Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Что? – вскинул серые глаза Георгий. – Не должно быть никакого социального заказа. – Почему? – Социальный заказ – это идеализм. – Я достал фляжку с зубровкой и протянул Георгию. – Более того – вульгарный идеализм. Надо просто поощрять тех, кто поёт прекрасные песни, и выключать микрофон тем, кто не умеет их петь. Прекрасные песни – это всё, что нам надо. – Пожалуй, ты прав, – после паузы, вызванной долгим глотком, согласился Георгий, вслед за чем загадочно изрёк: – Однако всегда должен быть тот, кто может себе позволить. Вернув мне фляжку, он некоторое время молчал, склонив крупный нос и впалые виски перед надгробием вечно молодого Всеволода Михайловича. – По крайней мере, – наконец сказал Георгий, – у того, кто включает и выключает микрофон, должен быть отлично настроен резонатор. Точно так же, как у того, кто прекрасные песни поёт. – И добавил, обводя широким жестом пространство: – Ты только посмотри, какая красота! Я тоже сделал глоток, мысленно поминая Гаршина и всех тех, чей прах в итоге тут обрёл покой. Я был не согласен: поющий прекрасные песни вполне может не осознавать свои деяния, не поверять их беспрестанно гармонией светил, не ведать, ёксель-моксель, что творит, поскольку он просто не умеет петь по-другому. Но как тут возразишь? Действительно, в погожий майский день русские кладбища на диво хороши. * * * Георгий занимался наладкой пустот-резонаторов, ответственных за приём отголосков Зова, в то время как я был увлечён воспроизводством чистых, освобождённых от фоновых шумов звуков потусторонней музыки. В принципе, мы с разных концов запаливали одну и ту же свечку. В наладке резонаторов упражнялся и Сократ, но он использовал на своих софистических сеансах логико-речевой метод, в то время как Георгий, так сказать, практиковал фонохирургию. Как он пришёл к этому, не знаю. Возможно, сказалось краткое общение с покойным ныне корифеем Неустроевым, которому по силам было абсолютно всё и даже немного больше. А возможно, дело в интуиции и врождённых способностях. В конце концов, бывают дарования к внушению или чутьё на воду, как у природных лозоходцев. Должен наконец сказать: Георгий – тот самый подававший некогда надежды специалист, который так и не защитил на мне докторскую диссертацию. Ну тогда, когда я был шестилетним ребёнком, а он исследовал пульсирующий шарик у меня внутри. Однако, несмотря на несложившуюся диссертацию, для Георгия эта история имела продолжение. После констатации моего – на тот момент уникального – случая, он стал подробнее исследовать своих пациентов и у некоторых обнаружил нечто подобное моему пузырю, но в зачаточном (или всё-таки рудиментарном?) виде – булавочная головка, не более. У остальных же – просто незаметная складочка соединительной ткани. Георгий зачастил в прозекторскую – при вскрытиях находил и у покойников этот не то пузырьковый рудимент, не то зачаток, брал образцы мёртвых тканей, делал срезы, исследовал под микроскопом. На свой страх и риск ставил эксперименты, не согласованные с больничным руководством. Увлёкся так, что запустил пациентов с их заурядными болячками и вызвал подозрение коллег. Дальше – больше. Крест на текущей научной работе, раздор с начальством, увольнение. Текущей научной работой Георгия были экспериментальные исследования по воздействию звуковых волн на клетки организма с нарушенным механизмом апоптоза. Не просто волн – направленных низкочастотных колебаний. Впрочем, он использовал колебания в весьма широком спектре и исследовал их воздействие уже не только в области злокачественных новообразований. А вскоре и вовсе перестал интересоваться бессмертными клетками, полностью сосредоточившись на любопытном пузырьке. После конфликта с руководством низкочастотная научная тема была вычеркнута из планов академической лечебницы. Однако Георгий успел набрать изрядный клинический материал и в общих чертах нащупал методику фонохирургии в области открытого им органа. Впоследствии он частным порядком продолжил исследования и теперь был способен концентрированной звуковой волной переменного тона расправлять загадочную складочку и формировать из завязи оптимальный пузырь-резонатор. В лучших традициях научной одержимости Георгий первым делом проверил методику на себе. Вслед за оценкой параметров изменившейся рецепции пришло осознание функции эластичного шарика как своего рода колебательной мембраны, как спящего органа слуха, предназначенного для восприятия потусторонней музыки – симфонии упорядоченного космоса. Георгий называл этот неслышный обычным ухом гармоничный гул, отзывающийся радостью в каждом уголке сознания, рокотом мироздания. Само собой, после этого открытия до рутинной медицины ему больше не было дела. Он обнаружил главную причину человеческой бесприютности, его оставленности и сиротства. Более того, он был способен человека тугоухого вновь в гармонию космической симфонии включить. Включить, увы, только отчасти и в сугубо индивидуальном, штучном, что ли, порядке, но тем не менее… «То, что ты называешь тугоухостью, – сказал он мне однажды, – в действительности – синдром отсутствия шестого чувства. Хотя, конечно, счёт неверный – с точки зрения иерархии органолептики или, если угодно, перцепции сущего это чувство по значению должно быть первым. Способность внятно расслышать рокот мироздания – безупречную череду аккордов гармонии сфер, включая сферу социальную, сферу нашего совместного бытия, – могла бы послужить достаточным условием для окончательного обустройства этого бытия. Такая способность позволила бы нам избавиться от революций, злоупотреблений властью, законодательной чепухи, разрушительных преобразований – вообще всякого несовершенства повсюду и во всём. Самозванец в деле государственной жизни был бы изгнан с позором, как дилетант из сыгранного оркестра: придёшь домой, передай наши соболезнования жене – как можно спать с таким неритмичным существом?! Ах, если б только аккорды этой великой музыки доходили до каждого из нас как до её первейших адресатов!» Мне это было знакомо. Разве не о том же я грезил в скиту Оловянкина? И даже раньше – Царствие Небесное, похожее на филармонию… Что поют там ангелы? Это самое Царствие Небесное они и поют, как граждане идеального государства каждым своим деянием, будто хорошо настроенные инструменты, исполняют этого государства партитуру. Порвав с медициной, теперь Георгий называл себя наладчиком, хотя по роду деятельности, так или иначе связанной с музыкальным контекстом, ему пошло бы больше называться настройщиком. Но даже безупречно настроенный резонатор не мог беспрепятственно одолеть фоновой завесы в области слышимой музыки, мешающей, как треск в эфире, распознанию отзвуков творящих аккордов. А без того рокот мироздания, принимаемый с помехами, то и дело корчила судорога скрежета и фальши. То есть мог – настроенный резонатор мог одолеть завесу, но человеку приходилось справляться с этим делом в полуслепом (диктат оптической метафоры), мучительном режиме, в каком одолевал её я. Ведь царящая вокруг мнимая музыка, извратившая наш слух, никак не может обойтись без драматической концепции, без заёмной семантики, всё время норовя удобным образом в неё улечься, – теоретик музыки Леонард Мейер называл такой подход «кинетико-синтаксическим» способом сочинительства. В результате музыка перестаёт довольствоваться собственным, присущим ей изначально смыслом и начинает впитывать добавочные, внешние по отношению к ней идеи. Впитывать и их иллюстрировать. Вероятно, и кладбища Георгий выбирал для прогулок потому, что в городе это были наименее засорённые фоновыми шумами пятна – прообразы чистых каналов трансляции рокота мироздания. Георгий считал, что пузырёк, этот то ли едва нарождающийся в нас, то ли едва не отмерший орган, следует неустанно упражнять и развивать. Нам требуется к нему приноравливаться, учиться чувствовать им, пытаться как можно полнее, во всех оттенках воспринимать доселе заповедную ткань мироздания – неслышимую часть сущего. И тогда рано или поздно он, этот пузырёк, подобно монгольфьеру или возвышающему духу, недаром вдутому в телесную физику, вознесёт нас и позволит полностью влиться в музыку сфер, чтобы зазвучать в ней полновесной, соразмерной темой. Я же считал, что коль скоро творящую музыку можно услышать, то почему бы не попробовать её, хотя бы в малой части, сыграть/воспроизвести. На этой лестнице, восходящей в небеса, вероятно, будет много удивительных и искусительных ступеней, но там, на вершине – звучащие в полный голос вещие звуки, которые снимут проклятие отлучения от Зова. Только сыграй их, и наступит благоденствие, спустится на землю небо и вернётся рай. Как писал по схожему поводу Иван Киреевский: «Возможность этого потому только невероятна, что слишком прекрасна». На сверхзвуковом концерте в здании бывшей Голландской церкви собрались разные люди – и пациенты Георгия, и случайные зрители. Хорошие формы видели все. Все без исключения. Увы, не дышащие формы. Возможно, кто-то видел ярче и объёмнее, но, так или иначе, они открылись каждому. Что это значит? Вот что. Георгий обещал индивидуальное, поступательное спасение, в то время как я хотел предложить возвращение в лоно божественной симфонии всем и сразу. Ну то есть в будущем предложить. В отложенном и неопределённом будущем. Однако напрямую зависящем от моего усердия, от результатов дерзкого труда. Ведь всё, что я хотел – это всего лишь воссоздать партитуру глубинной закономерности, того рокота мироздания, который с трудом улавливает сквозь помехи шарик-резонатор. Той закономерности, которая даёт понимание единства происходящего и правомерность перемен, случающихся в одном месте, хотя определённые условия, казалось бы, нарушены в другом. Так чрезмерный избыток на каком-либо из полюсов приводит к нехватке на противоположном, благодаря чему обретший великое богатство или кромешную власть многократно увеличивает для себя риск падения в ничтожество. Почему это происходит – определённо сказать нельзя, но дело обстоит именно так. По свидетельству Геродота, Амасис, властитель Египта, разорвал дружбу и союз с Поликратом, тираном Самоса, только потому, что Поликрату во всём сопутствовал успех и он достиг такого величия, какое до него на Эгейском море знал только Минос. Амасису стало ясно, что чрезмерное благоденствие скоро сменится столь же чрезмерной бедой. Так и случилось – Поликрат был коварно пленён и казнён таким способом, который Геродот даже не посчитал возможным описывать. Иными словами, вещие звуки позволяют обнаружить сопричастность событий, не обусловленных цепью прямого причинения – единое может быть расслышано там, где наша оптика не в силах узреть непосредственной взаимосвязи. На ответной определённости условий и следствий строится история, а, например, трагедия следует путём предвечной музыки, о чём нам поведал уже упоминавшийся Ницше, не чуждый её, музыки, тайн (он ещё в юности провидчески указал её цель – вести человека к небу) – в своё время он написал множество хоров, вокальных композиций и даже романс на стихи Пушкина «Заклинание». Помните? О, если правда, что в ночи, Когда покоятся живые И с неба лунные лучи Скользят на камни гробовые, О, если правда, что тогда Пустеют тихие могилы, — Я тень зову, я жду Леилы: Ко мне, мой друг, сюда, сюда! Вот и выходит, что трагедия в своём античном воплощении куда ближе к вещей музыке, нежели созвучия тех или иных заведомо очеловеченных сочинений, рождённых в темнице извратившегося слуха. Как снова тут не вспомнить Блока: «А дух есть музыка». Дальше что-то про революцию и про Сократа, которому даймонион велел слушаться духа музыки. Уж он-то, Сократ, слушался, спокойны будьте.
Теперь – не то. Времена вещих аккордов отгремели. Теперь мы живём в поствавилонскую эпоху смешения напевов. И наполняющая мир невразумительная событийность, которая проистекает из наших поступков, – не более чем печальное следствие сбоев в приёме отзвуков заветной симфонии. Цельность отсутствует, и всё, что мы имеем – в лучшем случае беспорядочные обрывки уловленных мотивов, набросанные и сведённые кое-как, без представления о первозамысле. Вообще всякая часть в своей кажущейся завершённости, будь то осинник, дубрава, курортный роман или взятые в отдельности бессвязные поступки, в отличие от завершённости целого, – результат тугоухости в отношении всемогущего: аминь, истинно так. Того самого аминь, которое вершит дело. Только отсеяв сорные шумы, можно услышать свою судьбу и осознать своё место в единстве сущего. И перестать сомневаться. И перестать думать, потому что всё и навсегда станет ясно. А без этого, сколько ни морщи лоб, не решишь о себе ничего путного сверх чепухи: рождён, чтобы родить. Словом, многое нас с Георгием сближало, а кое-что разъединяло. Но оба мы при этом в полной мере понимали, о чём ведётся разговор – о возвращении к благодати, если кто-то до сих пор не понял. После предновогоднего концерта-иллюзиона я много думал, как эти вторичные образы, вызванные музыкой из пустоты, эти недышащие слепки эйдосов вырвать из небытия. Как влить в них животворящие энергии и воплотить? Вопрос, в общем, был не нов. Ведь и прежде, там, на Воронец-озере, столкнулся с незадачей… Я сидел, точно врубелевский демон, на каменной глыбе и слушал, впитывал всем существом музыку жизни, её журчание, трели, шелест, а в мои ноты, которые, как мне казалось, я жизнью напитал, ползучим гадом вкралась смерть. Почему? Не было ответа. Чтобы прочистить восприятие, сбить прежние настройки, не давшие желанный результат, отправился проветриться на дальние просторы глобуса. Уже так делал, когда хотел избыть великую разлуку. Перед тем первым странствием был полёт обречённой мухи и сгущающаяся вокруг смерть, а после – блестящий фокус, зрелищный аттракцион. Что это напоминает? Слепой щенок, тычущийся носом туда-сюда в поисках материнского соска. Забавно и трогательно. Но щенок находит. Ухвачу и я. Пересадка в Амстердаме, потом – одиннадцать часов над Атлантикой и сельвой. В Лиме, небо которой затянуто плывущей от океана сизоватой дымкой, на перекрёстках у светофоров крутятся брейк-дансеры, вьются женщины-змеи и скачут парни-лягушки – из окон машин на асфальт летит бренчащая мелочь. В Мирафлорес улицы уже не пахнут мочой, а на прибрежных волнах наездники седлают доски. В Лиме арендовал машину и на колёса накрутил Паракас, Наску, Ику, Арекипу… Без малого пять тысяч километров за месяц с небольшим. Кондоры, взмывающие на воздушных струях из ущелья Колка. В горной пампе пасутся альпаки, о которых некогда поведал мне отец: чудно?е дело – инкам удалось из верблюда вывести овцу. Мощные фундаменты Куско, точно балласт, держат у земли разреженный воздух, не дают ему исчезнуть вовсе. Невероятный Мачу-Пикчу сложен на срезанной вершине из таких же титанических камней, как стены Соловецкого монастыря, но с расчётливой подгонкой, чтобы камни удержались на местах при сотрясениях земли. А они тут не в диковинку – недаром на улицах и в патио гостиниц пестрят трафаретные буквы: zona segura en casos de sismos[1]. И всё это столь непохожее на мою многоликую Родину пространство от безжизненной пустыни вдоль океана до дремучей парно?й сельвы залито тростниковой музыкой, прообраз которой восславил некогда огромную державу Солнца, империю высокогорного социализма. Не стоит долго распространяться о том, как я был прав, рассчитывая, что дальняя поездка с погружением в неведомый мне мир собьёт настройки восприятия. Так и случилось – сбила. И что же? Помнится, говорил: наше сердце откликается на отголоски неслышимой гармонии не созвучиями и перепадом чувств, а верными решениями. Там, в поднебесных Андах, в голову пришло: источники живой воды и мёртвой струятся по соседству и, возвращая бездыханному дыхание, всегда работают друг с другом в паре. В паре. Только так. На Воронец-озере я слушал музыку жизни, и в мои ноты вкралась смерть – так, может, надо окунуться в пламя смерти, чтобы сложить напев, который дивным образом животворит? Уже пылал Донбасс, кровоточил, как злая рана. И миллионы русских несли эту рану на себе, словно они были одно огромное живое существо, ропщущее, вечно неудовлетворённое, томимое неясными страхами, озарённое таинственной верой и устремлённое к загадочной цели. Существо, полное неугасимого света и неиссякающих слёз. И я ощущал себя частью этого огромного зверя. И меня, как его, язвило жало предательства, отвратительного, как всякое предательство, но сверх того отягощённого подлейшим ядом – чёрной изменой и земле, и небу, и священным клятвам предков. Изменой, оплаченной понюшкой табака. И эта рана ныла и тянула в путь – туда, на Донбасс, искупавший в огне и муке вероломство блудных свидомитов. Рана тянула, но до поры держало дело – начатое и не завершённое. Теперь не держало ничего. Действие пятое. За мёртвой водой – Алтай исполнил! Когда музыка звучит в голове, закрываю глаза и вижу её цвет – синестезия. Соль мажор – зелёный и как бы лакированный, точно молодая листва. Ми минор – густой, вишнёво-бархатистый, немного сладкий на слух. Ре минор – волна, серебряный трепет, но не рассыпчатый, а – будто встряхнули шёлковое покрывало, качнули ртуть. До мажор… Странно, если видишь эти цвета вживую, они не отзываются внутри звуками – обратной связи нет. Так что там до мажор? Он белый-белый, как снежные пятна на терриконах… Хотя теперь март – снег стал ноздреватым, посерел, раскис. Отстрелявшись первым, я лежал на огневом рубеже поверх расстеленной пенки. Пенка узкая, как ни изворачивайся, а локти замочишь – мои под налокотниками были мокры. Рядом, накрытая полой плащ-палатки, лежала «плётка» с уже отщёлкнутым магазином и пустым патронником. Не знаю, кто первым назвал так СВД, но в точку – выстрел звучал хлёстко, словно щелчок пастушьего кнута. Справа – четыре бойца, слева – два. Все из разных мест – не усидели дома, сорвались. Гнев Славянска, пламя Одессы, отчаяние Мариуполя стучало в их сердца. Ближний слева – Лель, молодой голубоглазый парень из Перми. Затаив дыхание он приник к окуляру прицела. Его отстрелянные дымящиеся гильзы пару раз доскакали до меня и дружески шлёпнули по плечу. У него была странная привычка – всякий раз, отправляясь в нужник, он непременно сообщал во всеуслышание: «Пойду цыгану долг отдам». Оригинальная кредитная история. В Перми у Леля остались родители, жена и маленькая дочь. Справа, закрыв затвором пустой патронник, отложил СВДэшку Чабрец – черноволосый с проседью автомеханик из Краматорска. В его сторону летели мои отстрелянные гильзы. Чабрец научил разведчиков, как просто и без шума выводить из строя транспорт и бронетехнику укропов: прыснуть из баллончика в выхлопную трубу монтажную пену. В Краматорске у него никого не осталось – украинский снаряд разнёс гражданский автобус, в котором ехали его жена и двадцатилетний сын. Последний боец, шахтёр из Макеевки, стебанул из «плётки» и доложил об окончании стрельбы. Гобой скомандовал: «К мишеням бегом марш!», и мы – группа курсантов-снайперов батальона спецназа «Кентавр» с шевронами «Новороссия» и «Россия» на разномастных распятнёнках – нестройным табуном рванули к подошве террикона. Рубеж был стометровый – чтобы исследовать дырки в своих мишенях, за утро мы одолевали его по размокшему, смешанному с донецким чернозёмом снегу уже в девятый раз. Возле своей мишени достал из кармана школьную линейку и принялся замерять среднюю точку попадания, расстояние до контрольной и кучность – инструктор был строг, цеплялся к каждой мелочи и за любую приблизительность мог отбрить почище цирюльника – останешься без бороды и носа. «Прут укропы на броне приблизительно ко мне», – с недоброй улыбкой на рассечённом шрамом лице приветствовал Гобой оплошности курсантов. Впрочем, при таком шраме любая улыбка показалась бы зловещей. Никому не давая спуску, инструктор гонял нас по стрельбищу вот уже два с лишним месяца – если не выезжали на задание, отправлялись на полигон. «Железо без движения ржавеет», – приговаривал он, пугая курсантов неконтролируемой мимикой. Гобой переходил от мишени к мишени, оценивая результат и вразумляя нерадивых. Остановился рядом. – Негоже садишь. – Разве? – опрометчиво возразил я. – Разброс – меньше, чем по инструкции. – Та шо ты говоришь? – с характерной южнорусской модуляцией и мягким рокотом фрикативных во рту удивился Гобой. – Инструкция – то ж для незрячих. Закончив осмотр, Гобой велел сменить мишени, после чего гаркнул: – На огневой рубеж бегом марш! И первый ухнул тяжёлыми берцами в скользкую жижу. Гобой знал своё дело – он был уже и в Славянске, и на Саур-Могиле. Там, на Саур-Могиле, пуля распорола ему щёку и сорвала пол-уха, отчего лицо его перекосилось. За спиной курсанты называли инструктора Касабланка. Укропы на его глазах убили младшего брата – с тех пор кровь в сердце Гобоя запеклась. Рассказывали, он целыми днями выжидал, пока кто-нибудь во вражьем окопе не высунет нос, – и тотчас бил. Здорово бил, без промаха, точно ярость придавала его глазу ястребиную остроту. Ни на перекур, ни на обед не отвлекался, чтобы и минутной бесам не было милости – еду ему бойцы в котелке носили на огневую позицию. Горел на глазах. Сгорел бы весь, но после ранения его приказом перевели инструктором на стрельбище. Да, вот ещё: а выстрел? Какого цвета выстрел? Закрыть глаза на бегу я не решился. Вспышка? Да, пожалуй, вспышка. В ней разом – все цвета. Это – если приход не в голову и ты услышал… Через полчаса перешли на новый рубеж – земляную насыпь-бруствер в пятистах метрах от террикона. Тут, как в ярмарочном тире, мишени были на любой вкус: железные из прокатного листа – в полный рост и по пояс, бумажные на фанере – круговые, круговые с грудной фигурой, просто чёрные точки-яблочки, нарисованные фломастером на писчей бумаге, а однажды Гобой навязал на верёвки пустые пластиковые бутылки с красной полоской Vittel – маленькие, ёмкостью 0,33, – и курсанты садили по ним, резво пляшущим на ветру, с двухсот метров. Курсанты садили, а Гобой, поглаживая зарубцованный шрам, жучил нас последними словами на обе корки, в хвост и в гриву, засучив рукава… Мы с Чабрецом были старше инструктора лет на двенадцать, но даже мы не обижались. Что обижаться? Да, здесь нет срочников, здесь добровольцы – но Гобой вбивал в нас науку, которая поможет победить и выжить. «Не насобачитесь стрелять, насобачитесь рысачить», – часто приговаривал он. А до победы между тем как от Макеевки до Ужгорода – на семи трамваях ехать. (В Донецке после очередного ночного артобстрела слышал на улице разговор. Дама с продовольственным пакетом: «Боже, когда ж то кончится!» Гладко выбритый мужчина в очках: «Когда мы вставим этим дрын до Львова». Дама с пакетом: «Да то ж я знаю. Ну а шо молчит пушистый Запад? Шо хунту ту не отмудохает в ООНе?» Мужчина в очках: «Так Западу смотреть, как русские хайдачат русских – удовольствие. Как барышне конфетка».) Мишени стояли вразброс, на разной дистанции, чтобы с одного огневого рубежа бойцы могли получить навык работы с оптическим прицелом – определять дальность до цели и задавать поправки на деривацию с учётом силы ветра и расстояния. Курсанты предпочитали листовое железо – к бумажным мишеням приходилось бегать, оценивать и замерять результат, а стреляя по железу, достаточно было навострить ухо – цель сама отзывалась на удачный выстрел. Отстегнув от мародёрки пенку, на весу развернул и бросил на бруствер. Рядом – плащ-палатку. Мародёркой тут с донбасским юмором называли рюкзак десантника – он же эрдэшка или сухарка. Раскрыл рюкзак, достал пачки с патронами. Улёгся и поудобнее подбил свой валик – упором под винтовку нам служили старые штанины, набитые песком и завязанные с двух концов узлами. Несколько раз глубоко вздохнул, вентилируя лёгкие и успокаивая дыхание. – По четыре заряжай! – скомандовал Гобой.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!