Часть 7 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но вот об одной встрече я вспоминаю безо всяких угрызений совести и без малейшей обиды.
Встреча произошла в поезде, отходившем от Куйбышева (Самары) в 1941-м военном году. Мне почему-то кажется, что уезжала я из Куйбышева в разгар зимы. На самом деле это было, очевидно, в ноябре или даже в октябре. Но первая военная зима тянулась бесконечно – она была страшно суровая и холодная. Вообще мне иногда представляется, что все четыре года войны была зима.
В Куйбышев я приехала с родителями: их эвакуировали с частью ТАССа, в котором мама много лет проработала. Мать очень просила, чтобы я их сопровождала. Только сопровождала. Но мать хитрила, ей хотелось, чтобы я пробыла с ними в эвакуации все время. Я и впрямь застряла в Куйбышеве на несколько месяцев.
Чистая нелепица. Идет война, а я, молодая, здоровая женщина, сижу в тылу и жарю котлеты папе с мамой. Конечно, я могла устроиться на работу в тот же ТАСС, вернее в те его отделы, что разместились в куйбышевской газете «Волжская коммуна». Но и это казалось мне диким.
И вот я еду к мужу Борису в воинскую часть…
Теперь молодые девушки заводят себе бойфрендов. Мы сразу выходили замуж. И конечно, в большинстве случаев эти первые ранние браки распадались. То же случилось позднее и с нашим браком. Но до этого было еще далеко. А тогда я решила ехать. Хотя это была поездка почти в никуда.
Мужа война застала в армии – он отбывал срочную службу, и его, политработника, кончившего ИФЛИ, направили уже в первые дни войны в армейскую газету Орловского военного округа. Но Орел немцы взяли уже 3 сентября 1941 года. И никакого Орловского военного округа не существовало. Газету, судя по письмам мужа, перевели в Моршанск. Надолго ли? В довершение всего на вокзале мне сообщили, что из Куйбышева билеты продают только до Сызрани. Но меня ничто не могло смутить. Молодость всегда отчаянно храбрая. Никаких мыслей о том, как я попаду из Сызрани в Моршанск, у меня не возникало. Не думала я и о том, что, пока буду тащиться до Моршанска, газету могут передислоцировать невесть куда.
Итак, я села в поезд (родители даже не пошли меня провожать, считая мой отъезд безумием), и поезд тронулся. О военных поездах можно писать эпопеи. Впрочем, и до войны мы ездили чуть ли не в телячьих вагонах. Тот вагон, в котором я ехала из Куйбышева, еще не был теплушкой, то есть товарным вагоном, без окон и лавок и без уборной. Но он был набит до отказа, все места – сидячие, грязища страшная и страшная холодрыга. Шел поезд безо всякого расписания – останавливался нередко в чистом поле, но отойти было нельзя: в любую минуту состав мог снова двинуться. По дороге все время гнали эшелоны с солдатами и оружием. В нашем составе тоже было полно военных – они ездили не по билетам, а по «литерам». И у них были талоны на довольствие, то есть на еду. На любой станции они получали концентраты – пачки с готовой кашей, черный непропеченный хлеб, сахар и курево…
Не помню, на какой остановке в вагоне появился ОН. Звали ЕГО Петя. Был он меня старше лет на пять. Ладный такой парень, чина его военного, конечно, не знаю. Да и не интересовали меня чины. Оказалось, что он москвич и учился в МГУ на истфаке. До какого города он ехал, я при всем желании тоже не вспомню. Но на той станции ему следовало пересесть и ехать дальше. А конечный пункт назначения был… Иран.
Любовь у нас была с первого взгляда. Ничем не омраченная любовь. Не омраченная даже тем обстоятельством, что мы ни на секунду не могли остаться вдвоем в этом переполненном, прокуренном махоркой вагоне. Но любовь эту все видели и признавали. Она была вполне легитимная, эдакая принцесса в изгнании… Стоило нам протиснуться сквозь людскую толщу и преодолеть нагромождение чемоданов, узлов и сидоров, как нам уступали место. На лавке мы сидели, держась за руки, безмолвные от переполнявших нас чувств, с блуждающей улыбкой на губах. А в грохочущем холодном тамбуре целовались и говорили, говорили без конца. Так прошли несколько бессонных суток: спать было жалко, ведь скоро – разлука. Ужас неминуемой разлуки смущал не только нас, но и весь вагон. И все давали советы. Ему: «Дезертируй, на кой тебе Иран? Поезжайте вместе в часть, ну хоть к нам! Не расстреляют же!» Или: «Бери ее с собой в Иран. Не расстреляют же!» Эту идею он, помнится, сразу подхватил. «Знаешь, я прямо скажу ИМ – без нее в Иран не поеду. Делайте что хотите. Ну зачем тебе Моршанск? Какого черта?» И мне советовали: «Слушай, поезжай с ним. Какой парень! И так любит. Жить без тебя не может. Это ж надо!»
С течением времени – пассажиры, возможно, сменились – нас вообще стали считать мужем и женой. И все сокрушались, что война разлучит такую пару.
Вот так. А потом он сошел на какой-то станции весь в слезах. И я ревела, ревела, ревела. И, поревев досыта, приткнулась где-то и заснула счастливым молодым сном. И все начисто забыла.
Война кончилась, я вернулась в Москву. Он, если остался жив, очевидно, тоже. Ни мне, ни ему ничего не стоило найти друг друга. Фамилии друг друга мы знали. Но даже мысли такой у меня не мелькнуло. Зачем? Это прошло в ту самую минуту, когда мы расстались. А теперь, в глубокой старости, я вспомнила несколько дней безоблачного счастья. Любовь без начала и без конца. Без обязательств и гарантий, без измен и страданий. Без быта и даже без близости. Чистую любовь…
P. S. Рассказа Бунина «Солнечный удар» я тогда еще не прочла.
От… и до…
В семье его звали Дая, жена – Даня. Имя-отчество – Давид Моисеевич. Он был двоюродным братом мужа… Давид Гольдфарб.
Редко случается, что ты точно помнишь, когда именно с этим человеком познакомилась, и точно знаешь: все, конец, больше ты его не увидишь. С Даей у меня было именно так: отчетливо помню первую встречу с ним и последнюю тоже. Помню от… и до…
«От» было сразу после войны. Мы шли с мужем по сравнительно узкому Столешникову переулку. И вдруг я услышала громкий крик. Мужа кто-то звал. Мы остановились. На другой стороне улицы, в проеме ворот стоял молодой человек на костылях, с подвернутой штаниной. И кричал примерно следующее:
– Куда же ты пропал? Видишь, я без ноги. Безногий инвалид. Здесь живу. У своего тестя, черт бы его подрал. Еще тот гусь. Ну а ты как?
Муж что-то бормотал в ответ. Но улицу не переходил. Прохожие оглядывались. Инвалид мужа не слушал и не звал подойти ближе. Продолжал кричать свое:
– Во судьба отделала! Ногу оттяпали! Все на двух ногах, а я – на одной…
– Кто это? – с испугом спросила я.
– Двоюродный брат, сын маминой младшей сестры…
Первая встреча с Гольдфарбом запомнилась на всю жизнь не потому, что он был на костылях: в 1945–1946 годах такие, как Дая, инвалиды войны попадались в Москве часто, – а потому что он, не слушая, громко кричал на весь Столешников.
Потом я поняла, что это свойство его натуры. Он слышал преимущественно себя. Все, что ему говорили другие, большей частью пропускал мимо ушей.
С тех пор прошла целая эпоха. Мы не так уж редко виделись с Даей. Довольно долго жили в двух шагах друг от друга на улице Дмитрия Ульянова. Дая звал нас к себе на семейные торжества. Часто бывал у нас. Ему импонировал наш шумный дом, где всегда было много народа, самые разные люди: историки, поэты, международники. Даже разведчики.
До войны Дая закончил медицинский институт, стал биологом. Жена стала врачом. И сын и дочь пошли по стопам родителей. Учились на врачей. А он тянулся к гуманитариям, к людям свободных профессий. Хотя они его и раздражали больше других.
Вспоминаю одну новогоднюю ночь у нас, когда он буквально бросался на Шуру Борщаговского, называя его почему-то Борисом Слуцким. В тот новый год он до хрипоты кричал, обвиняя нашего друга Слуцкого, на самом деле Борщаговского, в недостаточной оппозиционности, чуть ли не в приспособленчестве. Умный Борщаговский только усмехался…
Самое удивительное, что в пору совершенно закрытых для евреев границ Дая на своих костылях довольно часто ездил в загранкомандировки. И не только в ближнее зарубежье, но и, к примеру, в далекую Индию. Рвался в Лондон.
Командировки интересовали его, конечно, не как возможность накупить красивых шмоток или новейшую технику. Плевать он хотел на шмотки и на магнитофоны. Он жаждал увидеть ученых своей профессии – биологов-генетиков, спорить с ними, ругаться, доказывать свое…
Ну а теперь о последней нашей встрече. Она произошла в Нью-Йорке.
Мы приехали к сыну в Нью-Йорк на месяц в 1989 году. Давид Моисеевич уехал за несколько лет до этого в США насовсем. Как говорили, на ПМЖ – постоянное место жительства.
Но как? Это – целая новелла.
И ее необходимо предварить, иначе будет непонятно все остальное.
Наверное, «из-за бугра», то есть за границей, казалось, что в СССР сперва разрешили еврейскую эмиграцию, потом попридержали, потом узаконили.
На самом деле все было не так. Советские евреи сидели как бы в большой бутыли с узким горлышком – пробку то приоткрывали, то внезапно закрывали. И продолжалось это лет двадцать. Совершенно иррациональный процесс. Как, впрочем, и многие другие процессы при советском строе. Я, например, была уверена, что в тот день и час, когда советские войска вошли в Афганистан, эмиграцию прекратят. Вошли в Афганистан наши 27 декабря 1979 года, а сын хороших знакомых Вадик Паперный подал документы в ОВИР аж 29-го. И я ему говорила: «Вадик, это ужасно. Ты теперь застрял на всю жизнь». А Вадик спокойно уехал, даже очень быстро получил разрешение. Знаю десятки обратных примеров: люди подавали документы на выезд в самое, казалось бы, благоприятное время… И оставались сидеть «в отказе». Это такое было выражение: «еврей в отказе», наподобие «вора в законе».
Конечно, люди старались улучить момент, когда горлышко приоткрывалось…
Но Дая, в отличие от остальных родственников мужа, был человеком чрезвычайно активным. Он хотел уехать не тогда, когда пускали, а когда сам решил… В этом таилась его погибель. Он дозрел до идеи эмиграции довольно поздно. В это время советская власть, в свою очередь, тоже дозрела: решила прекратить выезд. Действительно, в этой эмиграции было что-то противоестественное. Русские сиднем сидят. А евреи улетают, и не только на историческую родину, в неспокойный Израиль, но и в Америку.
А Дая как раз собрался всерьез. Ему даже место в Израиле подыскали – специальную лабораторию создали, ибо он был видный биолог-генетик.
Советская власть не хочет, а Дая хочет. Схватка гигантов.
Да, Дая был гигант. Он не желал покоряться. Хотя уже состарился и боли в ампутированной ноге у него были ужасные; они называются «фантомные». Плюс ко всему тяжелый сахарный диабет. И несколько необширных инфарктов.
Все равно он не намерен был сдаваться. И естественно, все делал громко, не таясь… Кричал, как когда-то в ранней юности «на весь Столешников»… Ходили к нему домой и иностранные корреспонденты, и командировочные – как американцы, так и израильтяне.
В конце концов, заявилось КГБ с какими-то вопросами насчет очередного гостя – американского журналиста. Дая сотрудничать с КГБ отказался, американца предупредил. И произошло это в тот звездный час, когда ему вдруг разрешили уехать.
Но тут Дая, по-моему, вообще раздумал уезжать. Видимо, у него было такое чувство, что партия с ОВИРом, вернее с советской властью, закончилась ничейным счетом 0:0. А он хотел выиграть. В общем, что-то опять в голове у него сработало «неадекватно», как любил выражаться наш первый президент Горбачев.
И Дая начал ставить советской власти условия: дескать, сын у меня, конечно, уехал, но дочка и внуки в Москве. Без дочки я ехать не согласен. А дочка к тому времени тоже сильно запутала свою жизнь: одна дочка этой дочки (любимая внучка старика Даи) была от первого мужа, вторая дочка-внучка от второго. И первый муж написал на имя ОВИРа, что он не разрешает увозить из Советского Союза свое малолетнее дитя (любимую внучку Даи), не желает, чтобы дитя жило в капиталистической стране.
Пока Дая препирался с ОВИРом насчет дочки и внучек, друга-американца выслали из страны как персону нон грата. А Даю лишили разрешения на выезд и чуть ли не пообещали привлечь к уголовной ответственности как пособника американского шпиона.
От всего этого мог бы свалиться и одесский биндюжник (если таковые вообще существовали в природе, а не являлись выдумкой замечательного писателя Бабеля!). Дая же был человек больной. Действительно больной.
В общем, его поместили в клинику Вишневского, и он лежал там, лежал месяц за месяцем. И ему не становилось лучше…
Но тут началась перестройка, и в игру вступил сын Даи по имени Алекс. В те годы, что Старик боролся, Молодой тоже сильно колобродил. Сперва в СССР, потом на ПМЖ. Из Израиля он переселился в Германию, из Германии – в Америку. Развелся со второй женой, которую увез из России, влюбился в одну женщину, женился на другой и полюбил третью. Но при том преподавал в университете в Нью-Йорке биологию, имел тысячу друзей, тысячу увлечений и дел. Он и внешне весьма привлекательный молодой человек (отец тоже был красивый), и внутренне был точной копией отца. Поэтому задумал грандиозную операцию по спасению Старика, сиречь Даи.
Его операция имела успех. Но только потому, что в эти игры вмешалось новое лицо, фигура международного класса – Джордж Сорос.
Джордж Сорос, американский финансист и филантроп, осуществлял в 1979 году грандиозный проект. Согласно этому проекту, в тридцати странах мира были созданы филиалы, называвшиеся «Культурная инициатива», или попросту «Фонд Сороса». В СССР инициатива Сороса получила название «Открытое общество». Задача филиалов была продвигать разного рода начинания в области культуры. «Фонд Сороса» пришел в СССР в 1987 году. И в это тяжелейшее время на деньги Сороса издавались умные книги и по философии, и по экономике, и по другим отраслям знаний. И даже книги православных богословов. Тысячам людей Сорос помог выжить. Насколько я знаю, с «Фондом Сороса» сотрудничал цвет русской интеллигенции – начиная от Екатерины Гениевой, возглавлявшей в России филиал «Открытое общество», до писателя Григория Бакланова, журналистов из газеты «Известия» того времени и ленинградца Даниила Гранина.
Надо отметить, что к России Сорос испытывал особое пристрастие. Его отец, венгерский еврей, оказался узником одного из сибирских лагерей и, выйдя на свободу, не умчался опрометью к себе в Венгрию, а полтора года пропутешествовал по Сибири…
Итак, Джордж Сорос стал приезжать в Россию с благой целью – поддержать обнищавших и годами невыездных русских гуманитариев…
И тут вдруг сын старика Гольдфарба, Алекс, обратился в США к известному журналисту известной американской газеты с такими вот упреками в адрес Сороса: «Почему, дескать, Сорос, носясь со своими проектами помощи людям в СССР, не поможет моему отцу, больному ученому, попавшему в лапы КГБ? Не поможет ему уехать в США?»
И американские газеты взяли и опубликовали все то, что им поведал Алекс. И попали не в бровь, а в глаз Соросу.
И это имело резонанс. Да еще какой! О резонансе рассказываю со слов дочери Старика Оли и ее мужа.
Как-то утром (дату знала, но позабыла) в новой квартире Даи в конце Ленинского проспекта раздался звонок.
К телефону подошла жена Даи – Иля (полное имя Цецилия).
Начался мучительный разговор, поскольку жена понимала по-английски с пятого на десятое, а Сорос тоже, видимо, не был великим полиглотом.
Минут через пять жена все же поняла, что с ней говорит Сорос и что на следующий день ровно в одиннадцать ноль-ноль он заберет ее из дома, а мужа Даю из клиники Вишневского и увезет обоих прямехонько в Америку.
– No, – сказала жена, – завтра я не могу. Завтра я иду на работу.
Надо сказать, что жена Даи, врач-офтальмолог, хотя и вышла на пенсию, но устроилась на полставки в районную поликлинику.
Все это она и пыталась растолковать Соросу, но тот оставался непреклонен. Какая еще поликлиника! Вопрос согласован с самыми высокими инстанциями. Ровно в одиннадцать ноль-ноль. Ехать надо. Гуд бай. И положил трубку.
Немного оклемавшись, жена поняла, что и впрямь придется лететь в Америку. И она позвонила дочери Оле, из-за которой как раз Старик и остался в Москве. Оля незамедлительно явилась к ней с мужем. За ночь они собрали шесть чемоданов и стали ждать.
11:00 – Сороса нет.
12:00 – Сороса нет.