Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
2 Поговорим об эпитафиях… – Уволь! Лучше поговорим о твоих потомках. Ты обещал, неужто забыл? Да? – Ну да. Я солгал. Не хочу я говорить о них. И что значит «обещал»? Когда я обещаю, я выполняю обещания и слов на ветер не бросаю. – Тогда неважно о чем, только не об эпитафиях. Вон плуг вспахивает землю. Погляди-ка на ворон – хорошая у них кормежка в марте. А потом наступит апрель – немилосердный месяц для Шекспиров. – Ты уже говорил. Мать всегда боялась апреля: пора эпитафий, говорила она, когда имя Шекспиров вырезают на камне. Крупные капли весенних ливней стекали по красивым, только что высеченным буквам на наших надгробиях. Она говорила: «Бойся апреля, сынок, март – мраморный месяц». У нее был дар образной речи. – Это ты унаследовал от нее. Было в ней что-то от ворожеи, она почти что могла читать мысли. – Так когда ты родился? Я родился в воскресный апрельский день – вопреки всему. Звон колоколов оповещал о чуме, а крики ворон пронзительно призывали людей и землю к возрождению. – Поэтично. Девы и цветы, что, бледные, в безбрачье умирают… – Еще лучше! От немочи, ветров, неведомых печалей… – Да тебя не остановить! Я, Уильям Шекспир… – Наконец-то мы вернулись к началу завещания! Нет, Фрэнсис, не сейчас. Я, Уильям Шекспир, выжил, и моя утлая лодчонка едва-едва уцелела на волнах холодного апрельского прибоя – мать уверяла, что только потому, что я родился в самом конце апреля. – Наверное. Она говорила, что, родись я раньше, я б не выжил, а так я лишь неделю сражался с убийцей Шекспиров. – Тебе повезло. Да, я вышел победителем. А она продолжала ненавидеть апрель. – Так ты апрельское дитя. А теперь апрельский труп. Подайте саван, кирку и лопату, я хочу вернуться назад – в материнское лоно. – Ну вот, опять! Посмотри, меня баюкает мама. Я родился мгновенье назад, мгновенье длиной в 52 года. Из своего лона она вытолкнула меня в безостановочный ход Времени, ведь Время не терпит, и женщинам нельзя терять ни секунды. – Что должно служить хорошим примером всем нам. Займемся же делом! …Рождение – несомненный факт бытия. Смойте с меня кровь, слизь и переплетения плаценты, спеленайте меня, согрейте, покажите отцу, что он наделал, и верните поскорее к набухшей от молока груди. Приложите меня к ней, как пиявку, дайте обхватить сосок губами. Сначала мне смазывали язык сливочным маслом с медом, потом – желе из заячьих мозгов. – Фу! Терпеть не могу зайчатину.
Это ты зря. То ли заяц помог, то ли что-то другое, но я выжил. Возможно, те самые мозги. – Холодец из мозгов – какая гадость! Из дома на Хенли-стрит отец понес плод своих чресл в церковь, где меня окунули в купельную воду, дали имя и покрыли голову крестильным покровом. Если бы я умер в течение месяца со дня крещения, покров стал бы моим саваном. – Расчетливо! Кто так у меня говорил – Горацио? Да, расчетливость, быстрый и удобный шаг от крещения до похорон. Но я не умер. На третий раз Джону и Мэри повезло. И мне тоже. Они прозвали меня Вильгельмом Завоевателем. Вопреки всем ожиданиям, я прожил гораздо дольше. Ибо младенец родился нам; Сын дан нам. Да, везунчик. Мне повезло не прибиться к старшим сестрам, которых Бог призвал в ряды мертвых, не лежать под сырой от дождя травой у Святой Троицы. Или к моим бедным опочившим братьям. Наверное, мне повезло. Повезло не стать просто цифрой в реестре чумы, пушечным мясом, случайной жертвой в какой-нибудь битве, в которой мозги и кости взревели б к небесам, обломками взлетая до луны и нанося ей раны. – Красиво сказано! Мои глаза, которые теперь слезятся, могли стать жемчужинами на дне морском, а кости – превратиться в кораллы. Я мог бы увидеть, как палач швыряет мои окровавленные потроха в тайбернское небо, и красный ад мог бы превратить меня в тлеющий угольный мусор Смитфилда[9]. – Ничего себе смерть! Существует лишь один вход на великую сцену дураков (если только тебя не вырвали до срока из чрева матери) и тысячи ранних уходов. Я избежал их, я спасся, я открыл дверцу люка преисподней[10] и поднялся из него на лондонскую сцену. – …Чтобы стать величайшим сочинителем пьес своего времени…Который водил знакомство с королями и пользовался популярностью у зрителей. В общем и целом я прожил хорошую жизнь. – Позаботимся теперь о таком же хорошем конце! И проводим меня на тот свет? Постой-ка, толстяк, дай мне передохнуть, мне же положено какое-то время на исповедь? – Ты, старый пень, между прочим, тоже растолстел. А потом снова похудел. Не торопись захлопнуть дверь в детство. Дай вспомнить. – Каким оно было, твое детство? Оно было пирующей пчелой, одурманенной темным траурным соком сентябрьской сливы, в которой она слепо копошилась. Оно было мертвым голубем, разодранным кошачьими коготками, – безмолвным царством, кишащим червями. Оно было сухим остовом мертвого паука, распятого на паутине, как еретик, и встречавшего рассвет в углу моей комнаты; дневной свет просвечивал сквозь него и делал похожим на средневекового мученика. Оно было узловатым рисунком на половицах – рельефом страхов на карте царства моего детства. Очертания тигров, расхаживающих вдоль сучковатых балок крыш, вмиг превращались в толпу людоедов, несущихся вниз по стенам и вверх по ножкам кровати – антропофаги, люди, у которых плечи выше, чем голова. – Интересное у тебя было детство. Я помню холмы, подобные волнам моря. Они походили на мерно дышащих во сне дядю Генри и тетю Маргарет в спячке неспешной сниттерфилдской жизни. Каждый день превращал их в землю, на которой они трудились, превращал в прах их самих и их родственников, Джона Шекспира и Мэри Арден. Как стремительно и безмолвно они в него превращались, а тогда казалось – время тянулось. Люди умирали неспешно, как скотина в полях. Иногда они поворачивались, как мясо на вертеле, с них капал сок, они шкварчали, разгоряченные, краснолицые земледельцы Сниттерфилда, а ночами потели в постелях, утопали в них, храпели, постанывали, вздыхали, вращались над ревущим огнем и шипящими углями, готовясь к аду. Я принюхивался к ним: они жарились в кроватях и калились в печах грядущей вечности, заполняя дом шепотом последней вечери. – Фантазии тебе не занимать. Это у тебя с рождения. Тогда мне казалось, что все шло кругом – арденские голуби, даже обезглавленные, носились, ошеломленные, пока не наступала смерть. Они вертелись, как дервиши в танце смерти. Раскланявшись, они падали, обессиленные, лапками кверху. Скотина рядом с нашей лавкой на Розермаркет вела себя иначе. Она упиралась и спотыкалась на засаленном полу скотобойни, а трупные мухи исступленно жужжали среди кровавых мокрых воплей и со свистом проносились сквозь вой и смрад. Тяжкой была смерть на бойне. – Не нужно было тебе этого видеть. Я не стал бы смотреть. Там я впервые узнал, что такое вероломство. Даешь поросенку имя, как брату иль сестре, как христианской душе, чешешь ему спинку или щекочешь за шеей, как ребенку лепечешь в его глупый пятачок, засовываешь ему за ухо цветы шиповника и ромашки и кормишь его из рук, когда он выбегает, откликаясь на звук твоего голоса. Он становится частью семьи. А потом наступает день великого предательства. И как мясник несчастного теленка ведет, связав, и бьет его, когда упрется тот в пути своем на бойню, – так уведен безжалостно и он. Мать мечется тоскливо, вслед детищу безвинному смотря, и тосковать лишь может об утрате… – Хватит об этом! Скорбь и горе. И ты видишь отца таким, каким не знал – запятнанным багровой кровью убойного дела, и твой любящий отец взмахивает стальным клинком, дымящимся кровавым злодеяньем. – Я все понял, я все понял, можешь не продолжать. Прощание с детством, которое трудно забыть. Концом его стала фигура, жестоко возвышающаяся над другой, подлое убийство, убийство из убийств. Я вижу лишь силуэт, детали туманятся в памяти, но я знаю – то двуногое существо с рукой, высоко занесенной над четвероногой жертвой, – мой отец. Стремительно опускается лезвие – и ни тогда, ни сейчас никакое усилие воли не может заставить палача прекратить рубить и резать, пока не распорет животное от глотки до крестца, высвобождая ужасающий стремительный поток, обрушивающийся на пол. От него исходит пар, слабые крики замирают, и наступившая тишина наполняет уши, как кровь. – Ужасно. О, невыразимый ужас! – Нет, это мои слова. Отец мой… кажется, его я вижу. Давай сменим тему.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!