Часть 10 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ее беспокойство напомнило мне о нашем первом дне в Аушвице, когда она стояла голая, с бритой головой, сжимая в руке пряди своих волос. Быть может, она сознательно низводит всеобъемлющий страх, порожденный вопросом «Что будет с нами дальше?», до очень конкретного и очень личного опасения, что у нее уродливые губы и вообще она недостаточно привлекательна, чтобы найти мужчину. А может быть, эти вопросы отражают глубоко спрятанную неуверенность человека в себе, связанную с его сущностной значимостью?
— А что не так с твоими губами? — спрашиваю я.
— Мама их ненавидела. Однажды кто-то на улице восхитился моими глазами, и она сказала: «Да, глаза у нее красивые, но посмотрите, какие толстые губы».
В выживании есть только черное и белое, никаким но нет места, когда ты борешься за жизнь. Теперь наступает время сплошных но. У нас есть хлеб. Да, но нет ни гроша. Ты набираешь вес. Да, но на сердце еще тяжелее. Ты жива. Да, но моя мать мертва.
Лестер и Имре решают остаться на несколько дней в Вене и обещают нас отыскать, когда вернутся домой. Мы с Магдой стоим в очереди на посадку в другой поезд, который будет восемь часов везти нас на северо-запад, к Праге. Какой-то человек преграждает нам путь у входа в вагон. «Nasa lude», — усмехается он. Наши люди. Он словак. Евреям полагается ехать на крыше вагона.
— Нацисты проиграли, — ворчит Магда, — но все как было раньше.
Другого пути домой нет. Мы взбираемся наверх, пополняя ряды переселенцев. Мы держимся за руки. Магда сидит рядом с молодым человеком по имени Лаци Гладштейн. Он гладит пальцы Магды, а его пальцы немногим отличаются от костей. Никто не спрашивает друг друга, где кто был. Наши тела и затравленный взгляд говорят все, о чем нужно знать. Магда прислоняется к слабой груди Лаци, ища тепла. Я завидую тому утешению, которое они, похоже, нашли; завидую их влечению, их востребованности друг в друге. Я слишком предана своей любви к Эрику и надежде, что найду его, чтобы стремиться оказаться в чьих-то мужских объятиях. Даже если бы его голос все еще не оставался со мной, думаю, мне было бы страшно искать чью-то близость. Кожа да кости — это я, вся покрытая букашками и язвами. Кому я такая нужна? Лучше не рисковать, чтобы не стать отвергнутой; лучше лишний раз не афишировать свою ущербность. Кроме того, кто сейчас дал бы лучший приют? Такой же выживший, кто понимает, что я перенесла? Или тот, кому это незнакомо, кто поможет мне все забыть? Или некто знавший меня до того, как я прошла через ад, и кто поможет мне обрести прежнюю себя? Или, напротив, тот, кто сможет смотреть на меня и не вычислять постоянно, что было уничтожено во мне? Я никогда не забуду твои глаза. Я никогда не забуду твои руки. Больше года слова Эрика служили мне картой, которая может вывести к свободе. Но что, если он не примет меня такой, какой я стала? Если мы найдем друг друга, построим совместную жизнь и однажды поймем, что наши дети — дети призраков?
Я жмусь к Магде. Они с Лаци говорят о будущем.
— Я собираюсь стать врачом, — говорит он.
На мой взгляд, очень благородно, поскольку это говорит молодой человек, который, как и я, всего месяц-другой назад находился на грани жизни и смерти. Он остался в живых, он вылечится и будет лечить других. Его стремления меня ободряют. И поражают. Он вышел из своих лагерей с мечтой. Все это кажется ненужным риском. Даже сейчас, когда я познала голод и прошла сквозь чудовищные зверства, я не забыла ту боль, нанесенную гораздо меньшими травмами: боль из-за рухнувшей мечты, погубленной предубеждением; боль после разговора с тренером, когда она отстранила меня от подготовительной олимпийской команды. Я вспоминаю своего дедушку: как он ушел на пенсию с завода швейных машин «Зингер», а потом ждал пенсионного чека. Он ждал, ждал и ждал — почти ни о чем другом не мог говорить. Наконец получил первый чек. А через неделю нас согнали на кирпичный завод. Спустя еще несколько недель его не стало. Я не хочу больше ошибиться в выборе мечты.
— У меня в Америке дядя, — продолжает Лаци. — В Техасе. Поеду туда, поработаю, накоплю на учебу.
— Мы, может быть, тоже поедем в Америку, — говорит Магда. Скорее всего, она думает о нашей тете Матильде, которая живет в Бронксе. Вокруг нас на крыше вагона сплошь одни разговоры об Америке и Палестине. К чему продолжать жить в пепле утраты? Зачем бороться за жизнь в месте, где нам не рады? Вскоре мы узнаем о строгом ограничении иммиграции в Америку и Палестину. Нет такого пристанища, в котором не было бы ограничений и предубеждений. Куда бы мы ни пошли, нас везде может ожидать подобная жизнь. Жизнь, в которой пытаешься глубоко спрятать страх, что в любую минуту нас начнут бомбить, нас будут расстреливать, нас просто свалят в канаву. Или в лучшем случае заставят ехать на крыше поезда и закрываться руками от ветра.
В Праге нас снова ждет пересадка. Мы прощаемся с Лаци. Магда дает ему наш старый адрес: улица Лайоша Кошута, дом шесть. Он обещает писать письма. До следующего поезда у нас есть время, можно вытянуть ноги, посидеть в тишине на солнце и поесть хлеба. Мне хочется найти парк. Хочется увидеть зелень, цветы. Через каждые несколько шагов я закрываю глаза и вдыхаю запахи города, улиц, тротуаров. Прислушиваюсь к звукам городской суеты. Пекарни, выхлопные газы машин, духи — трудно поверить, что все это существовало, пока мы были в аду. Я засматриваюсь на витрины магазинов. Не важно, что у меня нет денег. Потом, конечно, это будет важно. В Кошице не станут раздавать еду бесплатно. Но сейчас мне вполне хватает того, что я могу видеть платья и чулки, которые можно купить, — и украшения, и трубки, и канцтовары. Жизнь и торговля продолжаются. Женщина трогает пальцами летнее платье, оценивая легкость ткани. Мужчина любуется ожерельем. Вещи не важны, но важна красота. Перед нами город, в котором столько людей, не утративших способность придумывать, создавать, восхищаться красивыми вещами. Я тоже снова стану горожанкой, жителем какого-то города. Буду ездить по делам и покупать подарки. Стоять в очереди на почту. Есть хлеб, который сама испеку. В память о папе я начну одеваться по последней моде. В память о маме я буду ходить в оперу — в память о том, как она сидела на краешке сидения и плача слушала Вагнера. Я пойду на концерт симфонического оркестра. В память о Кларе я буду выискивать все исполнения скрипичного концерта Мендельсона. Желание и тоска. Настойчивость в нарастающем ритме и потом пульсирующая каденция. Обрушиваются восходящие аккорды — и смычковые начинают более зловещий мотив, грозящий солирующей скрипке, возносящейся в своих мечтах. Стоя на краю тротуара, я закрываю глаза, чтобы услышать эхо скрипки моей сестры. И тут я вздрагиваю от голоса Магды.
— Просыпайся, Дицу!
Когда я открываю глаза, то вижу прямо перед собой: в гуще толпы в центре города рядом со входом в парк висит афиша, анонсирующая концерт для скрипки соло.
На афише фотография моей сестры.
На этом листочке изображена моя Клари, сидящая со скрипкой в руках.
Глава 8. Влезть через окно
Мы сходим с поезда в Кошице. Наш родной город больше не венгерский. Он снова в составе Чехословакии. Мы щуримся от июньского солнца. У нас нет денег на такси, у нас ни на что нет денег; мы не знаем, занята ли наша квартира; не представляем, с чего начинать жизнь. Но мы дома. И собираемся разыскивать Клару. Клару, которая всего несколько недель назад давала концерт в Праге. Клару, которая — где бы она ни находилась — была живой.
Мы идем через городской парк к центру. Люди сидят за уличными столиками, на лавочках. У фонтанов собираются дети. Проходим мимо башни с часами, куда мальчики прибегали на свидание с Магдой, а мы с подругой за ними подглядывали. Вот появилось папино ателье — золотом на солнце горят медальоны на решетке его балкона. Он здесь! Это настолько несомненно, что я начинаю вдыхать запах его табака, ощущать щекотание его усов на своей щеке. Но окна ателье темны. Мы идем дальше, приближаясь к своему дому на улице Лайоша Кошута — и тут происходит настоящее чудо. На тротуаре — рядом с тем самым местом, где когда-то стоял фургон, в котором нас повезли на кирпичный завод, — возникает вышедшая из парадного подъезда Клара. Ее волосы заплетены и заколоты, как у нашей мамы. Она держит скрипку. Увидев меня, Клара роняет скрипичный футляр на тротуар и бежит ко мне. Она стонет и плачет: «Дицука! Дицука!» Ее руки подхватывают меня, как дитя, и превращаются в колыбель.
«Не обнимай нас! Мы все в паразитах и болячках!» — пронзительно кричит Магда.
Сдается мне, в этом вопле заключено совсем иное. Сестра, дорогая, мы изуродованы. Не дай тому, что испытали мы, причинить тебе боль. Не делай еще хуже. Не спрашивай, что произошло с нами. Иначе тебя развеет как дым!
Клара все качает и качает меня. «Моя малышка!» — объясняет сестра случайному прохожему. С того момента она стала мне матерью. По нашим лицам ей уже понятно, что вакансия свободна и кто-то должен ее занять.
Мы не виделись с ней по меньшей мере полтора года. Однако ей нужно спешить на запись концерта на радиостанции. Нам отчаянно не хочется ее отпускать, разлучаться с ней хоть на минуту.
— Останься, останься, — умоляем мы. Но она уже и так опаздывает.
— Если я не буду играть, мы не сможем есть. Идемте со мной. И поторопитесь.
Даже к лучшему, что у нас нет времени для разговоров. Мы совершенно не представляем, с чего начинать свою историю. Зрелище наших телесных страданий наверняка вызывает у Клары ужас — и, возможно, это тоже на благо нам всем. Сестра сможет направить свою любовь и заботу на нечто определенное — исцелить меня и Магду. Ведь нам потребуется намного больше, чем просто покой. Допускаю, что полностью мы уже никогда не оправимся. Но в каких-то конкретных вещах Клара может помочь прямо сейчас. Она приводит нас в дом, освобождает от грязной одежды. Застилает родительскую кровать белыми простынями, и мы вытягиваемся на них в полный рост. Втирает антисептическую жидкость в наши покрытые коростой и язвами тела. Сыпь, от которой мы постоянно чешемся, мгновенно передается Кларе, и из-за кожного зуда ей тяжело играть на скрипке. Наше воссоединение становится слишком физическим.
Не меньше недели мы с Магдой проводим в постели — голые, пропитанные целительным лосьоном. Клара не задает вопросов. Не спрашивает, где мать и отец. Говорит сама, чтобы мы могли молчать. Говорит сама, поскольку боится услышать нашу историю. Все, о чем она рассказывает, звучит как сказка. И на самом деле это чудо. Мы вместе. Мы те, кому выпало огромное счастье. Таких, как мы, воссоединившихся, единицы. Наши дядя и тетя, мамины брат и сестра, были сброшены с моста и утоплены в Дунае; Клара говорит прямо, жестко и даже как-то бесстрастно. Сама она сумела избежать депортации и гибели, даже когда сгоняли на смерть последних оставшихся в Кошице евреев. Она пряталась в Будапеште, в доме своего профессора, под видом нееврейки.
— Как-то профессор сказал мне: «С завтрашнего дня начинай учить Библию, ты должна хорошо знать ее, так как пойдешь жить в женский монастырь». Это был лучший вариант убежища. Монастырь находился почти в двухстах милях от Будапешта. Я там ходила в рясе. Но однажды меня узнала девушка, с которой я училась в консерватории, и я улизнула на поезде обратно в Будапешт.
Летом Клара вдруг получила письмо от родителей. Это было то самое прощальное письмо, которое мать и отец написали ей, когда мы были на кирпичном заводе. Они рассказывали о месте, где нас держали в заключении; сообщали, что мы все вместе и в безопасности, что нас, как мы тогда думали, переводят в трудовой лагерь в Кеньермезо. Я вспоминаю, как во время отправки нас из кирпичного завода мама бросила письмо на землю, поскольку не было возможности отправить его по почте. Тогда я думала, что она обронила его из-за покорности судьбе. Но, слушая Кларину историю выживания, я увидела некоторые вещи в ином свете. Это был не жест человека, потерявшего всякую надежду. Вовсе нет, мама разжала пальцы, державшие письмо, потому что в ней еще теплилась надежда. Как бы там ни было — выбросила ли она его, будучи в отчаянии или уповая на счастливый случай, — она шла на риск. Письмо указывало прямо на мою сестру, светловолосую еврейку, прятавшуюся в Будапеште. Там был ее адрес. Пока нас, пребывающих во тьме, везли прямиком в Аушвиц, некий прохожий подобрал это письмо. Он мог открыть его и сдать Клару нилашистам. Он мог выбросить его в урну или оставить лежать на улице. Но незнакомый человек наклеил на него марку и отправил по почте Кларе в Будапешт. Случившееся для меня так же непостижимо, как явление сестры у нашего дома. В этом ощущалось что-то магическое — подтверждение, что между нами был натянут спасательный трос. Еще это свидетельствует, что в мире даже в те времена существовала доброта. Письмо нашей мамы пробилось сквозь дорожную пыль, поднятую тремя тысячами пар ног; многим из шедших предстояло превратиться в дым над Польшей. Светловолосая девочка отложила скрипку, чтобы вскрыть конверт.
Клара рассказывает еще одну историю со счастливым концом. Узнав, что нас держат на кирпичном заводе и в любой день могут отправить в Кеньермезо или еще бог весть куда, она пошла в немецкое консульство в Будапеште — требовать, чтобы ее отправили туда же, где мы. У дверей консульства швейцар сказал ей: «Девочка, уходи. Не приходи сюда больше». Она не ожидала услышать «нет». Она еще раз попыталась проникнуть в здание. Швейцар увидел ее и начал наносить удары кулаком по плечам, рукам, животу и лицу. «Выметайся отсюда», — сказал он снова.
— Он избил меня и тем самым спас мне жизнь, — говорит она нам.
Ближе к концу войны, когда русские окружили Будапешт, нацисты стали еще энергичнее очищать город от евреев.
— Все должны были носить удостоверение личности с фотографией, указанием имени и вероисповедания. На улице постоянно требовали его предъявлять, и если ты был евреем, то могли убить. Я не хотела держать удостоверение при себе, но боялась, что после войны у меня не окажется документа, подтверждающего мою личность. Именно поэтому отдала его на хранение подруге. Она жила на другом берегу, попасть к ней можно было только через мост, и, когда я к нему подошла, там солдаты проверяли документы. Они сказали: «Покажите, пожалуйста, кто вы». Я ответила, что у меня ничего нет, и каким-то образом, сама не знаю почему, они меня пропустили. Наверно, их убедили мои светлые волосы и голубые глаза. К подруге за удостоверением я так и не зашла.
«Если не можешь войти через дверь, пробуй влезть через окно», — обычно говорила наша мама. В выживании не существует дверей. Как и в исцелении. Есть только окна. Щеколды, до которых трудно дотянуться, очень маленькие форточки, пространства, в которые тело не пролезет. Но оставаться на одном и том же месте нельзя. Нужно найти способ выбраться.
После капитуляции Германии, пока мы с Магдой вставали на ноги в Вельсе, Клара снова пошла в консульство, на этот раз в советское, потому что от нацистской власти Будапешт освободила Красная армия. Там она пыталась выяснить судьбу родных. Они не владели информацией о нашей семье, но предложили в обмен на бесплатный концерт помочь с возвращением домой в Кошице.
— На мое выступление пришли двести русских, — рассказывает Клара. — А потом меня привезли домой на крыше поезда. Они присматривали за мной, когда мы останавливались и спали.
Когда Клара открыла дверь нашей квартиры, все было в беспорядке, нашу мебель и другое имущество разграбили. Комнаты использовали как стойло, и на полу всюду был лошадиный навоз. Пока мы в Вельсе учились есть, ходить, писать свои имена, Клара оттирала пол и приводила квартиру в порядок, а чтобы иметь деньги, давала концерты.
Отныне мы вернулись. Избавившись от чесотки, мы с Магдой начинаем потихоньку выходить из дома. На троих у нас одна пара хорошей обуви. Когда моя очередь носить туфли, я обуваюсь и медленно хожу туда и обратно по тротуару. Идти далеко еще нет сил. Меня узнает сосед: «Поражен, что тебе удалось выбраться. Ты всегда была таким тщедушным ребенком». Наверное, я могла бы торжествовать. Вопреки всему исход оказался счастливым! Но я чувствую вину. Почему я? Почему выжила именно я? Этому нет объяснения. Просто удача. Или ошибка.
Людей можно делить на два типа: те, кто выжил, и те, кто не смог. Последних с нами нет, они не расскажут нам своей истории. Портрет матери нашей мамы все еще висит на стене. Темные волосы разделены на прямой пробор и собраны в тугой пучок. Несколько кудряшек выбиваются на гладкий лоб. На снимке она не улыбается, но взгляд ее скорее проникновенный, чем суровый. Она наблюдает за нами, проницательно и без сантиментов. Когда-то наша мама постоянно с ней говорила, сейчас так же поступает Магда. Иногда сестра просит о помощи. Иногда ворчит и бранится: «Эти нацистские ублюдки…», «Гребаные нилашисты…» Пианино, обитавшее у стены под этой фотографией, пропало. Раньше оно было таким привычным, что мы почти не обращали на него внимания, как не замечали собственного дыхания. Теперь его отсутствие в комнате давит на нас. Пустующее место приводит Магду в ярость. С пропажей пианино что-то ушло и из ее жизни. Утрачена частичка ее индивидуальности. Ушла возможность самовыражения. Отсутствие инструмента рождает в ней жгучую злобу. Бурную, громкую, упрямую. Меня это восхищает в сестре. Моя злость обычно обращена к самой себе и сгущается где-то в легких.
Магда крепнет с каждым днем, а меня не оставляет слабость. Все еще продолжает болеть спина, из-за чего трудно ходить; постоянная тяжесть в груди по причине застоя крови. Я редко покидаю дом. Даже если я не чувствовала бы себя больной, нет такого места, куда мне хотелось бы пойти. Зачем нужны прогулки, когда смерть — единственный ответ на любой вопрос? Зачем с кем-то говорить, если любой контакт с живыми лишь оборачивается доказательством, что по этому миру ты идешь в окружении теней, чей сонм постоянно растет? Как можно горевать по кому-то отдельно, когда у каждого за душой так много тех, кого надо оплакивать?
Я полагаюсь на своих сестер: Клара — моя преданная няня, Магда — мой источник новостей и моя связь с внешним миром. Однажды Магда возвращается домой и, задыхаясь, выкрикивает: «Пианино! Я нашла его. Оно в кофейне. Наше пианино! Мы должны вернуть его».
Владелец кафе не верит, что оно наше. Клара и Магда по очереди ведут с ним переговоры. Они рассказывают про концерты камерной музыки в нашей гостиной. Рассказывают, как друг Клары, виолончелист Янош Штаркер, еще один юный виртуоз, учившийся вместе с ней в консерватории, играл в нашем доме в год своего профессионального дебюта[19]. Никакие слова не убеждают хозяина. В итоге Магда находит нашего настройщика. Приходит с ним в кафе. Настройщик, поговорив с хозяином, заглядывает под верхнюю панель пианино, чтобы проверить серийный номер.
— Да, — говорит он, кивая, — это пианино Элефантов.
Он собирает группу мужчин, которые помогают отнести пианино к нам в квартиру.
Есть ли во мне что-то удостоверяющее мою идентичность? Нечто такое, что сможет возвратить меня прежнюю? Если это что-то существует, кого мне искать, какого настройщика, который приподнял бы панель и считал бы мой код?
Однажды от тети Матильды приходит посылка. «Валентин-авеню, Бронкс» — написано в адресе отправителя. В посылке чай и кондитерский жир Crisco. Мы никогда не видели такого продукта и поэтому не знаем, что это заменитель масла для кулинарии и выпечки. Мы едим его просто так, намазывая на хлеб. Завариваем одни и те же чайные пакетики по многу раз. Сколько чашек чая у нас получится выпить подобным образом?
Изредка звонят в дверь, и я вскакиваю с постели. Это лучшие секунды. Кто-то ждет за дверью, и, пока мы идем открывать, можно вообразить кого угодно. Иногда я представляю, что там наш папа. Он все-таки пережил ту первую селекцию. Смог работать и держаться как молодой на протяжении тех военных лет, и вот он здесь, курит сигарету, держит в руке мел, вокруг шеи обмотан, словно шарф, длинный портновский сантиметр. Иногда я представляю Эрика. Он стоит на ступеньках парадного и держит в руках букет роз.
Отец так и не пришел. Мы окончательно понимаем, что он все-таки мертв.
Однажды в дверь звонит Лестер Корда, один из братьев, с которыми мы ехали на поезде из Вельса в Вену. Он пришел посмотреть, как у нас идут дела, и с порога заявляет: «Зовите меня Чичи». Он подобно свежему воздуху ворвался в наш затхлый мирок. Мы с сестрами пребываем в тягостном заточении собственной потерянности, непрерывно оглядываясь на прошлое, но пытаясь жить дальше. Слишком много сил уходит на одно только восстановление: здоровья, имущества и того, что составляло нашу жизнь до всех наших утрат и нашей неволи. Душевность Чичи, его заинтересованность в нашем благополучии напоминают мне о том, что есть нечто большее, чем наши лишения, — что-то, ради чего стоит жить.
В соседней комнате репетирует Клара. У Чичи загораются глаза, когда он слышит музыку. «Нельзя ли познакомиться со скрипачкой?» — спрашивает он. Клара оказывает ему эту честь. Она заиграла чардаш. Чичи танцует. Может быть, пришло время строить новую жизнь? Не восстанавливая ту, что была в прошлом, а начать все с нуля?
Летом 1945 года Чичи становится постоянным гостем. Когда Клара собирается в Прагу на очередные гастроли, Чичи предлагает поехать с ней.
— Не пора ли печь свадебный торт? — спрашивает Магда.
— Прекрати, — отвечает Клара. — У него есть девушка. Он это из вежливости.
— Ты уверена, что не влюбилась? — спрашиваю я.
— Он помнит наших родителей, — говорит она, — а я помню его родителей.
После нескольких недель, проведенных дома, хотя я еще не вполне окрепла, я пешком иду к дому Эрика. Из его семьи никто не вернулся. Квартира пуста. Я обещаю себе возвращаться сюда как можно чаще. Боль разочарования от вида его пустой квартиры намного меньше, чем боль от того, что я не разрешаю себе думать о нем. Скорбь по нему больше, чем скорбь по человеку. В лагерях я страстно желала, чтобы он был рядом. Меня держало наше общее с ним будущее. Если сегодня выживу, завтра буду свободна. Парадокс свободы в том, что в ней сложнее найти надежду и цель. Теперь мне нужно смириться с тем, что тот, за кого я выйду замуж, не познакомится с моими родителями. Если у меня родятся дети, у них не будет бабушки и дедушки. Эрик не просто утрата, приносящая боль. Это то, что сказывается на моем будущем. Это то, что останется со мной навеки. Мама наставляла меня, что следует искать мужчину с высоким лбом, что свидетельствует о его уме. «Обращай внимание, как он пользуется платком, — говорила она. — Следи, чтобы он всегда носил чистый. Следи, чтобы у него всегда были начищены ботинки». Ее не будет на моей свадьбе. Она никогда не увидит, кем я стану и кого я выберу.
Теперь роль мамы взяла на себя Клара. Она поступает так из любви и потому, что у нее это получается хорошо и естественно. Кроме того, Клару гложет чувство вины. Ее не было с нами в Аушвице, чтобы нас защищать. И потому она будет делать это сейчас. Готовкой занимается она. Кормит меня с ложечки, как ребенка. Я люблю ее, мне нравится ее внимание, нравится, что меня обнимают и дают чувство безопасности. Но ее забота все-таки удушает. Ее доброта не дает мне вдохнуть. И кажется, что Кларе что-то нужно от меня взамен. Не признательность, а нечто более глубокое. Мне кажется, что Клара зависит от меня, потому что хлопоты о моем благополучии дают ей ощущение цели жизни, придают смысл ее существованию. В заботе обо мне она видит объяснение тому, почему она была избавлена от нашей участи. Моя задача — быть настолько здоровой, чтобы остаться живой, при этом быть настолько беспомощной, чтобы нуждаться в сестре. И это прекрасно объясняет, для чего выжила я.
Наступил конец июня, а моя спина все еще болит. Между лопатками постоянно колет и что-то хрустит. По-прежнему давит в груди, даже когда я дышу. У меня начинается жар. Клара отвозит меня в больницу. Она настаивает, чтобы мне дали отдельную палату и обеспечили лучший уход. Я беспокоюсь, во сколько нам это обойдется, но Клара говорит, что найдет, как покрыть расходы, — просто увеличит количество концертов. Меня приходит обследовать врач, и я узнаю его. Он старший брат моей бывшей одноклассницы. Его зовут Габи. Помню, она называла его архангелом Габриэлем. Я узнаю от него, что она мертва. Погибла в Аушвице. Габи спрашивает, видела ли я ее там. Мне хотелось бы передать образ одноклассницы в страшные часы ее жизни, чтобы он отложился в его памяти, и я думаю, не соврать ли мне, сочинив, что видела, как она совершает что-то отважное и с любовью говорит о нем. Но я решила не врать. Для меня самой лучше остаться один на один с неизвестностью о судьбе отца и последних минутах жизни Эрика — честнее испытывать пустоту, чем слышать неправду, сколь угодно утешительную. Архангел Габриэль проводит медицинский осмотр — первый после освобождения. У меня диагностируют брюшной тиф, пневмонию, плеврит и перелом позвоночника. Он делает для меня съемный корсет, который закрывает все туловище. Я кладу его на кровать и ночами забираюсь в него, в мой гипсовый панцирь.