Часть 4 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Честно заработанный пряник перекочевал к Лёне, а со всех сторон ему уже тянули кусочки сахара.
– Чтобы не заикаться, тебе нужно петь, понимаешь? – убеждал его раненый с перевязанной рукой. – Говорить нараспев, растягивая слова.
– А ведь верно говорит Серго! – крикнул кто-то с дальней койки. – Как ты догадался-то?
– Так я знал, – улыбался Серго. – У меня вот в роте старшина тоже заикался, контузия. Так он пропевал то, что хотел сказать, и нормально было. Мы его так и звали – певун!
До самого вечера Лёня «репетировал», пытался петь то, что хочет сказать, мечтал о том, как удивит бабушку. Иногда получалось, иногда не очень. Но когда Серафима Ивановна, еле живая после четырёх проведённых подряд операций, ввалилась в сестринскую забирать внука, он встретил её заготовленной фразой:
– Ба-а-бушка, а-а та-ак я не за-а-икаюсь!
В сестринской шумели медсёстры, которые как раз передавали смену, и бабушка мало что поняла из этой полупропетой-полусказанной фразы, но кивнула:
– Молодец. Собирайся, пойдём домой.
С тех пор Лёня стал постоянным участником госпитальных концертов. Бойцы его знали, выздоравливающие рассказывали о маленьком певце вновь прибывшим, и Лёню были рады видеть в каждой палате. К гимну скоро добавились новые песни – кто-то из солдат напел ему «Синий платочек» и «Идёт война народная», не поленился разучить с мальчиком слова. Слова для Лёни были самым сложным, а вот мелодию достаточно было услышать один раз, потом он мог безошибочно её повторить. Каждое выступление заканчивалось аплодисментами и сладостями. Бойцы специально откладывали сахар «для Лёнчика», как они его называли. Случалось, что он и обедал из одной миски с каким-нибудь сердобольным солдатом. Но выступал Лёня не из-за этих гонораров. Главным было то тёплое чувство, которое неизменно рождалось в груди, когда он становился на табуреточку и десятки взрослых смотрели на него, внимательно его слушали.
* * *
Из дневника Бориса Карлинского:
Сначала я его, конечно, побил. Ну а как его было не побить, хлюпика? Так получилось, что мы все оказались в одном классе – ребята с Курортного переулка. А он с Ворошиловской. У нас своя устоявшаяся компания, свои союзы и конфликты. Я во главе одного лагеря, Васька Рябой во главе другого. И тут он, ни к селу ни к городу. С парусиновым портфельчиком и в штанах на одной пуговице. С этой пуговицы всё и началось.
– Эй ты, мелкий, карман застегни! – посоветовал я ему, проходя мимо. – А то вывалится!
Он смешно захлопал руками по карманам штанов, так и не поняв, что я говорю про ширинку.
– К-к-кто вы-вы-вывалится? – пробормотал он.
Ну и тут началось. Эту фразу услышали остальные ребята, тут же столпились вокруг него.
– Смотрите, так он ещё и заика!
– Голодранец и заика!
– Заика, заика!
Откровенно говоря, все мы были тогда голодранцами. А кем ещё мы могли быть? Только что закончилась война, страна старательно зализывала раны. Даже карточки ещё не отменили, одежду купить невозможно. К первому сентября родители постарались нас приодеть, но что это были за наряды? Мне мать сварганила рубашку из своей старой кофты, светло-бежевой, почти белой, но, если приглядеться, на правом рукаве можно было увидеть бледно-розовый цветочек. Это мне ещё повезло, что цветочек приходился на подмышку, и никто его не замечал. А обувь почти у всего класса чиненая-перечиненная. Подмётку пришивали до тех пор, пока она не стиралась до дыр. А потом её заменяли на деревянную. У меня дед умел выстрогать такую, тонкую-тонкую, и приладить так, что от родной и не отличишь. При этом мы ботинки носили только в школу, а по двору чуть не до января босиком бегали.
В общем, такие же мы были голодранцы, как и он. И, видимо, нам очень хотелось почувствовать своё превосходство хоть над кем-нибудь. А тут такая мишень – и штаны у него не застёгнуты, и заикается.
– Я-а не за-а-икаюсь! – вдруг выдал хлюпик нараспев.
И все засмеялись ещё больше от этого его полузаикания-полупения. В общем, мы его побили. Не очень сильно, так, я толкнул его, он упал, кто-то наподдал сзади. Но в этот момент в класс вошла учительница, и мы тут же разбежались по местам, он один на полу в проходе остался. Ну, думаю, сейчас закатит истерику, нажалуется. Но он на удивление быстро собрался и юркнул за последнюю парту, учительница ничего и не заметила. Чем тот день закончился, я уже и не помню. Всё-таки пятьдесят с лишним лет прошло. Но иначе, как заикой, его в классе не называли. Хотя на самом деле он мог говорить и не заикаясь, нараспев. Он так и у доски отвечал потом, а все со смеху покатывались. Он краснел, нервничал, сбивался и снова начинал заикаться. Учительница ругалась на нас, но эта сцена повторялась снова и снова.
А дружба? С чего же началась наша дружба? Кажется, с моей свинки. Да, точно, со свинки. Где я умудрился ею заразиться, понятия не имею. Температура поднялась, морду раздуло так, что я правда на свинью стал похож. Лежу дома, болею. Первые дни даже радовался: в школу ходить не надо, мамка вокруг бегает, вкусненьким угощает, даже банку тутового варенья открыла, которую для особого случая берегла. А потом скучно стало одному. У нас же какое детство было? Ни телевизоров, ни компьютеров этих с интернетом. Это сейчас дети в три года сами себе планшет включили, мультики нашли и смотрят. А у нас телевизор был один на три дома, и для детей там передавали одну программу в неделю. В общем, я заскучал. Друзья меня не навещали, им родители строго-настрого запретили. Свинка – она ведь не просто заразная. Говорят, на мальчиков может так подействовать, что потом детей не будет. И все друзья, запуганные ужасными последствиями свинки, обходили мой дом за километр.
И вот на третий день появляется это недоразумение. Мама ему дверь открыла и давай руками махать:
– Иди, иди, мальчик, нельзя к Боре, заразишься.
А он на удивление внятно и так рассудительно ей:
– Не-е бо-ойтесь, Вера Иса-аковна, я уже бо-олел свинкой! У ме-еня им-му-ни-тет!
Так и сказал: иммунитет! И даже не споткнулся на умном слове. Это его бабушка Сима научила, конечно. Мама моя дар речи потеряла от такого чуда. А он продолжил:
– Я-а Бо-оре до-омашнее за-адание при-и-нёс!
Я хотел выскочить в коридор и дать этому хлюпику по шее. Додумался, тоже мне! Лучше бы чего хорошего принёс, а то – домашнее задание! Но почему-то не выскочил. И когда Лёнька вошёл ко мне в комнату и достал тетрадки, стал вместе с ним делать задание и спрашивать, что там в школе. Мы разговорились и, странное дело, теперь меня его замедленная манера говорить уже не раздражала. А потом мама поила нас чаем с «пирожными». О, это был особенный деликатес послевоенного детства! Кусочек хлеба мазался тончайшим слоем масла, а сверху посыпался сахарным песком. Пирожное нужно было есть «правильно», растягивая удовольствие: сначала слизать языком сахарный песок, потом масло и только потом съесть хлеб.
Лёнька никогда до этого пирожные не пробовал, и я научил его, как надо с ними обращаться. И мы сидели за столом, накрытым белой (и не дай бог чем-нибудь на нее капнуть!) льняной скатертью, болтали ногами и слизывали сахар, прихлёбывая горячий чай.
Так он ко мне две недели ходил, пока я не выздоровел. А когда наступило время идти в школу, я всё утро думал, как быть. Лёнька считал меня теперь если не другом, то хотя бы приятелем. В классе он наверняка подойдёт ко мне, начнёт что-то говорить. Как к этому отнесутся ребята? В общем, я думал, мучился, пока не дошёл до школы и не поднялся на второй этаж, где был наш класс. Только дверь открыл – ко мне все мои пацаны кинулись. Обнимают, пихают, чего-то орут. И я забыл про Лёньку.
После второго урока нас кормили. Не бог весть чем, но мы все ждали второй перемены, чуть ли не ради неё в школу ходили. Ну а что с нас взять, вечно голодное поколение. Мы спускались в столовую и выстраивались в очередь перед раздаточным столом, а тётя Надя выдавала каждому его порцию. Обычно давали кусок хлеба и стакан чая, но иногда, в сезон, нам перепадало по яблоку или мандаринине. В тот день как раз давали мандарины, и ажиотаж у стола был бешеный. Все пихались, не соблюдали очередь. Во-первых, вдруг не хватит? Во-вторых, нужно было как можно скорее получить свою порцию, чтобы потом, устроившись у окна например, с наслаждением, не торопясь смаковать каждую дольку, сначала обгрызать белые остатки шкурки, потом аккуратно, чтобы не порвать, стаскивать зубами тонкую плёночку, обнажая мякоть, а потом съедать её медленно, разделяя на волокна, смешивая яркий вкус сока со слюной.
Лёнька всегда был быстрый, юркий, как-то у него получилось одним из первых просочиться в столовую и встать в очередь. Я зазевался на лестнице и оказался человек через пять после него. Ну стою себе и стою, на него даже внимания не обращаю. И тут в столовую заходит Сенька, один из моих приятелей. Окидывает взглядом очередь, хмыкает и направляется к Лёньке.
– Эй ты, Заика, уступи место старшему.
Лёнька на него глаза свои серо-стальные поднимает и смотрит в упор. Что меня всегда в нём поражало, так это глаза. Потом-то, конечно, когда он уже стал Волком, этот взгляд вполне сочетался с его образом. И на сцене, когда он комсомольские песни пел, и за кулисами, когда на звукорежиссёра орал. Но когда хлюпик, от горшка два вершка, пронзает взглядом крепкого такого и не чурающегося рукоприкладства Сеньку, смотрится это жутковато.
– В-в-вста-ань в о-о-очередь!
– Что ты сказал?!
Сенька мгновенно вышел из себя. Схватил Лёньку за плечо и выдернул из очереди, замахнулся, но ударить не успел. Я даже не знаю, в какой момент принял решение, всё само собой произошло. Перехватил руку Сеньки и влепил ему в живот коленом. Честно говоря, последнее было уже лишним, но инстинкт! Мы же, пацаны, чуть не каждый день во дворе дрались и друг с другом, и с чужими, только повод дай.
– Ты чего? – Сенька с трудом разогнувшись, смотрел на меня оторопело, даже не думая сопротивляться, слишком был ошарашен. – Это же Заика!
– Встань в очередь, – буркнул я. – А то мандаринка не достанется.
С того дня Лёньку в школе не били. Ну а кому охота со мной связываться? Хотя мне больше не приходилось его защищать и я даже не рассказывал никому про наше странное сближение во время моей свинки. Все сами как-то признали, что он тоже человек.
Но по-настоящему дружить мы стали позже. Впрочем, об этом в другой раз. Я и так сегодня что-то расписался. Однако, бумагомарательство – такая же зараза, как звукоизвлечение. Лёнька мне всегда говорил, что пение – это наркотик. Однажды научившись получать от него кайф, потом не можешь остановиться. Вот и с писательством то же самое. Зря я, конечно, сравниваю, он всю жизнь поёт, а я писать начал только недавно и вряд ли могу считать себя профессионалом. Но должен же я написать о нём правду! Иначе потом другие напишут такое, что мало не покажется. Взять хоть Оксанку сумасшедшую. Эта последние мозги пропившая дура горазда на откровения. Или Натали вдруг перемкнёт издать мемуары. Да и сколько всяких писак, желающих заработать денег на имени Волка! Нет уж, лучше я сам. А что? Писатель Борис Карлинский! Звучит не хуже, чем доктор Борис Карлинский…
* * *
Из дневника Бориса Карлинского:
Была у меня одна тайна, которую я тщательно скрывал в школе. Что, заметьте, было весьма сложно: город у нас небольшой, а дружили в те времена между собой не только дети, но и взрослые, соседи по двору, коллеги по работе. Если учесть, что почти все наши матери и бабушки с Курортного переулка обслуживали санаторий имени Орджоникидзе, кто в качестве нянечки, а кто, как незабвенная Серафима Ивановна, и в качестве врача, то я вообще поражаюсь, как мне удавалось так долго сохранять свой секрет. Как моя мама не похвасталась никому на работе, что «наш Бобочка – таки настоящий Рихтер», и в классе не узнали, что «Бобочка» ежедневно мучает ненавистный инструмент! А другим словом этот процесс и назвать было нельзя.
Уж не знаю, кто решил, что ребёнку обязательно нужно заниматься музыкой, но факт остаётся фактом: в нашей семье на пианино играли и мама, и дед, и все предки, которых я никогда в глаза не видел, но о которых постоянно слышал. Причём, по словам мамы, выходило, что чем более далёким был предок, тем виртуознее он обращался с клавишами. И ему, конечно, было бы очень стыдно, если бы он услышал, что вытворяю на почтенном инструменте я.
Инструмент и правда был почтенный. Чёрное фортепиано с пожелтевшими, цвета кофе с молоком, клавишами занимало целую стену нашей небольшой «парадной» комнаты. Мне всегда казалось, что фортепиано уделяется слишком много места в доме, весьма скромном, потому что, кроме комнаты, где спали мы с дедом, оставалась ещё крохотная спальня мамы и такая же крохотная кухня. Пианино было немецким, дореволюционным. О немецком его происхождении я догадывался по непонятной надписи BECHSTEIN на крышке, а о дореволюционном – по двум бронзовым подсвечникам, которыми сейчас, конечно, никто не пользовался.
Пианино было единственной дорогой вещью, которую мама привезла в Сочи, когда её направили по распределению на тогда только начавший отстраиваться курорт. Могу себе сейчас это представить: голые стены, матрасы на полу, вместо обеденного стола – ящик из-под бутылок. И пианино с бронзовыми подсвечниками! Но надо знать мою маму! Она уже тогда, наверное, знала, что у неё родится мальчик и его обязательно нужно будет учить музыке. Или девочка, какая разница!
Одним словом, меня учили музыке. Частным образом, потому что в музыкальную школу я отказался ходить категорически, такого позора я бы не перенёс. Старенький преподаватель три раза в неделю появлялся у нас дома, и я люто ненавидел те часы, которые проводил в его обществе. В те же дни, когда он не приходил, мне всё равно нужно было час отсиживать за инструментом, раз за разом отрабатывая какой-нибудь этюд.
В такой момент меня Лёнька и застал. В школе он по-прежнему держался отстранённо. Мы здоровались, могли переброситься парой фраз, признаюсь, я и списать у него мог, учился-то он прилично. Но в наших классных проказах Лёня участия не принимал, да его просто и не звали. На переменах он сидел за партой и что-нибудь рисовал. А домой ко мне иногда приходил, под благовидным предлогом – сделать вместе сложное домашнее задание или подготовиться к контрольной. Мама моя всячески наше общение приветствовала, считая, что Лёня – подходящая компания, в отличие от тех оболтусов, с которыми я обычно шатался. Да и я не был против его визитов, с Лёнькой-то уроки учить или к контрольной готовиться куда сподручнее. Но при Лёньке я на пианино никогда не играл и всячески показывал своё пренебрежение к инструменту, который непонятно зачем тут стоит.
А в тот раз он меня застукал. Вошёл в комнату, когда я играл. Я захлопнул крышку, едва не прищемив пальцы, но было поздно – он всё видел. И слышал.
Я с вызовом посмотрел на него, мол, ну давай, смейся. Но он не смеялся. Стоял зачарованный и смотрел своими невозможными серыми глазами серьёзно-серьёзно.
– Привет, – буркнул я, отодвигаясь от пианино. – Чего припёрся?
Он пожал плечами:
– За-автра ди-иктант. А у те-ебя че-ередующиеся гла-асные хро-омают.
До всего ему дело есть! Ну хромают, зато не заикаются. К тому моменту я уже научился его понимать, привык к этому полупению.
– Ладно, давай разберём эти твои гласные, – проворчал я.
– Бо-орьк, – протянул Лёня. – А мо-ожно я то-то-то-оже по-по-попробую?
Я даже не сразу сообразил, про что он. Но, судя по усилившемуся заиканию, Лёнька был сильно взволнован.
– Что попробуешь?
– По-по-поиграть. По-по-покажи!
Ёлки зелёные, нашёл развлечение! Но мне жалко, что ли? Открыл крышку, придвинул второй стул.
– Ну вот, смотри. Это упражнение, песенка. К каждому слогу своя нота, я так лучше запоминаю. Играешь и подпеваешь, можно про себя. «Как под гор-кой под го-рой тор-го-вал му-жик зо-лой».