Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 9 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Но уверенности не было. Знаете, меня легко провести. Недаром в Ире мне дали прозвище: Вечно Обманутая. — Поскольку две из трех перемен случились в ту пору, когда ты еще не подозревала о существовании богов, я бы хотела понять, насколько мудрыми эти боги выглядят задним числом. Уж не обманывают ли они тебя только для того, чтобы самим вписаться в твою картину мира? Доктор подалась вперед в своем кресле, чувствуя, как обессилела Дебора, когда открыла то, что, по ее мнению, ею двигало. Тайный язык, внутри которого скрывается еще один; некий мир, заслоняющий собой незримый мир; и симптомы, скрывающие под собой еще более глубинные симптомы, для обращения к которым время еще не пришло; а под ними — неподвижное и еще более глубинное, обжигающее желание жить. Ей хотелось рассказать этой ошеломленной девушке, сидящей напротив, что ее болезнь, которой чураются и боятся окружающие, — это способ адаптации, что все до единого тайные миры, и языки, и коды, и искупительные жертвы — это ее способы выживания в этом мире анархии и террора. — Пойми… самое неприятное в психиатрическом заболевании — то, что выживание дается очень дорогой ценой. — Во всяком случае, если ты не в себе, значит ты где-то еще. — Совершенно верно, но ты все равно в группе, с другими людьми. — Нет! Нет! — Ты платишь очень высокую цену за свою сопричастность. — Только не с теми, кто находится здесь! Не с вами, не с этим миром! Антеррабей объяснил мне это давным-давно. Я верю Иру! Но Дебора понимала, что доктор в чем-то права. Доктор открыла ее ум словам, подобно тому, как привыкший к темноте глаз, прикрытый ресницами, осторожно приоткрывается свету и, даже если этот свет немного слепит, закрывается не сразу. Свет приходит, и приходит неудержимо, даже если глаз его отвергает. Увиденного не повернешь назад. Вот и получается, что в четвертом отделении она своя, более чем где бы то ни было и когда бы то ни было, причем впервые стала узнаваемой и определенной сущностью — одной из душевнобольных. Теперь у нее появилось знамя, под которое можно встать. После сеанса доктор Фрид ушла к себе на кухню, чтобы сварить кофе. Зеркала и перемены! Не все ли человеческие глаза подобны кривым зеркалам? Опять, как бывало уже сотни раз, она оказалась между истиной одного человека и другого, поражаясь, насколько же различны эти двое, даже объединенные многолетней любовью и общим опытом. По всей видимости, история с опухолью и антисемитский лагерь породили это злокачественное, пагубное одиночество — основу душевной болезни; вся любовь, которую дарила ей Эстер, была истолкована Деборой по-своему: если на дочери лежало проклятие, мать, должно быть, это знала и подменяла любовь жалостью, а сама вместо гордости носила в себе страдание. При взгляде на забурливший кофейник доктор Фрид вдруг ощутила себя недоумевающей озадаченной старухой. Эту мамашу голыми руками не возьмешь. — Чаровница… для нее важнее всего — обаяние и успешность, — прошептала она приготовленной пустой чашке. — По-моему, напориста… Подавляет, но и любит неподдельно… Ach! — с этим междометием из своего детства и отрочества доктор Фрид вздрогнула, когда из кофеварки выплеснулся кофе и стал растекаться по плите. По дороге в отделение Дебора мечтала найти для себя совершенно уединенный закуток. В таком месте одиночество — двусмысленное состояние: хотя клиника была переполнена, этажи переполнены и палаты тоже переполнены, пациенты существовали обособленно. Во всех больницах, о которых ей доводилось слышать, имелись разобщенные армии лиц, отрезавших себе пути для вхождения в другие группы и ордена этого мира. У нее в палате некоторые больные были прикованы к постели. Другие, как поруганная Вдова Убитого Экс-Президента, основали свои собственные королевства и, в отличие от Деборы, даже не пытались подойти к границе земной реальности. Многие обладали сверхъестественной способностью определять — казалось, буквально с первого взгляда, — в чем кроется чужой недуг и насколько он тяжел и обширен. Но эта способность, которой, как можно было подумать, страшились силы саморазрушения, сочеталась у них с полной неспособностью сознательно использовать полученные сведения. Всех их приучили «соблюдать приличия», не насмехаться над увечными, не побивать камнями уродцев и не глазеть на бредущих по дороге стариков. Они повиновались, но, сталкиваясь с невидимой ущербностью, выхватывали наметанным глазом все тайны, улавливали чутким ухом немые мольбы так называемых нормальных — и становились беспощадными. Но жестокость свою не осознавали и не контролировали. Раз за разом Дебора видела, как совершаются покушения на одного из ночных дежурных. Нападавшие всегда оказывались самыми тяжелыми больными во всем отделении: неконтактные, далекие от «реальности». Тем не менее они всякий раз выбирали своей жертвой одного и того же человека. Наутро после особенно жестокой потасовки началось расследование. Это была не просто драка, а настоящая свалка: пациенты и персонал покрылись кровоподтеками и открытыми ранами; заведующему отделением пришлось допросить каждого в отдельности. Дебора с пола наблюдала за схваткой в надежде, что ночной дежурный споткнется о ее ногу, чтобы потом она могла сказать в подражание Августину Блаженному: «Да, нога моя была у него поперек дороги, но я не принуждала его спотыкаться. В конце-то концов, все зависит от свободной воли человека…» Заведующий отделением каждого расспросил о драке. Пациенты с достоинством опровергали свое участие; даже самые неразговорчивые и диковатые изображали рафинированное презрение и целенаправленно отводили от себя все вопросы. — С чего все это началось? — спросил он Дебору с глазу на глаз в безлюдной утренней гостиной: это был очень важный для нее момент. — Да как сказать… Хоббс делал обход, и тут вспыхнула драка. Причем драка знатная, не особо шумная и не особо тихая. Кулак Люси Мартенсон нарушил мыслительные процессы мистера Хоббса, и нога его нашла какую-то часть тела Ли Миллер. Я тоже ногу выставила, но она никому не пригодилась. — Послушай, Дебора, — начал он с серьезным видом, и у него во взгляде она прочла надежду на то, что он вытянет из нее ответ, который не под силу получить коллегам, и тем самым утвердит свою репутацию в медицине. — Объясни мне… Почему все шишки сыплются на Хоббса, а на Макферсона или на Кендона — никогда? Может, Хоббс грубо обращается с больными, а мы про это ничего не знаем? Ох уж эта надежда! Не на ее благо, а на ее ответ, не на благо больных, а на тот миг в его потаенных мечтах, когда можно будет с небрежным видом заявить: «Да-да, эту проблему я решил». Дебора прекрасно знала, почему достается всегда Хоббсу, а не Макферсону, но не могла этого открыть, равно как и не могла посочувствовать неприкрытой, амбициозной надежде, читавшейся на докторской физиономии. Временами Хоббс действительно вел себя грубовато, но не более того. Дело было в другом. Он боялся помешательства, которое видел вокруг, потому как оно служило продолжением того, что засело в нем самом. Ему хотелось, чтобы больные стали еще безумнее, еще чудовищнее, чем на самом деле, чтобы он отчетливей видел черту, отделявшую его самого, со всеми наклонностями, беспорядочными мыслями и полужеланиями, от полновесного, взрывного сумасшествия пациентов. А Макферсон, наоборот, был человеком сильным и даже счастливым. Ему хотелось, чтобы такими же сделались и больные: он испытывал удовлетворение, замечая даже малейшее их сходство с собой. Он не упускал случая отметить их похожесть, никогда не принуждал, но мягко, исподволь призывал, а впоследствии поощрял каждый отклик. На самом-то деле больные давали каждому, чего тот искал. Никаких несправедливостей здесь не совершалось, и Дебора уже в то утро поняла, что сломанное запястье Хоббса — это лишь средство оттянуть его превращение в пациента какой-нибудь психиатрической лечебницы. Рассуждать об этом вслух она не собиралась, а потому только сказала: — Никаких несправедливостей здесь не совершается. Доктора озадачило такое утверждение: одна пациентка не может встать с постели, у второй перелом ребра, у Хоббса — перелом пястной кости, у санитара сломан палец, у каждой из двух медсестер подбит глаз, на лице множественные гематомы. Он уже собирался уйти. Не сделав даже попытки помочь Деборе сказать нечто большее, он, по ее наблюдениям, разозлился и преисполнился отвращения, потому что она, в свою очередь, не помогла осуществлению его грез. Но тут отворилась дверь, и врач обернулся. В утреннюю гостиную вошла Элен, неся на подносе еду. Видимо, из-за этой беседы Дебора пропустила обед. Вначале Дебора подумала, что Элен просто решила пообедать в солнечной комнате отдыха, но при виде ее лица поняла: солнце здесь ни при чем. Резко вскинув голову, доктор приказал: — Иди к себе, Элен. Легко и грациозно отступив назад и сделав замах, как на хорошо смазанном шарнире, Элен запустила поднос в голову Деборе. Залюбовавшись отточенными, балетными движениями, Дебора прониклась их красотой — и тут мир обрушился на нее мокрой, теплой лавиной съестного: рагу, какие-то ошметки, а вместе с ними — скользящий край подноса. Обернувшись к врачу, она увидела, что тот вжался в стену; голосом, вмиг утратившим профессиональную важность, он завопил: — Не бей меня, Элен… только не бей! Я знаю, как ты дерешься! На его крик примчались перепуганные санитары и могучими ручищами скрутили артистку балета. Деборе показалось, что медперсонала здесь многовато для одной хрупкой женщины, хотя она сыпала ударами, как молотилка. Сквозь стекающее по волосам и лицу месиво Дебора выговорила: — Убирайся, Элен, иди в задницу. — Что ты сказала? — переспросил врач, поправляя одежду и пытаясь сделать то же самое с выражением лица. — Я сказала: «Лети, еда, сама знаешь куда».
Она услышала, как выдвигают койку для холодного обертывания. Врач торопливо ретировался на какой-то крик из дальней палаты. Дебора осталась в одиночестве, подозревая, что голова у нее рассечена до крови. Из-за всеобщей суматохи санитарка лишь через полчаса удосужилась отпереть ванную комнату, чтобы Дебора смогла хоть немного ополоснуться. Здесь, как и везде, нападавшие имели преимущество перед жертвами. В конце-то концов, клиника недалеко ушла от реального мира. Дебора мысленно проклинала эту заваруху. Пусть с Элен обошлись грубо, но проявили к ней внимание, проявили обеспокоенность. Отчистив себя от съестного, Дебора вернулась в постель; на тумбочке ждал давно остывший обед, наполовину подъеденный соседкой. — Подкрепись, милая, — проворковала со своей койки Супруга Отрекшегося, — все равно из тебя потом это выдавят. — Да нет… — Дебора покосилась на рагу. — Я свою порцию уже получила. Тут она удостоилась пристального взгляда Вдовы Убитого. — Дорогуша, при такой внешности на тебя не польстится ни один мужчина! Отвернувшись, она продолжила совещание, и Дебору вдруг осенило, почему Элен вздумала на нее напасть. Примерно за час до этого, когда врач вызвал для беседы Дебору, к ней подошла Элен и с членораздельными комментариями показала несколько фотографий, полученных в письме. Элен, которую все боялись по причине ее вспышек злобы и буйства, содержали в изоляторе; эта больная не раз ломала другим кости. Но сегодня дверь оставили открытой, и никто не заметил, как Элен отправилась на поиски Деборы и поделилась с ней этими фотографиями. Она в подробностях рассказывала, кто на них изображен, и в какой-то момент сказала: «Вот с этой мы учились в колледже». Прелестная девушка, она стояла в реальном мире — на кошмарной, ничьей земле. Забрав у Деборы фото, Элен повалилась на ее койку и приказала: «Мотай отсюда… Я отдыхать буду». Поскольку это была Элен, а не кто-нибудь, Дебора вышла из палаты в коридор; вскоре Элен обнаружил и выдворил санитар. Дебора поняла: Элен обрушилась на нее как на свидетельницу своего позора и унижения, вызванного той фотографией. Зеркало требовалось замарать, чтобы оно больше не отражало тайную уязвимость, внезапно мелькнувшую за ширмой неумолимых кулаков, взглядов и ругательств. — Философствуешь! — пробормотала себе Дебора и вытащила из уха кусочек чего-то тушеного. Глава девятая — С переменами мы разобрались, с тайным миром тоже, — проговорила доктор Фрид, — а как протекала твоя жизнь в промежутках? — Даже не знаю, как подступиться; мне кажется, в ней была только ненависть: и в лагере, и в школе, и везде… — В школе тоже царил антисемитизм? — Нет-нет, там все было проще. Мишенью становилась только я; стойкую неприязнь не могли переломить никакие нотации насчет хороших манер. Но почему обыкновенная неприязнь перерастала в ярую злобу или ненависть, я так и не поняла. Разные люди подходили ко мне и говорили: «…после всего, что ты сделала…» или «после всего, что ты наговорила… даже я не собираюсь тебя защищать». А я не могла взять в толк, что я такого сделала и наговорила. Горничные у нас в доме не задерживались, это была какая-то круговерть, и мне все время приходилось извиняться, но я не понимала: за что? Почему? Однажды я поздоровалась с лучшей подругой, а она от меня отвернулась. Когда я спросила, в чем дело, она сказала: «После всего, что ты наделала?» — и больше со мной не разговаривала, а я до сих пор не понимаю, в чем моя вина. — Ты уверена, что ничего не утаиваешь… какую-нибудь потребность поступить так, а не иначе, из-за которой подруги на тебя злились? — Сколько раз я пыталась представить, додуматься, вспомнить. Но все напрасно. Ни намека. — А что ты чувствовала, когда такое случалось? — По прошествии времени оставались только серый туман и удивление от неизбежности. — Удивление от неизбежности? — Где нет законов, там есть только это жуткое разрушение, которое подбирается все ближе… Иморх… тень его неизбежна. И все-таки… сама не знаю почему… я мучаюсь от его приближения и от ударов, которые сыплются на меня вновь и вновь с самых непредвиденных сторон. — Вероятно, причина лишь в том, что ты сама ждешь от этого мира только потрясений и страхов. — По-вашему, я сама подстраиваю обманы? — Дебора почувствовала, что они ступили на опасную территорию. — Но порой ты вынужденно шла на обман, разве нет? Или отказывалась что-либо понимать. У Деборы в памяти всплыла картинка из тех лет, когда ей хотелось только умереть. Ее забрали из антисемитского лагеря, но цвет жизни уже померк, и углубляться могло только отчаяние. О ней говорили: вечно уединяется и что-то рисует, но никому не показывает. Действительно, она всюду носила с собой альбом для набросков, загораживалась им, как щитом, и однажды не заметила, как из него в присутствии кучки бездельников, мальчишек и девчонок, случайно выпал один лист. Его поднял кто-то парней. «Алло… Чья потеря, моя находка?» Картинка была непростая, многофигурная. Бездельники один за другим отказывались: нет, это не мое; и не мое, нет-нет… наконец парень уставился на Дебору: «Твое?» «Нет». «Да чего там, не отпирайся». «Не мое». Повнимательнее приглядевшись к этому парню, Дебора поняла, что он пытается ей помочь: стоит ей только признаться и забрать свое творение, как он сразу встанет на ее защиту. Ему хотелось стать ее покровителем, но какую цену ей придется заплатить, она не догадывалась. — Как вы не понимаете… — с горечью сказала она доктору, — меня заставили отречься от собственного творчества. — А сама-то ты разве не понимаешь, что мальчик уговаривал тебя не отрекаться и остальные не насмешничали. Ты просто боялась, что тебя засмеют. И сама себя заставила солгать. В злобе и страхе Дебора уставилась на своего врача:
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!