Часть 3 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Думаю, Альфред точно знал, где лежало письмо, потому что вернулся он моментально. Я взял письмо, а Эльсе и Альфред сидели молча и ждали моей реакции. Я держал лист тонкой бумаги формата А5, исписанный с обеих сторон. Почерк чуть наклонный, немного детский. Я начал читать со смесью благоговения и чудовищного любопытства. Дочитав, я сказал:
— Он ведь был… совсем неглупым.
— Да, — ответил Альфред. — Он был умным парнем.
Вот и все. Потом я перечитал письмо еще раз, будто что-то осталось непонятым или незамеченным. — Можешь взять его, — сказал Альфред, пока я складывал письмо. — Мне оно не нужно. Бери!
Сначала я колебался, но потом все-таки сунул его во внутренний карман. Я не был уверен, благодарить мне хозяина или Альфред должен благодарить меня, и в результате мы оба промолчали. Встав и выглянув в окно, я увидел поля и фонари вдоль дороги. По пути в коридор я обратил внимание на картину над телевизором. Она была совершенно черной с золотой надписью: «Все милостью Его».
Альфред проводил меня до крыльца в вечерней прохладе. По его виду казалось, он не хочет, чтобы я уходил, или же что он забыл мне что-то сказать. Какую-то деталь. Пропустил что-то важное, что могло бы изменить всю эту историю. Лес вокруг нас совершенно почернел и словно придвинулся ближе за те часы, что мы провели вместе. Он стоял темной, непроницаемой стеной, но небо с длинными, как полозья, облаками еще оставалось ясным и светлым. Мы спустились с крыльца, и Альфред проводил меня до машины. В тишине раздавались только наши шаги. Изо рта вырывались тонкие, прозрачные облачка пара. И тут Альфред сказал:
— Ты так похож на отца. Он нам всем очень нравился. Отличный был человек. Жаль, что его больше нет.
Часть II
1
Его так долго ждали, что, когда он родился, будто чудо случилось. На славу скроенный малыш. Он был их единственным сыном, и ему не приходилось ни с кем делить родительскую любовь. Он много времени проводил один, любил сидеть за кухонным столом и рисовать, пока Альма готовила еду. Он рано научился читать. Еще до школы он сумел по слогам прочитать уйму книг из народной библиотеки в доме поселковой администрации. Он ездил туда на велосипеде и возвращался домой с мешком книг на руле. Потом он читал и писал лучше всех в классе. Он писал длинные рассказы, все с ужасным, часто кровавым концом. Полные драматизма, бередящие душу тексты плохо вязались с самим мальчиком. Он был очень тихим и стеснительным. И просто излучал доброту. Не говоря уж о том, каким он был вежливым. Никто не кланялся так глубоко и не благодарил так горячо. Никто не был так внимателен и не помогал с таким рвением. Он никогда никому не отказывал. Обычно он помогал пожилым людям, когда надо было убрать снег, принести дров или покрасить дом. Ингеманн и Альма прямо сияли, как только речь заходила о Даге. Иногда кто-нибудь спрашивал, как им удалось воспитать такого невероятно отзывчивого сына. Им было нечего сказать, они только улыбались в ответ. Казалось, вся любовь, отданная ему с младенчества, теперь расцвела в мальчике, и он передавал ее дальше. Наверное, этим все и объяснялось — морем любви. Его действительно все любили. И он чувствовал это, всегда опуская взгляд во время разговора.
Дважды он видел, как горел дом. Ему еще не было десяти. Оба раза он молчал и потом ни единым словом не упоминал о пожаре.
Сигнализация срабатывала нечасто, но, когда она включалась, ему разрешали ехать на пожарной машине вместе с Ингеманном.
Начиналось все с телефонного звонка в коридоре. Ингеманн снимал трубку. «Да?» — говорил он. Альма выходила из кухни, вытирая руки о передник. На несколько секунд наступала тишина. Потом голос Ингеманна: «Пожар». Словно заклинание. Все дела откладывали. Важен был только пожар. Ингеманн, обычно спокойный и рассудительный, вдруг начинал переживать. Однако в начавшейся суматохе он никогда не забывал Дага. Даг выходил с ним из дома к столбу перед мастерской. Там отец поднимал его, чтобы он дотянулся до большого черного выключателя, служившего пожарной сигнализацией. Он с трудом его поворачивал, все-таки у него получалось. В этот момент, как гром средь ясного неба, начинала голосить сигнализация. Он шел за отцом в мастерскую и смотрел, как Ингеманн надевает форму, потом поднимался с ним в горку к пожарной части, затыкая уши. Так оно и было. Ему приходилось затыкать уши всю дорогу до пожарной части. Потом он залезал в машину, захлопывал дверь, и они выезжали. Ехали быстро, отец включал сирену, и тогда казалось, что кровь стынет в жилах, сначала стынет, а потом разгоняется, и он смотрел на отца и чувствовал, что гордится им. Ему приходилось держаться крепко, и, пока они ехали, отец говорил, что он не должен подходить близко к огню, нужно оставаться вдалеке, ничего не трогать, не мешаться под ногами, не отвлекать. Просто стоять и смотреть. Так он и делал. Он стоял и смотрел, как меняется дом. Сначала из окон и сквозь крышу тянулся дым. Дым сочился из всего дома, словно дом придавили. А потом через крышу прорывался огонь, и в небо поднимался угольно-черный столб. Дым шел вертикально вверх, потом успокаивался и парил в небе, влекомый ветром. Затем начинались стоны, или мелодии, или пение, или как это еще можно назвать. Высокий, ясный, поющий звук, который можно услышать только внутри горящего дома. Даг спрашивал отца, что это такое, но Ингеманн смотрел на него с удивлением и непониманием. Стон. Пение. Первый раз, когда ему было семь. В тот раз, с собакой. Он залез на дерево на расстоянии от пожарной машины, дома и огня. Сидел там тихо как мышка и смотрел. Он единственный услышал лай и вой на задымленной кухне, но не смог спуститься и сообщить отцу. Только сидел тихо и спокойно, как отец ему велел. Сидел и смотрел на людей, которые разворачивали шланги и бегали туда-сюда по двору. Он почувствовал чудовищный жар, обдававший дерево леденящими порывами. Он видел струи воды, поднимавшиеся, набиравшие силу, но поглощаемые дымом. Стекла дрожали, грохот и треск превращали дом в корабль, выходящий в космическое пространство. И вдруг пламя прорвалось через окно второго этажа и потянулось по стене вверх. Будто кого-то наконец выпустили. На кухне все совсем стихло.
Потом он слез с дерева и спокойно подошел к отцу. Стоял рядом, пока Ингеманн не взял его на руки, и так и сидел на руках у отца, а дом рушился.
Он так никому и не рассказал про собаку, это выяснилось на суде. Он сказал, что в тюрьме она начала ему сниться. Что он мог внезапно проснуться ночью, не понимая, где находится, лежал неподвижно под одеялом, леденея от ужаса, и тогда чувствовал тяжесть собаки на ногах.
Его так долго ждали. И, когда он наконец родился, его очень сильно любили. Он вырос и был любим всеми вокруг. Но он опускал взгляд, когда разговаривал с людьми.
Ингеманн научил его пользоваться оружием. Сначала мелкокалиберной винтовкой, потом обычной. Оба любили установить мишень на краю поля — белый круг с маленьким черным кружочком посередине, — а потом лечь рядом на пустые мешки, прицелиться и спустить курки. А когда звуки выстрелов умолкали, они вставали и спокойно шли через поле, чтобы рассмотреть мишень. Оказалось, что у него талант. Его выстрелы подбирались все ближе и ближе к центру черного кружка. Отец брал его на стрелковые соревнования в Финсланне и в окрестных деревнях. Они клали ружье на заднее сиденье и уезжали, а Альма готовила обед к их возвращению. Он выигрывал кубки и был, как правило, лучшим. Если его вдруг кто-то обыгрывал, всегда находилось объяснение: либо ветер внезапно переменился, либо мишень неправильно установили, либо опора была скользкой, или просто он устал, или перед отъездом съел слишком много или слишком мало. Всегда находились причины; только когда он выигрывал, причин искать было не нужно: победа была естественной. Он был лучшим. Он брал с собой кубки и ставил их на стол в гостиной, и там они стояли пару дней, чтобы Альма и Ингеманн их как следует разглядели, а потом они переезжали на полку над пианино. Примерно раз в две недели Альма снимала все кубки с полки, ставила их на стол, вытирала с полки пыль, а потом ставила кубки на место. Кубки были их общей победой.
Так они это ощущали — общая победа троих.
Каждый день он уезжал на велосипеде сперва до перекрестка у закрытого магазина, а оттуда — в школу в Лаувсланнсмуэне. Там ему нравилось. Школа воспринималась как игра. Какой предмет давался ему лучше всего? Норвежский? История? Математика? Он был отличником по всем предметам. Он был лучшим в классе. У него не было конкурентов, почти как в стрельбе, он был на самом верху, и там он был один. Да он и стремился быть один. Он находил в этом радость. Это стало необходимостью. Никто не должен был его обойти, поэтому он начал соревноваться с самим собой. Однако случалось, он ошибался. Какую-то контрольную он мог написать не так хорошо, как рассчитывал. Иногда закрадывались помарки или ошибки посерьезнее, а порой он просто делал грубые ошибки. От спешки. Иногда он получал «четыре» или даже «четыре с минусом». Тогда он замолкал, мрачнел и с укоризной смотрел на учителя, Рейнерта Слёгедаля, который был сельским учителем еще с довоенных времен. Он сидел подолгу глядя в одну точку, а если кто-нибудь спрашивал, как прошла контрольная, в его глазах появлялось что-то непонятное, чужое, жесткое, неумолимое и ледяное. И они понимали, что никогда больше не спросят его о результатах, что надо оставить его в покое, пока отчуждение не пройдет, и больше никогда не спрашивали, потому что хотели, чтобы Даг оставался самим собой.
Одну зиму он готовился к конфирмации. Это было в 1971 году. Он стоял, преклонив колени, перед алтарем вместе с остальными, и за каждого из них читали молитвы.
Он поступил в гимназию в Кристиансанне. В кафедральную школу, это было в 1973 году. Ему приходилось рано вставать, чтобы успеть на автобус, останавливавшийся у молельного дома в Браннсволле. Ему нравился город, но домой возвращаться было всегда лучше. Зимой он выезжал засветло и возвращался уже в сумерках. У Альмы был готов обед. Они с Ингеманном поджидали его, подбрасывая дрова в печку и высматривая фары автобуса, приближающиеся по равнине. Когда он наконец входил в дом, у него были покрасневшие с мороза щеки, снежинки в светлых волосах, а глаза полны впечатлений от прошедшего дня. Он вешал куртку на крючок в коридоре, шел мыть руки, пока Альма выкладывала картошку, и вся семья садилась за стол.
Он чувствовал, как хорошо возвращаться домой.
Свое абсолютное лидерство в классе он утратил, постепенно отошел на второй план. То есть он по-прежнему получал хорошие оценки, иногда даже блестящие, но уже не был лучшим. Стал менее заметен. Казалось, он воспринимает это легко. Но даже новые одноклассники поняли, что лучше оставлять его в покое, когда всем раздавали проверенные контрольные. Они тоже замечали ледяной взгляд и странно окаменевшее лицо. И они тоже хотели, чтобы Даг оставался самим собой. Все хотели, чтобы он оставался самим собой.
И все было хорошо, если его оставляли в покое.
Наступила пора выпускных экзаменов. Была весна 1976 года. На березах распустились листья. Все зеленело. В стенгазете выпускников было написано: «Кроме школы и стрельбы он интересуется местной пожарной системой. Обжегшись на молоке, дуют на воду. Но это не про Дага. За многие годы он спас от огня много ценностей, а все из-за того, что больше всего на свете он любит ездить на пожарной машине».
И правда. Он обожал ездить на пожарной машине, но выезды на пожар случались крайне редко.
В конце мая он сдавал письменный экзамен по норвежскому языку. Одна из тем для сочинения была такой: «Что значит быть взрослым в нашем обществе? Дайте оценку правилам взрослой жизни исходя из вашего понимания того, что характеризует взрослого человека. Заглавие: „Взрослый“».
Он выбрал эту тему. Написал о том, что характеризует взрослого человека, и получил оценку «четыре». Он сдал экзамен, и блестяще. Основная оценка — «четыре». Все прошло хорошо. Не высший балл, но все же. Он получил аттестат. Первым в семье. Альма гордилась, а Ингеманн ходил по мастерской и насвистывал. Теперь открывалась дорога в будущее. Он стал взрослым и был по-прежнему добрым, перед ним была вся жизнь, будущее, и он научился не быть в одиночестве на самом верху.
Летом он получил повестку в армию. Он выбрал пехоту и был направлен в гарнизон в Порсангере. Расстояние — больше двух тысяч километров. Притом что он никогда не уезжал из дома дальше Хиртсхальса в Северной Дании.
Перед отъездом Альма побежала за ним через двор. Она что-то забыла ему передать, маленький конверт, который он должен был пообещать не вскрывать, пока не сядет в поезд в сторону аэропорта Гардермуэн. Она обняла его, и это показалось вдруг странным и неестественным. Он прижимал ее худое тело к своему, глядя при этом на равнину, простиравшуюся к Брейволлену, и осознавал, что совсем не хочет никуда уезжать. Потом Альма вернулась в дом, сунув руки в карманы передника, а Ингеманн проводил его до перекрестка у магазина и помог забраться с чемоданом в автобус. Там уже сидели пассажиры, поэтому прощание с отцом было коротким и будничным. Когда автобус тронулся, Ингеманн остался один на перекрестке, не зная, куда ему пойти.
Он был в пути, длинное путешествие началось. Он нарушил обещание и открыл конверт, едва автобус проехал магазин Каддеберга. В конверте лежало пятьсот крон и записка: «Подумать только, наш мальчик отправляется в большой мир. Не забывай маму и папу».
2
Сижу и пишу по несколько часов каждый день. Осень наползает с юго-запада. Небеса разверзлись, и дождь поливает озеро Ливанне. После ночи с пронизывающим ветром облетела листва. А потом снова наступают долгие, тихие дни. Холодает. Однажды утром трава покрывается инеем. Вода, как текучее стекло, отражает небо. В такие дни мое писательство приостанавливается. Я встаю, подхожу к окну, дотрагиваюсь до стекла рукой, прижимаюсь к нему лицом. Птиц совсем не видно.
Через некоторое время после визита к Альфреду я позвонил Карин. Я был знаком с ней всю жизнь. Она работала в библиотеке. К ней я ходил за книжками, она сидела за стойкой и ставила печати сначала на последней странице книги, а потом на коричневой карточке, которую оставляла у себя и засовывала в картотеку. Вот и все. Два штампа, и я мог забирать книги домой. Библиотека открылась в новом здании, когда мне исполнилось четыре. Я даже помню помещение на втором этаже поселковой администрации, куда мы ходили вместе с папой. Но с 1982 года библиотека находится в новом здании посреди Лаувсланнсмуэна, прямо на перекрестке, где дороги расходятся в четыре стороны: одна на Динестёль, вторая на север, к церкви, третья на Браннсволл и Килен, а последняя, большая, — на запад, вверх, мимо дома в Клевеланне. Я ездил в библиотеку по вечерам на велосипеде и возвращался домой с книжками, ледяными от холода. Когда с северо-востока поднимался ветер, дверь библиотеки распахивалась. Ветер не давал двери закрыться, это часто случалось, когда я бродил один между полок. Помню тот особенный звук ветра, врывающийся через приоткрытую дверь, вой и стон, их я никогда не забуду. Теперь, когда дует ветер, я думаю о книгах.
Карин — это дочка Терезы, той самой, в которой было так много музыки, которая играла на старой фисгармонии в церкви и выступала на рождественском концерте вместе с Бьярне Слёгедалем в сочельник 1945 года, когда ему было всего восемнадцать. Я нашел программки на школьном чердаке в Лаувсланнсмуэне и очень удивился тому, что удалось этим двоим. Печки отчаянно топились, когда они играли «Рождество» Венцесласа, «Вечернюю песнь» Шумана и, наконец, «Аве Мария» Шарля Гуно, после чего все хорошенько закутались и вышли на морозную улицу.
Но к делу.
Тереза была ближайшей соседкой Альмы и Ингеманна. Она почти принадлежала к магическому кругу. Их разделяла только дорога и речка, бежавшая через поля. Тереза, к слову, вошла и в мою жизнь. Я целую зиму брал у нее уроки фортепиано. Тогда, наверно, ей было уже около восьмидесяти. Она стояла за моей спиной и следила за моими пальцами, я помню ее ровное дыхание где-то сверху и сзади. Легкое покашливание и беспокойство в теле, если я ошибался. Она давала уроки детям и взрослым со всего поселка, всем, кто хотел освоить инструмент. И этим она занималась всю жизнь. Я сидел на высокой табуретке в уютной, теплой гостиной, а она стояла сзади и следила за каждым моим движением. С ледяными пальцами я приходил к ней по средам и играл одну и ту же партию из «Милостью». Она отрабатывала вещь, пока та не получится пристойно. Не помню ни одной другой пьесы, зато все еще сносно могу исполнить «Милостью». Не знаю, был ли я хорошим учеником, но хотя бы делал то, что мне говорили. Я всегда делал что говорят. Помню, она твердила, что мне надо расслабить пальцы, что пальцы должны отдыхать на клавишах и бегать сами по себе. И я делал как мне говорили, давал пальцам отдохнуть на клавишах и старался, чтобы они бегали сами по себе.
Я встретил Карин в пятницу поздним сентябрьским днем и, сидя в ее гостиной, видел прямо перед собой дом, где жили Альма, Даг и Ингеманн. Его с тех пор покрасили в коричневый цвет, хотя все мое детство он был белым. В остальном мало что изменилось, мастерская была на месте, а на горке между деревьев я заметил гараж, в котором все еще стояла пожарная машина.
Мы сидели и болтали о том о сем, пока не заговорили о пожарах.
Оказалось, Тереза получила два письма из тюрьмы. Кроме того, она вела дневник. Все это Карин нашла в ящике после смерти Терезы. Она протянула мне письма, и я прочитал их с тем же смешанным чувством, что и письмо Альфреду. Из первого письма я понял, что она подарила ему гитару. Впрочем, было непонятно, послала ли она ее почтой или добралась до здания суда в Кристиансанне и передала лично. В любом случае, он писал и благодарил ее за уроки фортепиано в детстве и рассказывал, что уже научился играть на гитаре и что музыка становится для него все важнее.
Значит, он тоже ходил к ней учиться играть. И он тоже.
Во втором письме, очень бессвязном, говорилось что-то о Господе и было названо много людей из деревни. Пересказать его трудно. Все совершенно беспорядочно.
Итак, было три письма, считая письмо Альфреду. К тому же имелись дневники Терезы. Целая коробка ежедневников, одинаковых из года в год, маленьких, зеленых, которые рассылал Норвежский крестьянский союз. Записи касались погоды, учеников, приходивших к ней. Я быстро перелистал их. Меня, насколько я заметил, она не упоминала. Зато о Даге было написано много, особенно во время и после пожаров. Последние страницы, нелинованные, помеченные рубрикой «Собственные записи», были заполнены ее слегка наклонным почерком. Последние страницы были письмом, но, мне кажется, она никогда не переписывала его и никому не отсылала. Если я все же ошибаюсь, что вряд ли, возникает вопрос — кому оно было адресовано?
Кроме этого, очевидно, были еще письма. Насколько я понимал, первое время они шли из тюрьмы потоком. В суде они упоминались и назывались обширной корреспонденцией. Происходило это в первые недели после ареста, когда он был в изоляции, когда вспомнился сон о собаке. Он начал писать. Будто что-то расчистило себе путь и рвалось наружу. Все письма были проштампованы «Горсуд, a/я 1D».
Он писал всем своим жертвам, но я не знаю, кто ему отвечал. Я попытался выяснить, кто получал письма, что в них было написано и отвечали ли ему. Но сделать это оказалось невозможно. Как правило, ответ был один: не помню. Письма выбрасывали. Он же был псих.
3
Она так ждала его домой. Всю осень он писал им. Каждую неделю она с радостью ожидала маленький коричневый конверт со штемпелем гарнизона в Порсангере, с гербом посередине. Вначале письма были длинные, обстоятельные, Ингеманн читал их вслух за кухонным столом. Потом, оставшись одна, она перечитывала их про себя, и Даг словно приближался к ней. Он рассказывал о жизни в гарнизоне, о солдатах — странных, надоедливых или очень приятных, — которые собрались со всей страны, он писал об однообразной еде, которая не шла в сравнение с тем, что Альма готовила дома, и еще об учениях прямо возле русской границы. Она пыталась все это представлять, этот чужой ледяной мир и Дага посреди него.
В декабре они получили письмо, где было сказано, что на Рождество его не отпускают. Кто-то должен остаться в наряде, тянули жребий, выпало ему. Они отнеслись к этому с пониманием. Днем в сочельник он позвонил. Разговор был коротким, потому что монетки молниеносно съедались автоматом. Сначала он говорил с Ингеманном, потом обменялся парой слов с Альмой. Голос показался ей чужим, что неудивительно, ведь он был за две тысячи километров.
В новом году писем не приходило долго. В феврале пришла открытка. На ней была сторожевая вышка на границе между Норвегией и Советским Союзом. На обороте было написано: «Солдат на вышке — я». Сначала они заволновались. Подумать только! Не у всех родителей сыновья попадают на открытку. А потом восторг поутих. Ингеманн первым заметил, что человек на открытке никак не может быть Дагом. Он ни капли на него не похож. Альма тоже заметила, но ничего не сказала. Она вытерла руки о кухонное полотенце и поставила открытку на подоконник, когда Ингеманн ушел в мастерскую, и больше не возвращалась к этому разговору. Открытка постояла там несколько дней, а однажды она взяла и переставила ее к кубкам на полке над пианино.
Больше писем они не получали. Только в марте пришла открытка, где сообщалось, что он приезжает домой. И все. Даже имени не было. Только: Приезжаю четырнадцатого. И подпись: Солдат. Ингеманн считал, что ему дали отпуск. Обычное дело. Альма не была в этом уверена. Что-то смущало ее в подписи. Не похоже на Дага. Непонятно. Хорошо бы позвонить ему, но номера телефона не было.
На следующий день Альма мыла пол и заметила человека на дороге от Браннсволла. Он шел спокойно и медленно, и было в нем что-то знакомое. На несколько секунд она задумалась. И вдруг:
Это же он.
Вот так он оказался дома, во дворе, было тринадцатое число, то есть день накануне того, как он должен был приехать. На нем была парадно-выходная форма, длинные светлые волосы исчезли, виднелся лишь голый череп.
— Ты?! — сказала она.
А он стоял в свете мартовского солнца и улыбался. Она медленно подошла и обняла его.
— Подумать только, как далеко ты был, — сказала она.
— Но теперь я дома, мама, — ответил он. — Я никогда больше не уеду.
Он произнес это очень твердо. Слова прозвучали немного странно, но Альма решила пока об этом не думать, она была так рада его видеть. Рада, удивлена и немного смущена.
— Как тебе там было? — спросила она.