Часть 6 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Отец твой приедет, – шёпотом сообщила ему Олеся.
Его неизменная нянька после гибели собственного ребёнка ещё теплее стала относиться к Лёне, частенько заглядывала к Серафиме Петровне и возилась с мальчиком.
Лёня тогда не знал, как ему реагировать. Отца он, разумеется, не помнил.
– Папа заберёт тебя в Москву, – вдруг сказала Олеся. – Там знаешь, как здорово? Там Красная площадь, и Кремль, и парк с каруселями есть!
Лёня растерянно теребил пуговицу на штанишках, не зная, радоваться ему или грустить. Папа, герой, фронтовик, весь увешанный орденами и медалями, совершивший в войну кучу подвигов и победивший фашистов, жил у него в фантазиях уже давно. И было здорово, что папа приедет! Но Лёня совсем не понимал, зачем уезжать в Москву. Для него это было всего лишь слово, которое ни о чем ему не говорило. Он не видел ни Кремля, ни Красной площади, а парк с каруселями у них и в Сочи был. Бабушка однажды водила их кататься.
– А мо-оре в Мо-оскве есть? – спросил Лёня.
– Море? Моря нет, – улыбнулась Олеся. – Да зачем тебе море? Там Москва-река есть, это ещё лучше! В ней тоже купаются. Только плавать надо уметь. А ты вот на море живёшь, а плавать не умеешь.
Это было правдой, плавать Лёня никак не мог научиться. И окончательно расстроился, решив, что не нужна ему никакая Москва. В море вот можно купаться, даже если ты плавать не умеешь, плюхайся себе возле берега, и замечательно. Расстроенный, он ушёл во двор возиться в песке, машину которого недавно привезли и высыпали возле соседнего дома на радость всей окрестной малышне. Песок предназначался для каких-то строительных дел, но стройка всё никак не начиналась и дети с восторгом лепили куличики и возводили песчаные за́мки. А когда спустя несколько часов по бабушкиному окрику из окна Лёня вернулся домой, за столом сидел незнакомый человек в военной форме. Как и в Лёниных фантазиях, у него были ордена, хоть и гораздо меньше, чем Лёня себе представлял. Но во всём остальном он разительно отличался от героя Лёниных грёз. Серые глаза смотрели пристально, словно просвечивали насквозь каждый предмет, каждое лицо. От него пахло табаком и пылью, и он совсем не улыбался. Увидев Лёню, он не распахнул объятий, не сделал никакого движения, только ровным, спокойным голосом сказал:
– Ну здравствуй, младший Волк. Иди, будем знакомиться.
В то время Лёня ещё даже не знал, что он Волк. Но к отцу нерешительно подошёл, дал погладить себя по голове неловкой жёсткой ладонью, после чего так же молча залез на свой стул рядом с бабушкой и потянулся к тарелкам – бабушка к приезду гостя напекла пирогов, наварила картошки и достала из погреба банку огурцов собственного соления, пропускать такое угощение было никак нельзя.
– Правильно, сынок, война войной, а обед по расписанию, – хмыкнул человек в форме. – Ну что, Серафима Ивановна, давай ещё по одной.
Бабушка кивнула и позволила налить себе в гранёный стакан разведённого спирта.
– Он совсем не говорит? – спросил отец, опустив стакан на стол и переведя дыхание.
– Говорит, да так, что не остановишь. В госпитале целыми днями с ранеными болтал, развлекал их, пел. Он, когда поёт, не заикается. И, если не нервничает, нараспев говорит, тоже понять можно. Но чужих стесняется. Боится, что начнут смеяться.
– Ты меня боишься, сын? – Человек в форме наклонился к нему и требовательно посмотрел в глаза. – Разве я – чужой? Ну, скажи что-нибудь! Чем ты на улице занимался?
От этой настойчивости Лёня совсем засмущался, даже есть перехотелось. Но от него явно ждали ответа.
– В пе-е-е-еске и-и-играл.
Бабушка тяжело вздохнула и перевела:
– В песке он играл. Петренко летнюю кухню затеял строить, где-то машину песка достал, а цемента сейчас не найдёшь. Так ребятня уже полмашины на куличики растаскала.
Отец покачал головой.
– Серафима Ивановна, его надо лечить. Это же невозможно!
– Думаешь, я не понимаю? Только у кого? У нас здесь сплошь военврачи. Они могут вытащить пулю и собрать по частям оторванную конечность, но заикание они лечить не умеют. Узнавала я уже, нет у нас нужного специалиста.
– Так в Москве есть! Я заберу его, найду врача. У меня же, сама понимаешь, связи.
Лёня мрачно смотрел на отца. Зачем ему куда-то ехать? Ему и тут хорошо, с бабушкой. Разговоры про докторов совсем его напугали. Он вяло ковырял вилкой картошку, постепенно превращая её в пюре, и молчал. Бабушка заметила его манипуляции и вскипела.
– Вот же ещё беда с едой его! А ну, дай сюда!
Она решительно отобрала у него вилку, поддела остатки картошки и отточенным движением отправила ему в рот.
– Наказание господнее, а не ребёнок. Ну-ка, брысь из-за стола!
Лёня мигом ретировался в свой угол, хорошо зная, когда можно ныть, а когда бабушка уже дошла до градуса кипения и с ней лучше не спорить.
– На море я его сегодня сводить обещала, – сообщила она. – А в связи с твоим приездом поход отменился.
– Зачем же отменять? Мы пойдём на море! – решительно сказал отец. – Я тоже с удовольствием искупаюсь! Да, Лёня? На море пойдём?
Тотчас же Лёня забыл про все обиды и радостно и шумно стал собираться на море. Прихватили с собой и Олесю, явно строившую глазки заезжему фронтовику.
Бабушка с ними не пошла, для неё поход на пляж был тяжким испытанием – по жаре с горы, назад в гору, там ещё следи, чтоб Лёня не утонул или воды не наглотался. Понимая как врач, что морские купания – это прекрасный способ оздоровить ребёнка, она скрепя сердце шла на этот подвиг, но раз уж выпала такая возможность, с удовольствием отправила внука с Виталием. О чём потом горько пожалела.
В тот день она впервые увидела старшего Волка, в то время лейтенанта спецвойск НКВД, фронтовика, абсолютно растерянным. Он вошёл в дом с воющим белугой и отчаянно вырывающимся Лёней на руках. Мальчик трясся всем телом, захлёбывался в рыданиях и судорожно хватал воздух с хрипящим звуком, что явно говорило о давно продолжающейся истерике. У Серафимы Ивановны выпал таз с чистым бельём, которое она как раз несла во двор развешивать. Она кинулась к Волку, выхватила Лёню, чисто материнским, инстинктивным движением прижала к себе.
– Тихо, тихо, мой хороший. Успокойся, не надо, нельзя тебе плакать. Что случилось? – рявкнула она на зятя тем самым голосом, которого до смерти боялись и её пациенты, и её коллеги.
– Олеся сказала, что он плавать не умеет, – оправдывался Волк. – Что это за дело? Парню почти шесть, а он плавать не умеет? В Сочи живёт! Ну я и скинул его с буны.
– Идиот!
Никто в здравом уме не посмел бы назвать Виталия Волка идиотом. Но Серафима Ивановна была абсолютно искренна в своей оценке.
– Да всех детей так учат! – оправдывался Волк. – А как ещё? Захочет жить – выплывет. И я же рядом стоял, следил.
Теперь Серафиму Ивановну трясло не хуже, чем Лёню. Она прекрасно понимала последствия этого поступка. Да, её учили плавать именно так. И дочку Катю она когда-то сама сбросила с пирса много лет назад, а потом она много раз наблюдали похожие сцены на пляже, которые всегда начинались слезами, но заканчивались неизменно счастливо – воплями «Мама, ещё!» и «Смотри, я плаваю!» Но никогда ей и в голову не приходило обойтись подобным образом с заикающимся, тревожным Лёней.
Она напоила его домашним вином, которое сама настаивала из росшего во дворе винограда и дикой ежевики, уложила рядом с собой, хотя он давно уже спал отдельно, укутала в одеяло, баюкала, бормотала что-то успокаивающее. Но даже ночью, во сне, он то и дело всхлипывал, вздрагивал, начинал барахтаться, и приходилось его прижимать к себе и снова укачивать.
Следующие три дня он почти не разговаривал, а если что-то говорил, то понять его не могла даже Серафима Ивановна. Но во всей этой жуткой истории был для Лёни и один хороший момент – его оставили в Сочи. Бабушка категорически отказалась отдавать внука «этому солдафону», и отец, ещё немного у них погостив, притихший и виноватый, уехал в Москву.
Как ни странно, воды Лёня бояться не начал. Весь ужас внезапного падения с буны в его сознании связался с отцом. Он по-прежнему с удовольствием ходил с бабушкой на пляж, а уже позже, в школе, научился плавать, во многом благодаря Борьке, причём научился не в море, а в заводи Змейковского водопада. Потом ещё и начал вслед за Борькой прыгать в эту заводь с каменных выступов.
А вот отец с тех пор прочно ассоциировался с опасностью. Он приезжал каждое лето, гостил у них дней десять. Пил с бабушкой разведённый спирт и долго с ней о чём-то беседовал. Каждый раз собирался забрать сына, но каждый раз находилась причина, почему нужно подождать ещё год – то Лёня был слишком маленький, потом он пошёл в школу, а кто будет в Москве с ним делать уроки? Вскоре у Лёни открылся музыкальный талант, и ему нужно было заниматься. Как-то все эти детские проблемы не вписывались в жизнь Виталия Волка, о многих обстоятельствах которой Лёня тогда не догадывался, да и не думал об этом. А бабушка была в них посвящена и все разговоры на тему возвращения в Москву обычно жёстко обрывала.
Тем не менее именно отец купил Лёне собственное пианино. Совершенно спонтанно: он, как всегда, сидел с бабушкой за столом, ужиная после проведённого с Лёней дня. Они гуляли по Сочи, были в дендрарии, а потом ели посыпанное орехами мороженое из алюминиевых вазочек и пили ситро в кафе на набережной. Вернувшись домой, Лёня уселся за ноты. Летом, когда музыкальная школа закрывалась на каникулы, он маялся от невозможности заниматься. Конечно, оставалось пианино у Карлинских, но каждый день приходить к ним играть он не мог, да и у Борьки всегда находилось к нему дело куда более интересное, чем просиживание штанов за инструментом. Этой весной Лёня упросил Илью Степановича дать ему переписать сборник нот для пятого класса. И теперь сидел над нотами, разбирая очередную пьесу. На что бабушка и обратила внимание старшего Волка.
– Не от мира сего растёт ребёнок, – тихо заметила она. – Посмотри, он сам себе играет, без пианино. Пальцами перебирает в воздухе и что-то там слышит. Это же ненормально.
– Ненормально, что у него нет инструмента, – возразил отец. – Говорите, хвалят его в школе?
– В музыкальной-то? Чуть не молятся на него, – усмехнулась бабушка. – Зато из обычной одни трояки да двойки носит. Да где мне взять его, инструмент, Виталик? Дефицит, понимаешь? Не до роялей сейчас советскому государству.
А на следующий день в их доме появилось пианино. Чёрное, как у Борьки, но, конечно, не «Бехштейн», а «Красный Октябрь», с куда более скромным, но вполне приличным звучанием. Пианино было не новое, на крышке виднелись потёртости, а вторую педаль чья-то неумелая нога слегка погнула. Оно заняло половину комнаты, так что стол, за которым обедали, пришлось вынести во двор. Но Лёня был готов и обедать, и делать уроки хоть на полу, главное, что у него теперь есть собственный инструмент!
В тот же вечер отец смог оценить музыкальный талант сына – Лёня без остановки играл всё, что знал. Не для того, чтобы похвастаться перед родителем, нет, ему просто хотелось как можно скорее услышать, как будет звучать уже выученное на его собственном пианино.
* * *
Из дневника Бориса Карлинского:
Ни черта я не понял, честно говоря. Лёнька заикался на каждом слоге, махал руками, хватался за сердце и не мог ничего объяснить. Выглядел он ужасно: заляпанная высохшей кровью рубашка, безумные глаза, морда какая-то помятая, да ещё и размалёванная. Прямо с концерта он к этой бабе поехал, что ли? К чему такая спешка, что даже не умылся? Так трахаться захотелось? Ну так нам вроде не по двадцать уже.
Вся эта обстановка – окно зарешёченное, казённое и явно не первой свежести одеяло, узкая койка и единственный облезлый стул – производили гнетущее впечатление. Ещё хорошо, что его в больничке разместили, представляю, что с ним в обычной камере было бы. Но в любом случае нужно вытаскивать его, под залог или ещё как, пока он окончательно с катушек не съехал или до приступа себя не довёл.
– Лёня, ты только не нервничай, – убеждал я друга, заставляя смотреть в глаза. – Ты нитроглицерин принимал? Пульс у тебя какой? Дай мне руку.
В полутёмной комнате я еле рассмотрел циферблат своих часов, но и без них было понятно, что пульс у Лёньки частит. Ну ещё бы!.. Сунул ему таблетку посильнее, из стабилизирующих.
– Лёня, слушай меня внимательно! Я сейчас Михалычу позвоню, ты же помнишь Михалыча? Ну ты ещё у него пел на юбилее в бане.
– Я не-не-не…
– Да ладно, рассказывай! Пел как миленький, весь свой нетленный репертуар исполнил. И на бис ещё пару песен Кигеля выдал, с подражанием мимике, так что все уписались. Не помнишь? Не важно! В общем, я позвоню Михалычу, он же большая шишка в МВД, что-нибудь придумает. А нет, так кого другого найду. Да хоть вот Мирону позвоню! Точно, лучше Мирону, он сразу тебя вытащит. Он лучший адвокат по уголовке в Москве. Ты только успокойся, Лёня. Ничего не подписывай и не рассказывай!
– Я не-не-не…
Лёнька обречённо махнул рукой и закатил глаза. Я сел на телефон и начал звонить всем, кто мог хоть как-то помочь. Знакомых у меня не меньше, чем у Лёньки. Его песни, может, и не каждый любит, а вот дружба с хорошим кардиологом никогда лишней не бывает.
Больше всего меня пугала не история с убитой девчонкой и странное участие Лёни в этом деле. Я был уверен, что это недоразумение, роковое стечение обстоятельств. Страшнее всего было то, что он опять начал заикаться да ещё так сильно. Вот это действительно конец – и его карьеры, и его жизни. Слишком многое завязано на способности Леонида Витальевича внятно произносить слова и выдавать соловьиные трели, от которых млеют все существа женского пола любого возраста и в любом городе.
В детстве я никак не мог понять, почему Лёньку не вылечат. Мне это казалось таким простым и естественным: если человек болеет, его лечат и он выздоравливает. Стоило мне чихнуть, как мама тут же притаскивала домой доктора или, наоборот, тащила меня в поликлинику. А в классе у нас был один хромой пацан, он как-то неудачно из окна выпрыгнул со второго этажа, его мать наказала, гулять не выпускала, ну вот он и решил сбежать. Кость неправильно срослась, одна нога стала немного короче другой, и он хромал. Так он постоянно то в одном санатории лечился, то в другом, а в старших классах вообще уехал в Курган, к какому-то чудо-доктору, который умел ноги удлинять. И мы всем классом его туда собирали, и деньгами скидывались, и провожать на вокзал ходили, и потом письма ему писали.
А Лёнька существовал словно сам по себе, зацикленный на своей музыке, нотах и пьесах, которые он постоянно зубрил. Казалось, Серафиму Ивановну совершенно не беспокоит, что Лёня не говорит, а поёт. Да и Лёню не беспокоило, он смирился, привык, научился пропевать фразы, когда ему было надо, а в остальных случаях просто молчал. Уже позже я узнал, что Серафима Ивановна несколько раз показывала Лёню каким-то заезжим профессорам, а дома поила успокаивающими и жутко горькими травяными отварами, только ничто не помогало. Профессора советовали читать вслух и делать дыхательную гимнастику, но всё это было как мёртвому припарки. Ничего эффективнее совета раненого солдата, который научил Лёньку пропевать слова, никто не придумал. Это мне потом сам Лёнька рассказал, уже взрослым, кажется, по пьяной лавочке. А в детстве он тщательно скрывал такие подробности и даже никогда не говорил, с чего вдруг начал заикаться. Я вообще считал, дурень, что он таким родился.
Мы крепко сдружились классе в пятом. Моя прежняя компания начала потихоньку разваливаться: уехал в Москву вместе с родителями Колька, Игоря перевели в другую школу после того, как в нашей его пригрозили оставить на второй год, а Вано вдруг решил, что курить за гаражами ему больше неинтересно, потому что он собирается в комсомол. Мы его, конечно, побили страшно, но он ещё сильнее в комсомол захотел. Словом, как-то так получилось, что ближайшим товарищем мне стал Лёнька. Он пересел ко мне за парту, как раз на место уехавшего Кольки, и у нас образовалась потрясающая смычка: я всегда любил историю, географию, литературу, а вот в точных науках не понимал ни черта, а Лёньке, наоборот, легко давались математика и физика. Правда, он никогда не готовился, не делал домашние задания, но в классе мог с лёту вникнуть в тему и решить все примеры и своего, и моего варианта. К тому же он хорошо рисовал, в отличие от меня, не способного даже прямую линию провести, и здорово помогал мне с черчением в старших классах. Я же писал за двоих сочинения и контрольные по устным предметам. «На двоих вы пятёрку заслужили, – подшучивали иногда учителя. – Делите как хотите». В целом к нам относились с симпатией: я, не скрою, всегда был парнем обаятельным, душой компании, а Лёньку жалели. Учителям он представлялся таким несчастным забитым мальчиком, почти что сиротой, вечно погруженным в свои ноты.
Но впечатление это было обманчивым. Музыка музыкой, а пошкодить Лёнька тоже был не дурак. Очень нам с Лёнькой нравилось в кино ходить, особенно вместо уроков. В Сочи тогда работал кинотеатр «Смена», на входе в который стояла очень суровая билетёрша тётя Маруся. Не знаю почему, но её звали именно Марусей, а не Машей или Марией. Тётя Маруся носила толстенные очки с двойными стёклами и старомодное платье с кружевным воротником и длинными рукавами, которое не меняла, кажется, даже летом. Прошмыгнуть мимо неё без билета было невозможно, а денег нам всегда не хватало. Мне выдавали карманные, но если на них взять два билета в кино, то уже не оставалось на мороженое и газировку. А кино без мороженого и газировки – уже не кино! И мы нашли замечательный способ заработка – толклись у гастронома в ожидании, что «выкинут» какой-нибудь дефицит. И когда дефицит «выкидывали», мы договаривались с какой-нибудь бабулечкой в очереди, что купим лишнюю палку колбасы или пакет муки (дефицит выдавали нормированно, например, не больше килограмма в одни руки), а потом бабулечка у нас товар заберёт. За труды мы получали рубль сверху, и тогда уж пировали! Как нас не поймали, сам удивляюсь, ведь это была спекуляция чистой воды. Но в Сочи всегда проще смотрели на такие вещи, а уж на детей и подавно никто внимания не обращал.
Но чаще всего мы сбега́ли на море. Купаться начинали с апреля, и если простужались, то всячески отрицали дома факт купания. Зато уже в июне считалось особым шиком в компании приезжих с пренебрежением сказать: «Море? Ой, да надоело это море!» Как мы только не старались разнообразить пляжный отдых, какие только игры не изобретали! Прыгали с бун: с разбега, «солдатиком» или «бомбочкой», поднимая столпы брызг. Буны зарастали склизким мхом, так что даже ходить по ним с непривычки было сложно, не то что бегать, но мы как-то умудрялись. Плавали наперегонки, кувыркались в воде, ходили по дну на руках, болтая ногами в воздухе. Ныряли за рапанами и мидиями, а потом жарили их на костре, и, казалось, не существовало на свете ничего вкуснее. Лёнька однажды здорово рассёк ногу об острую ракушку, но бабушке его мы ничего не сказали, иначе она бы сразу поняла, чем мы занимаемся вместо школы. Лёнька сам обрабатывал рану спиртом из запасов Серафимы Ивановны и старался при ней не хромать. В общем, он превращался в нормального, своего парня. Только что заикался.
Курили, конечно. Тогда, после войны, почти все мальчишки курили. Собирали бычки, раздербанивали их, вытряхивали остатки табака, сушили, заворачивали в папиросную бумагу и курили. На углу улицы Горького был удивительный табачный магазинчик, в котором стены и мебель неизвестный мастер расписал под хохлому. Нам, мальчишкам, сигареты не продавали, да у нас и денег на них лишних не водилось, но, если долго вертеться у входа, можно дождаться какого-нибудь сердобольного дядечку, который откликнется на слезливую просьбу «угостить папироской». С другой стороны, можно было от такого же дядечки и по шее получить, это уж как повезёт.