Часть 2 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Где-то рядом раздаются и звон струны, и пенье флейт.
Там круг за кругом вихрь кружится танца упругих и пластичных тел,
Отброшены последние покровы с манящих плотских лун!
Себастьян вздохнул и покачал головой. Еще не совсем то, что нужно, но временно придется удовлетвориться этим. Он не заметил, как дошел до угла. Отправиться сразу домой или добраться до Бэнтри-плейс, встретить Сьюзен и дать ей послушать новые стихи? Немного подумав, Себастьян избрал второй вариант и повернул направо. Ему захотелось аудитории и аплодисментов.
…упругих и пластичных тел,
Отброшены последние покровы с манящих плотских лун!
Но, быть может, вся вещь пока что слишком коротка? Да, будет неплохо вставить пару строф между этими пластичными телами и финалом, подобным сверканию пурпурных бенгальских огней. Покуситься даже на Пантеон, почему нет? Или взять что-то из Эсхила. Было бы занятно.
В сравненьи с этим меркнут все трагедии,
Фальшивы те возвышенные речи, что исторгают в муках рты…
Но боже милостивый! Вот же те бенгальские огни, которые неудержимо и даже непрошено сами рвутся в его стихи.
И ежечасно, поражая взгляд, над островами в море гиацинтов
Открыта взору яростная похоть…
Нет, нет, нет. Слишком расплывчато, слишком бесплотно, абстрактно!
Быки и юноши, изогнутые шеи лебедей
И нежные соски грудей прелестных.
Какая торжествующая похоть,
Зажженная ярчайшим из огней…
Но «ярчайшим» не соответствовало замыслу. Это слово означало только само себя, и ничего более. Ему нужен был эпитет, который показывал не только интенсивность огня, но придавал бы ему святости, страстно хранимой веры даже в сексуальном экстазе, оставаясь поэтичным (и религиозным – каждому свое!) и возвышая действо над обыденным людским существованием.
Он вернулся к началу, в надежде с разбега по инерции преодолеть возникшее препятствие.
И ежечасно, поражая взгляд, над островами в море гиацинтов
Быки и юноши, изогнутые шеи лебедей
И нежные соски грудей прелестных.
Какая торжествующая похоть,
Зажженная… Зажженная…
Себастьян помедлил, и слово пришло.
Зажженная чистейшим из огней, от жара Истинного Света,
Когда в своей невинности святой сплетаются в совокупленье Боги!
Но вот он уже свернул на Бэнтри-плейс, и, хотя окна пятого дома были закрыты и плотно занавешены, он мог слышать, как Сьюзен на уроке музыки играет мелодию Скарлатти, над которой билась всю зиму. Ему пришло в голову, что такая музыка, наверное, зазвучала, если бы пузырьки шампанского могли в строгом ритме всплывать к поверхности и лопаться с сухим и пикантным звуком, каким было само вино, из глубин которого они поднимались. Сравнение так понравилось Себастьяну, что он напрочь забыл, что еще никогда в жизни не пробовал шампанского. Нажимая на кнопку звонка, он завершил мысль, вообразив музыку даже более сухой и пикантной, как если бы ее исполняли на клавесине, а не на приторном «Блютнере» старого Пфайффера.
Сьюзен заметила его поверх рояля, стоило ему войти в музыкальный класс – эти красиво очерченные, чуть приоткрытые губы и мягкие волосы, в которые ей всегда хотелось запустить пальцы (чего он не позволял), сейчас растрепанные ветром, беспорядочные, но такие привлекательные бледные завитки. Как мило, что он отклонился от своего маршрута и зашел за ней! Она чуть заметно, но радостно улыбнулась ему и при этом заметила в его волосах небольшие капельки воды, подобные восхитительной росе на капустных листьях – только у него они были еще меньше и лежали словно на шелковой подкладке. Если прикоснуться, они наверняка окажутся холодными как лед. Стоило ей подумать об этом, как левая рука стала попадать не по тем клавишам.
Престарелый профессор Пфайффер, который ходил из угла в угол зверем в клетке – небольшой, но раскормленный медведь в мятых брюках и с усами моржа, – вынул из угла рта сильно зажеванный окурок сигары и воскликнул по-немецки:
– Musik, musik!
Сделав над собой усилие, Сьюзен выбросила из головы росу в шелковистых кудрях, подхватила сонату заново с того места, где сбилась, и продолжила играть. К своей немалой досаде, она почувствовала, что покраснела.
Алые щеки и волосы, рыжеватые почти до красноты. Свекла и морковь, безжалостно отметил Себастьян; не нравилось ему и как становились видны ее десны, если Сьюзен расплывалась в улыбке, – впечатление чересчур «анатомическое».
Взяв заключительный аккорд, Сьюзен опустила руки на колени в ожидании вердикта учителя. Он последовал громоподобно сквозь облако сигарного дыма.
– Хорош, хорош, хорош, – и профессор Пфайффер хлопнул ее по плечу, словно погонял запряженную в коляску пони. Потом он повернулся к Себастьяну: – Унд здес у нас маленкий Ариэль! Oder, наверное, дер маленкий Пак[5] – нет?
И он подмигнул щелкой между своими тяжелыми ресницами, что, как ему представлялось, и выглядело забавно, и содержало толику свойственной людям культуры тонкой иронии.
Маленький Ариэль, маленький Пак… Дважды за день, и на этот раз без малейшей причины – только потому, что старый пузан считал себя остроумцем.
– Не будучи немцем, – язвительно отозвался Себастьян, – я, разумеется, не читал Шекспира и ничем не могу вам помочь.
– Дер Пак, дер Пак! – прогрохотал профессор Пфайффер и рассмеялся так бурно, что вызвал приступ своего извечного бронхита и закашлялся.
На лице Сьюзен отразилась неподдельная тревога. Это могло привести к бог весть каким последствиям. Она соскочила с винтового стульчика у рояля и, как только взрывы жутко бурлящего мокротой кашля профессора Пфайффера пошли на убыль, объявила, что им надо немедленно уходить. Ее мама просила сегодня непременно быть дома пораньше.
Профессор Пфайффер утер с глаз слезы, снова зажал в зубах то, что оставалось еще от сигары, пару раз похлопал Сьюзен по плечу все тем же жестом погонщика и попросил ни в коем случае не забыть, что он сказал ей по поводу трелей для пальцев правой руки. Затем, взяв со стола отделанную вставками из кедра серебряную шкатулку для сигар, которую благодарные ученики подарили ему на последний день рождения, он повернулся к Себастьяну, положил свою квадратную лапищу на плечо мальчику, а другой сунул ему сигары прямо под нос.
– Возьми одна, – сказал он вкрадчиво. – Возьми одна отлишны «гавана». Мягкая, und garantiert[6], от нее не тошнить даже молошный поросенок.
– О, замолчите! – выкрикнул Себастьян в ярости, уже граничившей со слезами, а потом выскользнул из-под руки своего мучителя и выбежал из комнаты. Сьюзен чуть задержалась в нерешительности и тоже, не вымолвив больше ни слова, поспешила вон из класса. Профессор Пфайффер снова вынул изо рта огрызок сигары и бросил ей вслед:
– Быстро! Быстро! Наш маленкий гениус сейчас плакать.
Дверь захлопнулась. Пренебрегая своим бронхитом, профессор Пфайффер снова разразился громким смехом. Два месяца назад «маленкий гениус» взял одну из сигар и, пока Сьюзен старательно наигрывала «Лунную сонату», попыхивал минут пять. А затем последовал отчаянный рывок в сторону туалета, но добежать туда вовремя не удалось. Профессор Пфайффер обладал здоровым средневековым чувством юмора. Для него лужа блевотины, оставшаяся на лестничной площадке, была едва ли не самой смешной шуткой со времен «Фауста».
II
Он шел так быстро, что Сьюзен пришлось бежать, но все равно она догнала его уже у второго фонарного столба. Взяв его за руку, с нежностью пожала ее.
– Себастьян!
– Отцепись! – сказал он резко и стряхнул ее пальцы с себя. Ему не хотелось, чтобы кто-то успокаивал или утешал его.
Ну вот! Она снова сделала что-то не так. Но почему он до такой чудовищной степени чувствителен? И какого дьявола нужно вообще обращать внимание на глупости старого козла Пфайффи?
Какое-то время они просто молча шли рядом. Первой заговорила она:
– Ты написал сегодня новые стихи?
– Нет, – соврал Себастьян.