Часть 26 из 92 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Стоя голышом, позевывая, Филип Керкленд лопаточкой поддел со сковородки две безупречные глазуньи и ловко шмякнул их на тарелку. Поднял глаза на висевшую над плитой фотографию, криво усмехнулся. Лишь этот, единственный из множества сделанных им на вьетнамской войне снимков, без конца мелькал в. прессе; встречается до сих пор, почти пятнадцать лет спустя, все еще приносит доход.
Филип отрезал толстый ломоть мягкого пшеничного хлеба, лежавшего на столике, прошел через огромную захламленную мастерскую и, присев на подоконник одного из-. дюжины высоких, от пола до потолка, окон, тянувшихся вдоль южной стены его чердака, принялся за еду.
Филипу Керкленду исполнилось тридцать четыре, но если бы не морщины на лбу и взгляд, выдающий возраст, ему вполне можно было бы дать лет на десять меньше. Телом поджар, на смугловатой груди резко чернела мужественная поросль. Тяжелый подбородок — отцовское наследие, темно-карие глаза, выдающиеся скулы — от матери, а волосы — черные, с блеском, густые, вьющиеся — от обоих родителей. Мать у Филипа была итальянка, отец ирландец; Филип унаследовал черты обоих. На правой руке у него недоставало мизинца — последствие детской травмы. Отсутствие пальца в работе не мешало, а от воинской обязанности оградило.
Но от Вьетнама все же не спасло. Окончив школу, уже в семнадцать лет Филип проявил явные склонности к фотодокументалистике, и, обуреваемый жаждой снимать, он, не без помощи природного обаяния, сумел пристроиться в Лос-Анджелесское отделение Ассошиэйтед Пресс. Ему не исполнилось и восемнадцати, когда он попал в Сайгон; не было и двадцати, а он уже пережил вспышку столбняка шестьдесят восьмого года, уже отправлялся с рейдами добровольцев в Камбоджу, собирал документальный материал о диверсионно-разведывательной деятельности Южного Вьетнама и США.
К двадцати пяти годам Филип Керкленд уже вдоль и поперек изъездил свет, успел побывать в крупнейших столицах мира, завоевать, себе репутацию корреспондента сорвиголовы, готового лезть в пекло ради желанного кадра. И вот наконец осел в Нью-Йорке, купил в Нижнем Манхаттане[4] к югу от Хьюстон-стрит этот чердак площадью больше полутораста квадратных метров.
Филип взял с подоконника мятую пачку сигарет «Че-стерфильд», закурил. Кинул погашенную спичку в жестяную крышку от табачной коробки, служившей ему во время еды пепельницей, и кинул взгляд с высоты третьего этажа на Лиспенард-стрит.
Местный «Сохо» еще только начинал оживать поутру. Какой-то белесый малый в потертой кожаной куртке, сидя за рулем раздрызганного «фольксвагена»-пикапа, что-то вдохновенно заливал мусорщику у контейнера; в это время, в десяти шагах от них, владелец закусочной опорожнял бак с накопившимся за сутки мусором прямо на тротуар перед своим заведением. На углу здания «Междугородный телеграф и телефон» орали друг на дружку два пуэрториканца; на них, прислонясь к столбу светофора, пялился какой-то пьяница.
Филип улыбнулся, затянулся, глубоко вдыхая дым. И подумал: если что и может сравниться с прелестями странствий по свету — так это жизнь в Нижнем Манхаттане.
Когда наступал вечер, Лиспенард-стрит, как и весь «Сохо», преображалась, вселяя ужас в одних и буйное веселье в других. Прохаживались мужчины в туфлях на высоких каблуках, отлавливали клиентов, а когда и друг дружку, проститутки; то и дело звон разбитой бутылки, женский истошный крик. Неизменно и ночью, и средь бела дня сюда заруливали «мерседесы», «ягуары», BMW и укатывали, прихватив кое-что из творений местных художников, выставлявшихся в галерейках типа «Лео Кастелли», «Зонненабенд», «О. К. Харрис» или «Пола Купер», а то просто побывав у «Танцзала» и наведавшись к ресторану на Весенней улице, где кормят добротной пищей.
Филип отвернулся от окна, обвел взглядом огромное чердачное помещение с высоким потолком. Если смотреть от окна против часовой стрелки, по четырем углам идут: кухня, ванная, фотолаборатория и спальня. Там относительный порядок. В середине же чердака царила стихия перемещаемых с места на место многочисленных вещей — аппаратура, доски с резаками, фанерные задники, стойки для рекламных снимков, а также уйма имущества, накопленного за десяток лет. Аккуратно развешанные по белоснежным стенам фотографии в рамках, поблескивая в свете с потолка, лишь подчеркивали разгул беспорядка в центре. Попавших сюда впервые клиентов и покупателей обычно ошарашивал этот хаос, но удостоверившись в безупречности исполнения заказа, они забывали обо всем остальном. За четыре года обитания на чердаке Лиспенард-стрит Филип сумел уже трижды организовать персональную фотовыставку, выполнить сотни рекламных заказов и издать «Остановись, мгновенье!», единственный вошедший за последнее десятилетие в список бестселлеров «Нью-Йорк тайме» фотоальбом.
Именно он принес Филипу славу мастера. Здесь были собраны лучшие его работы, почти все — свидетельство его стремления поймать решающий миг в жизни человека. Фотография расстрела в Сайгоне имела явный успех, но были и другие, не менее впечатляющие: например, сделанный скрытой камерой портрет убийцы, выслушивающего смертный приговор; молодой отец, впервые взявший на руки свое новорожденное дитя; старуха, которую в кресле-каталке везут в операционную; экстаз любви.
Но была среди его работ одна, казалось бы, самая обычная, черно-белая, самая любительская по исполнению, которая вызывала постоянные споры критики: по залу аэропорта идет девушка лет восемнадцати, обернулась назад, куда ей уже не вернуться. Светлые вьющиеся волосы до плеч, нежный овал лица; в больших глазах, в изгибе губ крупного рта непостижимое сочетание горечи^ нежности, облегчения и какого-то глубоко затаенного страха. Филип ждал, когда она обернется, держал фотоаппарат наготове, понимая, что этот снимок станет последней и наверняка единственной памятью о ней. Подпись «Хезер. Орли, 1971» интриговала критиков, но на расспросы Филип отвечать отказывался.
И никто из видавших эту фотографию никогда не узнает, что для Филипа эта черно-белая «Хезер» и есть то самое остановившееся мгновение, последний взгляд любви, перевернувший всю его жизнь, что этот взгляд неотступно с ним все годы и что Филип вряд ли сможет его забыть.
Филип загасил сигарету, встал, потянулся. Уже почти полдень, но в последнее время жизнь течет в какой-то безвременной пустоте от заказа к заказу. Ничего хорошего, успех кружит голову; он забыл, что такое нищета. Мог позволить себе выбирать заказы, при желании мог вообще не работать по полгода, а то и больше, не нанося себе практически материального ущерба. О таком будущем он когда-то мечтал, но теперь эта жизнь его не радовала, пожалуй, даже удручала. «М-да, — думал он мрачно, — в самый бы раз теперь куда-нибудь на передний край!»
Филип прошел мимо ряда окон к спальне, натянул старые джинсы, майку. Судя по всему, сегодня опять будет невыносимая жара. Стояла настолько знойная для июля погода, что Филип с невольной тоской вспоминал про осенние ветры, про дождь.
Продрался через кавардак мастерской в кухню, налил себе кофе из кофеварки, снова вернулся к наблюдательному пункту у окна. Закурил очередную сигарету, сел, привалившись к косяку, раздумывая, как лучше спланировать сегодняшний день.
Конкретного заказа нет, потому выбор дел весьма широк: можно отправиться на Бродвей поснимать туристов, кто знает, вдруг попадется интересный материал; можно проглядеть накопившиеся негативы, этим уже давным-давно стоило заняться. Но ни одна из этих идей, как, впрочем, и всякие другие, Филипа особенно не прельщала. Он сердито смял сигарету.
Зазвонил телефон на перевернутом вверх дном ящике из-под молочных бутылок рядом с кроватью. Отражаясь от жестяных пластин на потолке, резкое дребезжание разносилось по всему чердаку. Филип смотрел на аппарат, прикидывая, спешить или нет до третьего звонка, пока не включится автоответчик. А, ладно: хорошие ли, плохие вести, не все ли равно? Спрыгнув с подоконника, он ринулся через мастерскую, выбирая свободный путь. Добежал как раз к третьему звонку, схватил трубку, плюхнулся на кровать, откинувшись к спинке.
— Алло! Филип Керкленд слушает! Заказчик или интересуетесь?
Молчание, только чье-то дыхание в трубке. Внезапно из ее глубины донесся вой автомобильной сирены, и немедленно Филип услышал этот же, только приглушенный, вой с улицы. Значит, тот, кто звонит, где-то поблизости.
— Некогда мне с вами дурака валять! Не назоветесь, кладу трубку! — рявкнул Филип.
Необычный стереоэффект сиренного воя оборвался, машина проехала. Филип услышал голос и тотчас почувствовал, как ладони у него покрываются потом.
— Филип! — сказал ее голос. — Ты узнаешь меня?
Сердце его учащенно забилось.
— Узнаю, — выдохнул он в трубку. Господи, сколько лет прошло, а до сих пор — она говорит, и как током…
Голос все тот же.
— Я из ресторанчика, рядом. Звоню узнать, дома ты или нет. Хотелось бы повидаться. Очень нужно поговорить.
— И мне, — сказал Филип, еще не осознавая до конца, что в нем сильнее — желание встречи или страх перед ней. — Позвони снизу, я открою дверь. Это на третьем этаже.
— Тогда до скорого, — сказала она и повесила трубку.
До скорого… прошло двенадцать лет… целая вечность. Та глянцевая, неподвижная, черно-белая «Хезер. Орли, 1971», бросившая на ходу прощальный взгляд, все-таки обернулась и, ожив, нагрянула из прошлого.
2
Семидесятый год для многих стал началом краха иллюзий. Кошмары войны в Юго-Восточной Азии способны были помутить человеческий разум, уже не за горами был Уотергейт, на глазах поколения шестидесятых прежние мечты стали вязнуть в апатии, в безумном смятении, и само поколение терялось перед лицом жестокой действительности, о которой люди больше знать не хотели.
Для Филипа Керкленда семидесятый был памятен Парижем: возвратом к цивилизованной жизни после более полутора лет скитаний до одури по рисовым полям Вьетнама. Сам бы Филип оттуда не сбежал, убедил газетный шеф в Сайгоне, заметив, что эта война нечто вроде долгого пребывания под водой: начинают одолевать кошмары, и страшнее кошмара нет, если день и ночь чудится, будто вот-вот враг нащупает своим бамбуком тебя в траве или подкинет начиненный взрывчаткой велосипед. Хоть официально Филипу было предписано освещать лишь мирные переговоры, фактически ему разрешалось снимать что угодно: с самых первых шагов начальство высоко оценило способности молодого фотокорреспондента и охотно предоставило ему свободу действий.
Во Вьетнаме Филип научился прилично говорить по-французски, направление в Париж было кстати. Снял квартирку прямо над кафе, в доме без горячей воды, на левом берегу Сены. В джинсовой куртке, с парой видавших виды аппаратов «никон», Филип блуждал по улицам Парижа, изводя уйму пленки в надежде поймать неповторимый облик древнего, увядающего города.
Через месяц после приезда Филип увидел ее. Был зимний день; набродившись по промозглым улицам, закоченев от холода, он пил в кафе из громадной чашки жидкий, горький, обжигающий шоколад, любимое питье парижан. Он сидел в углу, в самой глубине, откуда хорошо была видна серая, чуть подернутая мглой улица.
В длинном лиловом пальто она ворвалась, как вихрь, с развевающимися волосами, рот растянут в улыбке, возбужденно переговариваясь на ходу со своей спутницей, девицей малозаметной. Сели через пару столиков от Филипа, заказали: «café crème» и «tarte aux pommes».[5] Судя по акценту, не француженки.
Как завороженный смотрел Филип на девушку с растрепавшимися волосами; облокотившись на узенький столик, она что-то шептала некрасивой, энергично жестикулируя. Ее темноволосая подруга, одетая не так броско, в скромном коричневом пальто, слушала и кивала, изредка вставляя слово без особых эмоций. Та, светловолосая с серебристо-серыми глазами, явно вела в их дуэте. Незаметно, под прикрытием газеты, Филип установил выдержку и диафрагму. Убедившись, что девушки в его сторону не глядят, он поднял «никон», мгновенно навел на резкость, чтоб успеть схватить самый выразительный кадр. И в тот момент, когда его палец нажимал на кнопку, девушка внезапно, будто что ее подтолкнуло, обернулась, глаза смотрели прямо в объектив.
— Qu’est-ce que vous faites?[6] — сказала она сердито.
Филип повел плечами, улыбнулся, с невинным видом произнес:
— Une photograph [7].
Уловив нетвердость его французского, девушка сдвинула брови, бросила:
— Bátard! [8]
Филип рассмеялся, шутливо салютуя, поднял чашку:
— Бан фук той!
Девушка от удивления раскрыла рот.
— Простите, что? — два слова, вырвавшиеся по-английски, выдали чисто бостонский выговор.
— Вьетнамский жаргон, нечто вроде: «Не заносись, пупсик!» — ответил он с усмешкой.
Она вспыхнула:
— Ты американец?
— Точно!
Сердитое выражение сменилось презрительным. Окинув Филипа взглядом, она съязвила:
— Хорош солдат, с такими патлами!
Филип выставил вперед руку без мизинца.
— Я фотограф. — И снова, не дав ей опомниться, нажал кнопку, чтоб схватить гримасу гнева у нее на лице.
— Мерзавец!
— Ой, смотри, нарвешься!.. Повторяю: не заносись, пупсик! Работа у меня такая, снимать…
— И вьетнамский прилично знаешь?
— Так, говорю… — пожал плечами Филип.
— Ты там был? — спросила она уже без иронии.
Подруга стала проявлять легкое беспокойство, очевидно, уже нарывалась с ней на подобное, знает, чего можно ждать.
— Полтора года, — сказал Филип, поднял чашку, одарив девушку одной из самых обольстительных своих улыбок. — Угостите шоколадом? А я за это расскажу про Вьетнам.
— Идет! — ответила она.
Так все это началось.
С первого же момента их захлестнуло волной страсти. Ее звали Хезер Фокскрофт, а ее тихую подругу — Джанет Марголис. Оказались соседками по комнате. Джанет училась в Сорбонне, на факультете изящных искусств. Хезер танцевала в кордебалете во французской постановке мюзикла «Волосы» и попутно посещала занятия по разным видам хореографии. Они жили в Cite Universitaire[9], в общежитии для студентов-американцев, и у обеих постоянно не хватало денег. Обе уроженки Бостона, из Бикон-Хилл[10]. Отец Хезер — генерал, отец Джанет — видный юрисконсульт по вопросам налогообложения. Обе баловались травкой и гашишем, если удавалось разжиться, обожали Боба Дилана и Германа Гессе и нарочито вызывающе клеймили родителей и их среду.
Когда много позже Филип спросил Хезер, что думала она, заговаривая с ним тогда в кафе, та призналась, что мгновенно почувствовала неудержимое влечение, нараставшее все сильней от интуитивного сознания, что это чувство взаимно. Просидев с ними в кафе часа два, Джанет наконец сообразила, что к чему, и откланялась, сославшись на занятия и экскурсию в Лувр.
А Хезер пошла с Филипом в его крохотную квартирку; они выкурили по тоненькой контрабандной таиландской сигаретке, и началась любовь. Воспитанный на случайных юношеских связях и еще более случайных — в Сайгоне, Филип предчувствовал обычный, не лишенный приятности роман и никак не ожидал, что столкнется с таким страстным чувством.
В любви Хезер было что-то почти мужское: в жаркие часы их свиданий Филип ощущал этот мощный напор, неисчерпаемое сильное чувство, с каким не сталкивался ни разу в жизни.