Часть 4 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
У куста я вижу плотное зелено-черное облако. Иду туда, где оно висит, ногой разгребаю сорняки и вижу умирающую крысу с вывернутой лапой; кровь на ней еще не высохла.
* * *
В школу я иду одна. Хью давно уже где-то впереди, с друзьями, а Олли тащится сзади; после того как к нам приходили из социальной службы, он еще больше от меня отдалился. По-моему, он мне не доверяет; он, наверное, думает, что я хочу расколоть семью. Школа превращается в сущий кошмар. Цвета окружают меня всегда и везде, их испускает все живое, что я вижу. В классе рядом со мной тридцать человек. На переменах – сотни. Это еще не считая тех, которые встречаются мне по дороге в школу и обратно. Я, как могу, увиливаю от их цветов. Это сильно выматывает. Цвета очень яркие, беспокойные, и иногда я даже не слышу, что говорят учителя. Сами-то цвета беззвучные, но кажется, что такие громкие, так отвлекают, что мне ничего не слышно. Это как если бы кто-то все время меня перебивал, мешал говорить, настырно и противно барабанил по плечу.
Теперь в школу и обратно я хожу в темных очках. Некоторые ребята сначала дразнятся, но перестают, когда проходит слух, что я особенная и почти ничего не вижу. В конце концов я так привыкаю, что надеваю очки и на улице, когда у нас перерыв на ланч. Цвета не исчезают, но как-то приглушаются, становятся не такими насыщенными. Я сижу в тихом уголке для детей, которым нездоровится, у кого сломана нога или рука или еще что-нибудь не так. А со мной «не так» то, что хочется уйти от всех. От всех и от каждого.
* * *
– Элис, перерыв закончился, очки снимаем, кладем в сумку, – обращается ко мне мисс Кроули. Она родом из Корка и говорит, как будто поет. Каждый день на ней какое-нибудь легкое платье в цветочек – их еще называют чайными – и кардиган, а еще большие очки в красной оправе и помада, подходящая по цвету. У нее много разных цветов, может, чтобы хоть как-то подкрасить ту серость, которая ее окружает.
– Не могу, – отвечаю я.
Сегодня я и правда не могу; нет у меня сил снять очки в классе. Голова болит так, что я чувствую пульс в висках. Мне кажется, если бы я посмотрела в зеркало, то увидела бы, как они шевелятся.
– Почему?
– Свет здесь очень яркий.
Кое-кто смеется, но моя оборона от этого не слабеет. День хмурый, серо не только в школе, но и на улице, но от этого цвета люди становятся только ярче, по крайней мере, я лучше их вижу. Она делает круглые глаза, говорит: «Снимаем!»
И идет дальше.
Я сижу в очках. Она пишет на доске, оборачивается, видит меня и забывает, что писала. У нее над головой неожиданно искрит гнев, который появился как бы из ниоткуда. Пока она орет, чтобы я сняла очки, вокруг нее вспыхивает и гаснет яркий металлический красный, почти такой же яркий, как ее помада, похожий на те ловушки для мух, которые стоят в нашей местной кебабной: мухи залетают в них, а ловушки их сначала ослепляют и оглушают, а потом убивают.
* * *
Сначала я чувствую Лили, а уже потом вижу и слышу. Она умеет изменять атмосферу – и, в отличие от Хью, не в лучшую сторону. Заслышав, что в замке поворачивается ключ, Олли в волнении вскакивает с кушетки. Он все время волновался, потому что ее не было, когда мы пришли домой. Мы к такому не привыкли, но я довольна, не то что он. Даже не знаю, почему ему так хочется быть рядом с ней.
– Мама, – говорит он и спешит к двери.
Я удивляюсь, как дверь не размазывает его по стене: с такой силой она ее распахивает. А когда захлопывает, кажется, будто сотрясается весь дом. Олли быстро разворачивается и возвращается на кушетку. Я стараюсь сделаться как можно меньше. Может, чем меньше я стану, тем меньше она будет злиться.
– Из-за Хью меня в школу никогда не вызывали, – говорит она и чуть не плюется от злости. – Ни разу в жизни. Тебе одиннадцать лет, а ведешь себя как скотина. Нет у меня времени на это!
Она уже орет, и я держу при себе ответ, который прямо вертится на языке. Времени-то у нее как раз полно, на все хватит. Она никогда ничего не делает; без кушетки, как будто пришитой к спине, ее трудно себе представить. Из-за меня ее уже не первый раз вызывают в школу, и после двух временных исключений пришлось-таки перестать игнорировать письма и притвориться заботливой родительницей.
Красный с металлическим отливом полыхает над ней, когда она орет на меня. Бабах! Еще один разряд. Может, она взяла этот цвет у мисс Кроули и всю обратную дорогу несла на себе? Я смотрю на него как зачарованная и почти не слушаю ее.
Цвета я вижу вот уже три года и успела привыкнуть к ним. Я знаю, что они связаны с настроением людей, хотя как именно, мне до сих пор не совсем понятно. Вот, например, бывает, что вокруг человека появляется какой-нибудь цвет, а ведет он себя не так, как должен бы вести с таким цветом. Тут есть какой-то непонятный мне алгоритм.
Хотя бы миссис Харрис на ресепшене: и улыбается всем, и сияет как солнце, и вся на позитиве, и смеется, и откалывает шуточки, но вот только чуть пониже груди, над животом, у нее висит горчично-желтое облако, верить которому нельзя. То, чем она кажется, и то, что она собой представляет, – две большие разницы. Это крутится у меня в голове, а Лили все орет и орет на меня. Входная дверь открыта нараспашку, а значит, ее слышит вся улица. Что я упряма как осел, что я дура. Что не сдам ни одного экзамена, что из меня ничего не выйдет.
Я не реагирую так, как ей хочется. Не плачу, не извиняюсь, не огрызаюсь. Ей понравилось бы, если бы я втянулась в ее драму, расстроилась и разочаровалась точно так же, как она. Красное вокруг нее темнеет и разрастается – так бывает при огнестрельной ране, когда из нее на белую футболку хлещет кровь. Я не знаю, как сделать так, чтобы такого больше не было: ее нельзя ни проконтролировать, ни предсказать. Ее цвета ведут себя не так, как у Хью: они все время меняются и быстро переходят от холодных синих к горячим, сердитым, красным. И форма у них тоже другая. Вокруг Хью висит спокойная дымка, вокруг нее все извивается и плюется. Красный вихрь движется к Олли, который преспокойно смотрит телевизор, как будто она не психует прямо у нас на глазах. Я никогда не видела, чтобы цвет вел себя как живой и точно искал, к кому бы прилепиться.
– Олли, подвинься! – успеваю предупредить я, прорвавшись сквозь ее ор.
Красное везде. Полыхает как огонь. Мне хочется, чтобы глаза этого не видели. Я закрываю их. Она вопит еще громче, я чувствую, как от нее пышет жаром, открываю глаза, но горячий красный обжигает, как пламя, и я прикрываю их ладонями.
Я слышу, как что-то грохает об пол, убираю ладони и вижу, что она стоит на картонке с яйцами, которую только что принесла из магазина. Она с хрустом топчет ее в лепешку, на лице у нее ярость, вся она перекорежена от злости. Почему я не сняла темные очки в классе, раз меня просили? У всех голова болит, подумаешь, пустяки, перестань напрашиваться на внимание! И, проорав все это, она уходит.
Красный туман ползет за ней, точно шлейф вечернего платья. Маленькое облачко зависает у потолка, как бывает в комнате, где сильно накурено. Оно алчно надвигается на Олли. Я смотрю на него, а у самой колотится сердце. Оно живое, дышит, ищет, из кого бы высосать жизнь. К Олли оно прилепляется моментально. Он резко встает, как будто подброшенный яростью. Восемь лет, а в нем уже столько злости, что весь он жесткий и прямой, точно гладильная доска.
– Ненавижу тебя! – вопит он. Гнев скопился у него в груди и в горле. Он орет не своим голосом и похож сейчас на маленького дьяволенка. – Ты все только портишь!
Он швыряет в меня пультом от телевизора, я никак этого не ожидаю и не успеваю увернуться. Пульт попадает мне в лицо, прямо под глаз. К вечеру наливается синяк противного цвета.
– Это она, что ли? – допытывается Хью, вернувшись домой.
Я трясу головой и отвечаю:
– Нет, случайно получилось.
Я-то думала, что, защищая Олли, научу его доверять мне, но, похоже, легкость, с которой я это делаю, для него бесспорное доказательство, что я вру.
Проснувшись, я вижу, что глаз у меня наполовину заплыл и стал похож на персик, завалявшийся на самом дне моего портфеля. Взволнованной мисс Кроули я заявляю, что у меня мигрень, и в этот день она разрешает мне не снимать темных очков.
* * *
– А куплю-ка я кафе на колесах, – произносит Лили; щеки ее пылают, от нее пышет здоровьем, лоб взмок: так усердно она взбивает яйца.
Не знаю, что это за женщина, которая называет себя моей мамой, но мне она нравится. Она прямо бурлит энергией, силой, идеями для бизнеса и надеждами.
– Буду на праздники блинчики печь. Их ведь начинять можно, – объясняет она. – Чем хочешь. Расширишь рынок и денег заработаешь.
У нее на груди и под мышками мокро от пота. Она энергично замешивает уже третью миску жидкого блинного теста.
Один блинчик она жарит для меня, складывает его вчетверо. Он очень тонкий, почти прозрачный. А уж вкусный…
– Начинку разную можно делать, – продолжает она, сдувая волосы с мокрого лба. – Острую, сладкую… Или просто сахарной пудрой посыпать. Банан, карамель, клубника, «Нутелла»… Ну, а острая – это сыр с ветчиной, мексиканская… Попробуй-ка!
Она кладет мне на тарелку еще один блинчик и начинает жарить следующий. Он тоже вкусный, но к четвертому блинчику я чувствую, что наелась. Горка растет на моей тарелке, и я перекладываю блинчики к Олли. А она все взбивает яйца, отмеряет молоко, просеивает муку, подсаливает. Жарит она теперь аж на четырех сковородках, чтобы сделать как можно больше, прикидывает, сколько человек сможет обслужить одновременно, а сколько – за целый день или вечер.
Больше в меня уже не вмещается, и, когда она оборачивается, чтобы положить еще один блинчик на горку тех, которые съесть я уже не могу, я готовлюсь, что сейчас она выйдет из себя, но нет: она без единого слова кладет новый блинчик на предыдущий. Работа кипит: в высокой стопке у меня на тарелке уже восемь штук. До меня быстро доходит, что отвечать совсем не обязательно. И вообще не важно, здесь я или нет. Она говорит, а не разговаривает, строит планы чего-то большого, масштабного, способного изменить жизнь. Мое радостное волнение немножко стихает. Она думает и двигается с одержимостью маньяка; кроме взгляда, почти никакой другой связи с ней нет.
Ее цвета прямо завораживают: глубокие лиловые и темно-синие как будто повторяют ее движения. Они крутятся, смешиваются, все время меняются, как будто болтаются в миске вместе с яйцами, мукой и молоком.
Она составляет список праздников, на которых можно будет развернуться, рассуждает о том, какие фургончики бывают, какой она выберет и что в нем поставит, где его купить и у какого знакомого. Стоимость фургона сравнивается со стоимостью всего, из чего делают блинчики; она подсчитывает, сколько понадобится яиц, сколько весят мука и сахар. И все это сравнивает с тем, какая будет прибыль. Она говорит и говорит со страшной скоростью. Разбивает еще яиц, замешивает еще теста, льет масло на сковороды. На лбу и груди у нее висят капли пота.
Я уже не облизываю тарелки и не пробую блинчики. Полночь, пятница закончилась; Хью ушел на работу, Олли лупит мячом по стенам. Она замешивает очередную порцию теста, открывает еще одну упаковку яиц. Мы с Олли выскальзываем из кухни. У Олли прихватило живот, и он засыпает на кушетке. Я сижу рядом с ним, а она все орудует на кухне, говорит сама с собой, вслух составляет списки. И вдруг эта горячка обрывается так же неожиданно, как началась. Она бросает свои миски и сковородки и в три часа ночи отправляется в постель.
Я надеюсь, что теперь утром она долго не встанет, но ошибаюсь.
Утром в субботу она отправляет нас с Олли в садик позади дома и запирает за нами дверь. Если мы хотим вести себя как скоты, то и обращаться с нами нужно как со скотами, – так она рассуждает. Я бы и не возражала, чтобы она меня отправила на улицу, только сначала дала бы сходить в туалет. Я сажусь на холодную бетонную ступеньку, прислоняюсь спиной к двери, поджимаю ноги, стараясь, чтобы ничего не вытекло.
Олли лупит и лупит футбольным мячом о стену.
– Можно поиграть? – спрашиваю я, чтобы хоть как-то оттянуть момент, когда напущу полные трусы.
– Нельзя. Это из-за тебя все.
Он так думает потому, что она это сказала, а он верит каждому ее слову.
Она громко стыдила меня: какая девочка в одиннадцать лет не соображает, чем помочь! Ее до глубины души оскорбило, что я не убрала за ней кухню. Миски, где она мешала тесто, валяются немытыми в мойке, на венчики налипло тесто, повсюду рассыпаны мука и яичная скорлупа, брызги теста на полу и даже на стенах, как будто здесь произошло массовое убийство блинчиков.
А я и правда хотела убраться в кухне, только потом, попозже. Рано она никогда не встает, особенно по субботам, и особенно после таких ночей, какая выдалась накануне. Я и не думала, что она вообще поднимется с постели. А она поднялась, выползла на лестницу и вышвырнула меня на улицу. Теперь она гремит в кухне, вокруг нее, как в стиральной машине или в сушилке, крутятся красные сполохи, а она бубнит себе под нос, спорит с кем-то воображаемым. Домашние дела всегда ее раздражают. Глажка, как ни мало она ею занимается, выводит ее из себя, красным пышет от нее, как паром. Красный, красный, красный: наш домашний дьявол…
Она швыряет блины прямо в мусорное ведро, и вместе с ними туда же летит ее хитроумный бизнес-план.
Олли берет с собой на улицу ее горячие, красные, сердитые цвета, поэтому я отхожу в сторону, чтобы он разрядился, надеюсь, что легкий ветерок унесет все это подальше. Все идет по нарастающей: ее ненависть становится его ненавистью, ее страхи – его страхами, ее ярость – его яростью. Ее грусть – его грустью. Такое всегда передается ему, и он жадно запихивает все это в себя, до самой последней частички. Ее потеря сегодня – это его очень большая потеря. Вчера вечером она поделилась с ним мечтой, приподняла занавес над тайной, дала ему заглянуть в новую жизнь, в новый мир, где они с мамой разъезжают в своем фургончике по музыкальным фестивалям в приморских городах, жарят блинчики, посыпают их шоколадом, режут клубнику, украшают сливками из баллончика, посыпают тертым сыром, протягивают покупателям, берут у них деньги. Одна из его любимых игр – «в магазин», и в торговле он, наверное, был бы в своей стихии. В свои восемь лет он бы с головой погружался в сладкое волнение, лез бы на стены, справляясь со всеми трудностями, а потом без сил валился бы на кушетку. Он, наверное, мечтал об этом, вскакивал с кровати, с нетерпением ждал, когда можно будет начать. А теперь у него ничего нет, у него все отобрали, безжалостно выбросили в мусорное ведро, потому что женщина, которая была здесь вчера вечером, ускользнула из дома посреди ночи, пока он спал. Я позволяю ему бушевать.