Часть 2 из 3 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Меж тем его Империя росла, как растет и наливается тугой дрожжевой силой дремлющее в квашне тесто.
По всей Испании с севера на юг и с востока на запад пролегли широкие магистрали, наполнившие глухую иберийскую степь ревом автомобильных двигателей. Болота смирились под натиском экскаваторов, и на месте обширных зловонных топей возникли цветущие села, где даже мухи славили Великого Устроителя, подарившего им новую жизнь. Страна обросла мускулами заводов и фабрик, а по ее артериям потекла густая гулкая кровь железнодорожных составов, несущих во все концы Империи нефть и зерно, станки и драгоценные валенсийские кружева.
Могучий испанский колосс пробуждался от векового сна, и пробуждение его, воспетое лязгом строительных механизмов, было прекрасно, как величественная вагнеровская симфония.
Пока народ закалял свои тело и дух, готовя себя к мировому господству, там, вдали от сёл и больших городов, в бескрайних полях Месеты и каменистых ущельях Сьерра-Невады рождалась новая испанская армия.
Она рождалась в горниле учений и в пылу маневров, которые, подобно штормам и ураганам, завывая и грохоча, прокатывались по полуострову с юга на север и с запада на восток. Она ковалась из лучшей астурийской стали и толедского пороха, из свиста авиабомб и громовых приказов, которые Авельянеда, олимпиец и Демиург, паря в своем “Палафоксе”, отдавал войскам в потрескивающий микрофон. Гудели бомбардировщики, распускались в воздухе бутоны парашютных бригад, захлестывали желто-серую степь конные лавины, рокотали пушки, мчались по пыльным дорогам роты военных велосипедистов, крохотные огнеметчики окатывали адским пламенем окопы противника, а сердце диктатора пело от радости, предвкушая минуту, когда вся эта блистательная армада, повинуясь его приказу, обрушится на вражеские поля.
Возглавил новую армию генерал Эмилио Пенья, старый друг и соратник Авельянеды, связанный с ним узами давнего боевого братства. Некогда они бок о бок сражались в мятежном Марокко, ночевали в одной палатке, болели одной на двоих дизентерией, вместе попадали в засады, и теперь, годы спустя, диктатор не забыл своего сослуживца. Застенчивый и нескладный, как новобранец, этот очаровательный заика, за всю жизнь не отдавший ни одного внятного приказа и не проигравший ни одного сражения, был одним из немногих, кому Авельянеда полностью доверял, и благодарный Пенья платил ему такой же безоговорочной, почти мальчишеской преданностью. На парадах и шествиях генерал, без конца поправляя на голове сползающую фуражку, лучился от гордости, как рождественская гирлянда, и это сияние передавалось солдатам, марширующим регуларес и гранадерос, которые любили Пенью почти так же самозабвенно, как восседающего рядом вождя.
Оснащением армии занималось специальное правительственное бюро, названное Комитетом испанской мощи. Под его началом в горах Астурии, в огромных пещерах, укрывающих в своей тени сверхсекретные заводы, ковалось оружие победы, железные фурии войны, способные поразить любого, даже самого заносчивого врага.
Основу бронетанковых войск Империи должны были составить танкетки “Леопард” – мощные, быстроходные машины, превосходившие по своим боевым качествам лучшие западные образцы. По расчетам военных советников Комитета, тысячи таких машин вполне хватило бы для завоевания мира. Облаченный в полевую форму, Авельянеда лично присутствовал на испытании танкетки в Алавийском лесу и остался доволен: “Леопард” легко преодолевал препятствия вроде поваленных деревьев и самостоятельно выбирался из неглубоких ям, а его пушка демонстрировала чудеса скорострельности, в щепы разнося макеты французских “Гочкисов” и британских “Матильд”.
Но главной гордостью Комитета был сверхтяжелый Испанский танк, гигантская самодвижущаяся крепость, способная в одиночку решить исход целой войны. Это было устрашающего вида чудовище в пятьсот тонн весом, закованное в прочнейшую полуметровую броню, неуязвимую ни для одного орудия в мире, настоящий бронтозавр среди танков, непобедимый сухопутный Левиафан. Он был настолько велик, что башню его собирали в одном цеху, корпус в другом, а гусеницы в третьем, и еще один цех понадобился, чтобы собрать его монструозный двигатель. На танк планировалось установить дюжину спаренных пулеметов особой конструкции и колоссальную двадцатиметровую пушку “Изабель”, отливаемую по спецзаказу в Кантабрии. Управлять крепостью предстояло экипажу из двадцати пяти человек, который уже готовили в специальной школе в Сеговии. Увидев одно только шасси этого танка, Авельянеда пришел в полный восторг, на глазах у рабочих пустился отплясывать севильяну и, похлопывая себя по бедрам и животу, приговаривал, что англичане будут драпать до самой Индии, но и там не найдут спасения – ведь “Изабель”, если потребуется, достанет их на Луне.
Всё складывалось как нельзя лучше, и всё же окрыленный успехом Авельянеда чувствовал, что зданию, которое он строит, чего-то недостает. Он хотел найти символ, который придал бы его имперской идее бо?льшую выразительность, увенчал ее подобно тому, как крест венчает купол христианского храма. Одного только героического прошлого было недостаточно, нужно было добавить к этой опаре закваску будущего, чтобы тесто Империи как следует взошло.
Недостающий элемент был найден на исходе четвертого года Испанской эры, во время торжественного открытия новой военной части в Мелилье.
Поздно вечером, после банкета, устроенного в честь Отважнейшего из людей, в здании офицерского клуба состоялся показ немецкого фантастического фильма “Девушка на Луне”, присланного Авельянеде в подарок новоизбранным канцлером Германии. Благоухающий олифой и кедром, еще полный таинственных скрипов ливанского леса, пошедшего на отделку пола и стен, зал был почти пуст. Три исключительно пьяных генерала – те немногие, кто не пал смертью храбрых еще за банкетным столом – вскоре уснули, и оставшийся в одиночестве Авельянеда завороженно наблюдал, как стартует в эбеновом полумраке сигарообразное нечто, именуемое “ракетой”, как убывает и теряется во мгле игрушечная Земля и как горстка храбрецов, покрыв непостижимое расстояние, высаживается на поверхности далекой полуночной планеты. Фильм произвел на него такое же сильное впечатление, какое здесь же, в Мелилье, произвела на маленького Аугусто книга о Кортесе и Писарро. Он слышал могучий храп генералов, слышал деловитый шелест пленки в проекторе, слышал покашливание киномеханика, равнодушно следившего сквозь очки за мельканием сцен на экране, но слышал как бы издалека, чудесным образом оглушенный немой действительностью картины. Он был подобен бездушному Голему, к сердцу которого подобрали магический ключ, и этим ключом было слово “космос”, такое же загадочное и пугающее, как слово “Бог”.
Глубоко за полночь, пересмотрев фильм дважды (к концу сеанса киномеханик задремал, и Авельянеда сам – неловко и торопливо – переставил катушки в проекторе), он, пошатываясь, будто пьяный, вышел на свежий воздух и долго смотрел в черное африканское небо. Где-то вдали надрывно лаяла собака, лязгала цепь, и ничего не было в целом мире кроме этой собаки, диктатора и неподвижной бездны, в которой вращались и притягивали к себе другие, непознанные миры. Он знал об их существовании и прежде, смутно слышал названия этих мерцающих маленьких светляков, но что человеку под силу до них дотянуться, сшить иглою ракеты разъятые мраком небесные берега, открылось ему только теперь.
В ту ночь Авельянеда понял, к чему должна стремиться Испания будущего. Ибо Земля конечна, и даже завоевав ее всю, вплоть до полярных ветров, испанцы возжаждут новых свершений. В этом было проклятие всех великих империй прошлого: чувствуя приближение тупика – края земли, за которым уже нечего вожделеть, – они теряли волю к дальнейшему росту, приходили в упадок и распадались. Испанцев не постигнет такая судьба. Вернув себе утраченное господство, они обратят свои взоры к звездам, символу и воплощению бесконечности, к какой стремится всякая истинная Империя. Авельянеда понимал, что полет, показанный в этом фильме, – пока лишь предчувствие, лишь мечта, но нисколько не сомневался, что уже завтра ученые облекут мечту в железную плоть, ракета встанет на старт, швартовы будут отданы и новые испанские аделантадо отправятся на покорение Вселенной.
С той знаменательной ночи космос прочно завладел сознанием Авельянеды.
Он выписал все какие только были фантастические книги и фильмы и целые дни напролет с жадностью школьника поглощал истории о космических путешествиях, о высадке на Луну и Марс, о дерзновенных попытках достичь далеких галактик. Кортес и Писарро были забыты – в сердце диктатора их потеснили герои Уэллса и Жюля Верна, конкистадоры будущего, взыскующие иных, горних миров.
Его спальня и кабинет в президентском дворце под Мадридом были буквально наводнены лунными глобусами, картами звездного неба, секстантами, квадрантами, астролябиями, коперниковскими моделями вселенной, исполненными в дереве, металле и слоновой кости, гномонами, сферами Авагадро и, наконец, макетами различных космических кораблей, присланными вождю чудаками и сумасшедшими со всей Империи. Утром, за кофе и парочкой поджаристых чурро с корицей, он обсуждал с камердинером достоинства и недостатки протазановской “Аэлиты” и “Марсианских хроник” Макса фон Гугенхайма (на сеанс – в образовательных целях – допускалась прислуга и офицеры охраны), а сумерки коротал в астрономических наблюдениях, проводимых под руководством Якопо Браво, пожилого маститого звездочета из Королевской академии наук.
На смену вечерним прогулкам пришли ночные полеты на “Палафоксе”. Авельянеда приказывал поднять дирижабль на максимальную высоту, устраивался у окна с подзорной трубой и любовался большой желтолицей Луной, испеченной где-то восточнее, на Мальорке, и доставленной прямым рейсом сюда, в предместья Мадрида. “Палафокс” плыл в пучине палевых облаков, восседающий на оттоманке Браво читал занудную лекцию о кратерах и морях, украдкой смахивая перхоть с касторового жилета, а Авельянеда млел от восторга, как неофит, приобщаемый к благодати не словом, но самим светом явленного ему во всей своей славе полуночного божества.
Увлечение диктатора повлекло за собой некоторое послабление режима. Будто убоявшись чего-то свыше, “Торквемада” несколько умерила свой пыл, а из Каменоломен было освобождено с полсотни астрономов и специалистов в области авиации.
Авельянеда призвал к себе одного из них, видного инженера Рэйнальдо Руэса, годом ранее посаженного по обвинению в связях с Фалангой, и, одарив милостивым кивком, спросил, скоро ли, по мнению дона Рэйнальдо, Империя сможет построить ракету для полета, скажем, на Луну, и в какую примерно сумму это обойдется казне. Руэс помолчал, погрузил в каудильо взгляд своих флегматичных немигающих глаз, как погружают перо в чернильницу, и, передвинув из одного уголка рта в другой потухшую сигарету, равнодушно ответил:
– При нынешнем положении испанской науки – лет через двести. – Сигарета вновь пропутешествовала у инженера во рту. – Я подобью вам смету. Дон.
Сдержав забившуюся внутри холодную, скользкую, словно рыба, ярость, Авельянеда просиял сладчайшей из своих улыбок и попросил наглеца убираться вон. Впрочем, на предложение своего адъютанта отправить Руэса обратно на Острова, подумав, ответил отказом.
Увы, прогнозы других ученых оказались не лучше. Игнасио Агилар из Мадридского университета, без конца теребивший глянцевитую заячью губу, назвал срок в пятьдесят лет (“Пятьдесят-шестьдесят, мой сеньор. Но никак не больше семидесяти, я полагаю”), а профессор Суарес из Барселоны – в тридцать, при наличии, разумеется, развитой научно-технической базы, какой сейчас, по мнению профессора, Империя не обладает.
– Но даже и в таком случае, – сухо заметил Суарес, поигрывая цепочкой карманных часов, – речь может идти о запуске в космос, скажем, поросенка или пары собак, но никак не о полете человека на Луну.
Но Авельянеда не отчаялся. Дня два он пребывал не в духе, был груб с прислугой, отказался от лекций Якопо Браво, после же, пересмотрев “Девушку на Луне”, твердо решил, что все эти ученые выскочки ни аза не смыслят в космических путешествиях – пройдет время, и новоявленные братья Райт (Лопес, Мартинес) утрут нос их жалким научным теориям.
Больше того – всего через год в горах Сьерра-Невады, неподалеку от Муласена, была возведена великолепная обсерватория, которой, по замыслу каудильо, надлежало стать символом нового испанского пути. Выстроенная на высоте почти в три тысячи метров из голубого абиссинского мрамора, делавшего ее неотличимой от окружающих облаков, она обошлась казне в такую же заоблачную сумму, но звание “прекраснейшей камеи Империи”, каким тотчас удостоили ее радио и газеты, оправдывала вполне. Ее алебастровый купол венчал собой вершину отвесной скалы и тем самым как бы указывал на извечную недосягаемость самих звезд, до которых лишь сверхчеловеческое усилие испанского народа позволит когда-нибудь дотянуться. Указывала она и на особый статус того, кто возглавит народ на этом пути, поскольку в здании на горе разместилась также и летняя резиденция каудильо. Ведущая наверх канатная дорога, охраняемая специальным отрядом черногвардейцев, при необходимости отключалась, и вознесенный над отвесными кручами храм небесной науки с легкостью превращался в неприступную крепость.
Авельянеда любил эту обсерваторию и часто приезжал сюда с какой-нибудь очередной Клареттой или Хуаной, каковые порой – втайне, разумеется, от народа – скрашивали его суровую холостяцкую жизнь. Эти визиты были полны тайного предвкушения – предвкушения чресел и сердца, – оно достигало своего пика в гондоле канатной дороги, когда, прижимая к себе хихикающую мамзель, Авельянеда поглядывал наверх, туда, где светилась желтыми окнами его космическая обитель. Каменистый склон с проплешинами снега валился в студеную мглу, внизу, у опор, приплясывали от холода верные черногвардейцы, и тем притягательнее казалось тепло там, наверху, где слуги уже вовсю топили печи, а повара готовили ужин в маленькой кухне с окнами, выходящими на Муласен.
Кларетту он любил коротко, по-военному, не снимая кавалерийских сапог, разделявших все скрипучие пароксизмы его поспешной диктаторской страсти, а когда прелестница засыпала, разметав по подушке влажные волосы, тихонько прокрадывался к заветной трубе и любовался на Сириус и Алголь, снедаемый уже другой, неутолимой страстью, жаждой просочиться сквозь телескоп, кануть в холодный космический омут. Так, томясь несбыточным желанием, он проводил у “Цейса” всю ночь; когда же звезды тускнели, сдавая свои полномочия заре, возвращался в комнату, где еще спала, зарывшись в подушки, Кларетта, поливал свой любимый амариллис в желтом терракотовом горшочке и выходил на террасу, по которой уже ползли, отделяясь от парапета, первые сапфировые тени. Абиссинский мрамор дышал накопленной за ночь прохладой, внизу, за ватерлинией парапета, колыхался туман, желтоватый, точно цыплячий пух, и такой плотный, что на нем ничего не стоило станцевать. Темнели, словно тучи перед грозой, и резче становились очертания гор – древних, могучих космических кораблей, высеченных Саваофом прямо из вечности, а чуть дальше, за ними, просачивалась в ущелье расплавленная медь, жирная, тугоплавкая, медленно и как бы с некоторым сомнением принимающая форму круга. В такие минуты Авельянеде казалось, что отсюда, с этой самой обсерватории, начнется возрождение мира и что свет истины, которую она собой воплощает, подчинит себе землю так же неудержимо, как подчиняет себе долину солнечный свет.
День он проводил, набрасывая в альбоме эскизы новых военных орденов, которым почти всегда придавал излюбленную форму звезд, потом долго спал, созерцая легкие, приятные, необременительные сны, а ночью вновь уединялся в круглом зале, вбирая в себя древний, тысячелетней выдержки свет, процеженный сквозь мощную оптику “Цейса”. Кларетты обычно к телескопу не допускались, но для иных, самых любимых, Авельянеда шел на уступку и делился своими сокровищами: нежной аквамариновой Вегой или медовым, цвета темного янтаря, Арктуром, которые стоили в его глазах значительно больше, чем те дареные побрякушки, что мерцали на шее избранницы. Впрочем, ни одну женщину он никогда не любил по-настоящему – Испания была его единственной любовью, Испания и еще космос, с которым он надеялся когда-нибудь обручить свою земную империю.
Он жаждал этого так сильно, что еще полгода спустя приказал возвести на востоке Ла-Манчи небольшой космодром, вроде того, что видел в немецком фильме. Ракета, правда, была пока деревянной, но Авельянеда верил, что уже совсем скоро наука – вопреки посулам всех доморощенных пессимистов – сумеет заменить ее настоящей. Космодром тщательно охранялся: тайну испанского космоса берегли высокий забор, сторожевые вышки с пулеметами и батальон вооруженных до зубов guardia negro. В отдельном крыле помещались бутафорские службы, командный пункт из высокотехнологичной фанеры и миниатюрный гостевой домик вроде охотничьего, с верандой, обращенной на стартовую площадку. Здесь, отдыхая от дел, Авельянеда останавливался на денек-другой и, созерцая деревянный омфал, размышлял о судьбах мира, который обретет свое оправдание в тот самый момент, когда ракета, объятая священным огнем, совершит рывок в бесконечность. Побрякивал на ветру китайский бамбуковый колокольчик, дымилась на столе нетронутая чашка кофе, а Разумнейший из людей переживал мистическое слияние со всем сущим, как восточный мудрец, постигающий тайну вселенной в созерцании древнего храма.
Однако чем глубже он проникался мечтой о космосе, тем отчетливее понимал, что покорить его можно, лишь собрав в кулак все ресурсы Земли. Задача была слишком дерзкой, слишком амбициозной, чтобы решить ее силами того клочка суши, что дан ему в управление. Так некогда Святая католическая церковь не представляла себе спасения человечества до той поры, пока власть римского папы не утвердится на всех пяти континентах: лишь наполнившись молитвами всех верующих на земле, храм Святого Петра мог воспарить к небу и увлечь за собой, подобно буксиру, остальной человеческий род. Путь Империи сходен, с той только разницей, что для обручения с небом ей требуются не молитвы, а сама Земля и богатства, сокрытые в ее недрах. Ракета не взлетит, пока земные уголь и нефть, молибден и уран, бериллий и цинк, туллий и галлий, цицерон и протон – вся периодическая таблица, черт ее дери, – находятся в руках у буржуев и идут на выделку дамских шляпок и сувениров, вместо того чтобы служить вековечной мечте. Омфал останется неподвижным, пока на флагштоках утраченных Испанией городов болтаются самозваные тряпки, а могилы Кортеса и Писарро попраны индейскими полукровками. Лишь как следует утвердившись на Земле и стряхнув с нее буржуазный морок, можно устремится к высшей цели. Это знали еще Юлий Цезарь и Бонапарт, и ему, их наследнику, не свернуть с предначертанного пути.
Вскоре у него нашлись единомышленники.
Однажды, в первых числах марта (солнце садилось за проволоку, над космодромом вилась легкая апельсиновая дымка), Авельянеда получил телеграмму от глав Италии и Германии с приглашением поучаствовать в небольшом закрытом совещании в Вене. На встрече предлагалось обсудить важные топографические и геодезические вопросы, а также “некоторые частности послевоенного межевания, картографирования, демаркации и мира во всем мире”. Всё это напоминало объявление о конференции землемеров, но Авельянеда сразу учуял тайный посыл. Больше того – он давно ждал его, ждал, что однажды протянется с другого конца Европы дружественная рука и предложит ему военный союз. Заинтригованный, он отменил предстоящую поездку на каучуковый завод в Севилье и, предуведомив авторов телеграммы, что с радостью примет участие в совещании, отправился в Вену.
Перелет занял двенадцать часов, и всё это время, вглядываясь в хрустальную синь, сквозившую в иллюминаторы “Палафокса”, Авельянеда думал о том, что момент истины приближается. Он ждал этого момента сорок лет, и все сорок лет словно продолжал сидеть на коленях отца с той газетой в руках, мучительно переживая позор, покрывший его отечество. Пора было наконец спуститься с отцовских колен и смыть этот позор, вернуть Испании место, по праву принадлежащее ей на земле.
За бортом, царапая небосвод, дрейфовали на юго-запад гигантские айсберги – вершины сначала Пиренеев, а затем и Альп, – и вид этих громад еще больше укреплял Авельянеду в его решении, ибо показывал тождество его мечты о земном господстве с мечтой о небесном. Сама земля отчаянно тянулась ввысь, к небу, вставала на цыпочки, чтобы воссоединиться с солнцем, радугой, облаками, светом звезд, и нужно было лишь помочь ей сделать последний рывок – утвердить на Земле такую власть, которая возглавила бы это движение.
Повестка встречи, проходившей в одном из бесчисленных сусальных залов замка Шенбрунн, над которым отныне вместо австрийского флага развевался германский, вполне оправдала его ожидания. После необходимых прелюдий – дружеских похлопываний по плечу, лобызаний, ужимочек и экивоков – два обаятельных диктатора, немецкий и итальянский, синхронно переглянулись, откашлялись в кулачок и, разложив на столе необъятную карту, предложили ему участвовать в разделе мира. Все трое – с разной степенью совершенства – владели языком des Sturm und Drangs, так что в переводчиках не было ни малейшей нужды.
– Мужайтесь, – сказал немец, сухонький бледнолицый бонапарт с повадкой фельдфебеля, ряженного в генеральскую форму. – Развязка близка.
– Да, да, – подтвердил итальянец, потирая маленькие пухлые ручки. – Большая будет буча.
В душе Авельянеды хлопнула пробка от шампанского. Это были именно те, кого он искал.
Желая немого помучить своих новых знакомых, он внушительно помолчал, несколько дольше, нежели следовало, удержал иронично приподнятую бровь и, лишь когда на лицах хозяев появились первые признаки беспокойства, не колеблясь указал на карте всю западную Африку вплоть до Трансвааля, обе Америки и Филиппины.
Диктаторы поперхнулись от такого аппетита, но посовещались и дали свое согласие. Немец попросил оставить ему Европу западнее Мааса, Польшу, Скандинавию с Гренландией и всю Россию вплоть до Камчатки, итальянец – восточную Африку, Ближний Восток и Индию с прилегающими островами. Лежащую на столе депешу японского императора, который заявлял о своих скромных претензиях на Австралию, Индонезию и Китай, решили обсудить позднее.
Засим, выдержав театральную паузу, несколько смазанную их собственным лихорадочным нетерпением, диктаторы одернули перед каудильо неприметную шторку и с торжественным видом отступили в сторону.
В просторной четырехугольной нише, вероятно, бывшей гардеробной австрийского императора, помещался громадный макет – и даже не макет, но целая Илиада, живописный рассказ о грядущей битве между силами добра и зла. По бескрайней зеленой равнине, отороченной с севера чахоточным перелеском, ползли на запад сотни миниатюрных танков с намалеванными на башенках немецкими и итальянскими флажками – неумолимый железный оползень, уверенно подминающий под себя кукольное пространство. Минуя неглубокие рвы и затянутые ряской болотца, они штурмовали вражеские позиции, где танки под английскими и французскими флажками уже вовсю полыхали картонным огнем, а горстка союзнических солдат в панике металась у чахлых пушечек, бессильных остановить итало-германский натиск. За “Панцерами” двигались мириады серых солдат – блошиный Вермахт и муравьиная Armata: врываясь в окопы, они добивали прикладами молящих о пощаде французишек и закалывали штыками оцепеневших от страха англичан. Бой кипел также и в воздухе – эскадрилья подвешенных на леске американских “кёртиссов” удирала от немецких “мессершмиттов”, яростно шпаривших по трусливым янки из крупнокалиберных пулеметов. Все детали были выполнены превосходно, нигде нельзя было отыскать двух солдат с похожими лицами.
Напротив, над туалетным столиком из темно-зеленого жилистого малахита, висела еще одна карта, поменьше, на которой будущий театр военных действий представал уже во всей своей географической конкретности, с названиями городов, красными и синими клещами наступающих армий, штриховками плацдармов и пунктирами оборонительных линий. Возбужденные, перебивая и отталкивая друг друга, диктаторы тыкали в карту указками, разъясняя, как именно будет разгромлен западный альянс, и прежде всего Франция – их главный противник на континенте. Предполагалось, что Германия ударит с востока и севера, в обход линии Мажино, попутно захватив Бельгию и Голландию, Италия – с юго-востока, в мягкое подбрюшье Савойи и Прованса, а Испания – с юга, со стороны Гаскони и Лангедока, каковые по завершению войны перейдут в ее полное и безраздельное владение. Полководцы также выразили надежду на своевременную инициативу каудильо в западной и центральной Африке: в разгроме англо-французских сил в этом регионе ему поможет Италия, чьи войска в Ливии и Абиссинии уже приведены в полную боевую готовность. На подготовку европейской кампании предлагалось потратить не более полугода – достаточный срок, чтобы обмозговать все детали и поставить под ружье нужное количество новобранцев.
– Как раз поспеем к сбору бургундского винограда, – пошутил итальянец и захлебнулся густым белозубым хохотом, поддержанный скрипучим канцелярским смешком немецкого фельдфебеля, чьи глаза еще плотоядно горели, прожигая в старушке Европе невидимую дыру.
Авельянеда снисходительно выслушал их, мягко перехватил у итальянца указку и поразил карту тремя точными, взвешенными движениями. Он указал на некоторые ошибки в схеме линии Мажино, посоветовал Германии не мешкать с вторжением в Польшу, во избежание сюрпризов со стороны последней, и заявил, что не только поддержит французскую и африканскую кампании, но и ударит вот здесь – указка скользнула к изножью Пиренейского полуострова. Его granaderos отобьют у британцев Гибралтар – ключ ко всему Средиземному морю. Италии останется запереть Суэцкий канал, и весь союзный флот от Леванта до Альборана попадет в одну большую безвыходную ловушку – авиация сможет расстреливать его, как в тире.
Речь Авельянеды вызвала бурные и продолжительные аплодисменты. Диктаторы подивились стратегическому гению каудильо и выразили сожаление в том, что не имели удовольствия общаться с ним прежде. После краткого и непринужденного обмена любезностями компаньоны решили, что сначала разобьют союзников в Африке и Европе, затем вторгнутся на Британские острова, а дальше будут действовать по обстоятельствам – благо, карта мира сулит еще немало приятных возможностей.
Договор скрепили бутылкой хереса из фамильного погреба Бонапартов, недавно найденного под Неаполем. Немец, известный трезвенник и аскет, пригубил из рюмки совсем чуть-чуть, дуче и каудильо позволили себе несколько больше. Итальянец завел пластинку – что-то джазовое, нью-йоркское – и принялся озорно пританцовывать в такт негритянской мелодии, покачивая крупным, породистым телом, втиснутым в мундир цвета вареной спаржи. Разомлев от вина, а больше всего от мысли, что наконец-то обрел друзей, которых ему втайне всегда не хватало, Авельянеда, краснея от смущения, поведал о своей мечте покорить космос. Тщетно пытаясь придать голосу одновременно убедительность и непринужденность, он признался, что после войны намерен построить ракету и запустить ее, скажем, к Луне или к Марсу: ведь человечество не сможет вечно довольствоваться этой крохой – тесной и несовершенной Землей. Как бы в подтверждение его слов в камине оглушительно треснул и выпал на мраморный пол маленький тлеющий уголек.
Но диктаторы, вероятно, были слишком поглощены планом предстоящей баталии. При слове “ракета” немец лишь напыщенно усмехнулся, заявив, что Германия уже кое-что предприняла в этом вопросе, и отошел к макету, где, похихикивая, принялся азартно валить указкой французских солдат. Итальянец же, в свой черед, с улыбкой приобнял Авельянеду за талию и, назидательно вздернув указательный палец, сказал:
– Да, космос, космос… Но прежде всего – Земля!
На прощанье немец прикрепил к груди каудильо золотую свастику (оказавшуюся впоследствии латунной), итальянец – платиновую (медную) римскую фасцию, после чего союзники расцеловали его и отпустили с миром – готовиться к войне.
Домой Авельянеда возвращался в деятельном возбуждении, какого с ним не случалось с тех самых пор, когда ржавые танки его Первой марокканской дивизии вползли в осажденный Мадрид, а президент Хименес сплясал румбу, повиснув на уличном фонаре. Перед его глазами всё еще стояла шенбруннская карта с красными и синими клещами наступающих армий и штриховками плацдармов, только теперь эти армии действительно наступали, плацдармы захватывались, барабанщики вели вперед стальные когорты, а трусливые gabachos отступали сначала к Парижу, а затем в Нормандию и Бретань, где целыми дивизиями сдавались в плен победоносным войскам Венского пакта. Машинально нащупывая на груди прохладный металл, он смотрел на проплывающие внизу поля Лангедока и южной Гаскони и думал о том, что скоро все эти несметные пажити станут испанскими. Ресурсы, добытые здесь, он обратит в танки и десантные корабли и двинется дальше, за Атлантику, в Новый Свет. Империя Золотого века восстанет из праха, и когда блудные земли вновь соберутся под ее крылом, все силы и богатства этих земель, все их знания и премудрость будут отданы главной цели. Там, в лесах Амазонии, на вершинах пирамид Мексики и Перу, в рудниках Кубы и Аргентины будет добыт священный огонь, который наполнит чрево ракеты и вознесет ее ввысь, к звездам, на поиск новых, небесных Мексик и Аргентин.
Наверху приглушенно гудели могучие, как тысяча чертей, двигатели “Даймлер”, дирижабль прокладывал дорогу в отаре кучевых облаков, а его единственный пассажир уносился мыслью всё дальше в будущее, так, словно это он, а не “Палафокс”, хватая ртом стремительный ветер, таранил грудью бархатный небосвод.
Следующие несколько месяцев прошли в подготовке. Забросив обсерваторию и космодром, он проводил нескончаемые парады и смотры, инспектировал военные части, аэродромы и корабли, проверял на матросах и пехотинцах каждую пуговицу, каждый ремешок, полный заботы о том, чтобы в предстоящей битве народов его армия даже в мелочах показала себя совершенной. С утра до вечера солдаты Пеньи и черногвардейцы Рохи демонстрировали ему свою выучку, брали на плечо и равнялись на середину, маршировали по плацу и выполняли все замысловатые па строевого танца, всем своим видом удостоверяя готовность отправиться за вождем хоть в адское пекло.
Истинный каудильо своего народа, Авельянеда первым взбирался на стены бревенчатых крепостей, пренебрегая скамеечкой, которую носили за ним верные адъютанты, по колено увязал в грязи, участвуя в марш-броске на захваченную условным противником Вильяфранку, замерзал в глубоком снегу, переходя с отрядом горных стрелков перевал Коронас в Центральных Пиренеях, перерезал телеграфные провода и душил кур в курятниках, руководя вылазкой диверсантов в деревеньке под Монтестерио, рвал кольцо парашюта, выпадая из гулкого “юнкерса”, зависшего над бурой лентой Гвадалквивира, вытаптывал брокколи и латук в лихой кавалерийской атаке под Альфамброй. Он растворился в армии, стал ее неутомимым солдатом, на равных со всеми перенося тяготы походной жизни, ел из одного котелка с простыми мурсийцами и арагонцами, ночевал в одной, насквозь пропотевшей, палатке с погонщиками мулов, рыбаками и пахарями со всей страны. Утром он вытягивался в строю, отдавая честь имперскому знамени, и громко, торжественно откликался на свое имя во время поверки, днем постигал таинства шагистики или искусство владения навахой в ближнем бою, а вечером, созерцая пыльный померанцевый закат, писал в дневнике стихи о войне, длинные, восторженные стихи, которые ночью, в палатке, сдерживая биение чувствительного сердца, перечитывал при свете керосиновой лампы. Война стала его музой, его возлюбленной и снилась ему каждую ночь – в виде титанического трофея, который его солдаты возводили посреди пустыни из обугленных частей французских и английских танков.
Он посещал секретные заводы в Астурии и самолично следил за выпуском винтовок и пулеметов, гаубиц и мортир, сабель и штык-ножей, пистолей и мушкетонов. Бродя по сумрачным цехам, освещенным адскими всполохами плавильных печей, он ободрял уставших и усовещивал нерадивых, проверял клепку и пайку, взбирался на станки и читал небольшие вдохновенные речи о целях предстоящей войны, а иногда – мужественные стихи Кальдерона, пожиная скромный аплодисмент и благодарные улыбки покрытых копотью оружейников. Как средневековый алхимик, он подсчитывал на бумажке, сколько потрачено сулемы, цинка и олова, гремучей ртути и гремучего серебра, бертолетовой соли и медного купороса, и, не жалея спины, сам таскал мешки с этими химикалиями с потаенных подземных складов. Не желая ни на минуту покидать производство, он ночевал прямо в цеху, расстелив на цементном полу армейское одеяло, а наутро, едва продрав глаза, становился у станка и собственноручно вытачивал на фрезе какой-нибудь боек или затвор. Здесь же, у станка, он делил с рабочими хлеб и рассказывал им о звездах, о Сириусе и Арктуре, Веге и Альфа-Центавре, о том, что уже совсем скоро человек сможет прогуляться по Луне как по Пуэрта-дель-Соль – нужно только отбить у капиталистов захваченную ими Землю, и тогда каждый испанец получит свой собственный билет на небо, этакий звездный вексель, по которому позднее можно будет легко истребовать свой личный кусочек Юпитера, или Марса, или охристо-желтой Венеры. Рабочие, дюжие небритые астурийцы, улыбались, кивали, говорили: “Это точно, сеньор, билет на небо”, смахивали крошки с заштопанной робы и шли дальше вытачивать на станках пушки и пулеметы – орудия постижения космоса. Ведь небо нужно было сначала как следует взрыхлить и засеять (лучше трехдюймовыми, что вернее), а уже после обмолачивать с него звезды, на которые судьба уже вовсю выписывала испанцам бессрочные векселя.
Кульминацией подготовки явилось испытание Испанского танка. Его спустили на грунт в пронзительно-ясное июньское утро, когда вся страна отправилась к торжественной мессе по случаю дня святого Антония. На глазах Авельянеды, празднично одетых рабочих и пестрой свиты из всевозможных камергеров, камердинеров и камер-юнкеров из огромного цеха, укрытого в чреве древней карстовой пещеры, грохоча колоссальными гусеницами, сотрясая землю, деревья и зависшие над склоном низкие облака, выполз ветхозаветный Левиафан, кошмарное порождение Тартара, исчадие астурийской преисподней. Сначала появилась чудовищная “Изабель”, подобная фаллическим божествам африканских народов, неохватная, как футляр для циклопической секвойи, и только чуть погодя (стоявший рядом полковник успел выкурить сигарету) – сам танк, несокрушимый, как броненосец, великолепный сухопутный дредноут, ощетинившийся турелями, спонсонами, казематами и торчащими из них капонирными пушками – хищной свитой царственной “Изабели”. Броня для пущего устрашения была покрыта большими конусовидными шипами, а полдюжины выхлопных труб извергали облака ядовитого дыма, от которого замертво падали порхавшие над поляной бабочки и мошкара. Когда грохочущий Минотавр полностью покинул пределы пещеры, поляна слегка покачнулась, восхищенно вздохнула и взорвались аплодисментами, но один-единственный дирижерский жест каудильо разом унял хлопотливую бурю. По просьбе Авельянеды было решено тут же, не дожидаясь полигона, испытать “Изабель”. Минуту спустя из цеха появился небольшой бронетранспортер и при помощи портативного подъемного крана поместил в люк танка исполинский снаряд. По команде Авельянеды поляна заткнула уши, а сам он взмахнул поданной ему палисандровой тростью. “Изабель” издала механический звук, чуть-чуть подвинулась вправо, выбирая в долине незримую цель, и потрясла горный хребет сокрушительным выстрелом. Последствия были самые ужасающие. В васильковой дали, у рыжего горизонта, клокоча и изрыгая на ходу тысячелетнюю ненависть, сошла по скалистому склону грандиозная снежная лавина. Малахольный официант, державший поднос с напитками, картинно хлопнулся в обморок, а кирпичная сторожевая будка у входа в пещеру, помедлив, рассыпалась в прах. Авельянеда опустил трость и подарил гостям обаятельную улыбку.
Испания была готова к войне.
* * *
Он хорошо помнил тот день, день вступления в войну, весь выполощенный в знаменах и флагах, пестром качании плюмажей, султанов и перевязей, полный бряцания кимвал и ропота барабанов, славный, волнующий, незабываемый день. В ноздри бил запах конского пота и терпентиновой ваксы, которой офицеры натерли свои сапоги, горячего булыжника и мириады цветов, которые женщины столицы бросали под ноги марширующим полкам. Балконы окружающих домов так ломились от зрителей, что перила, казалось, вот-вот полопаются от натуги, а над запруженными тротуарами господствовали двух- и даже трехэтажные люди – рослые мадридцы, оседланные друзьями, подругами и детьми. Солнце пружинило и играло в оконных рамах, штыки и бляхи солдат полыхали неземным огнем, фонтаны испускали каскады бирюзовых искр, а душа каудильо щурилась и млела от удовольствия, так же, как и пальцы его ног, приятно переминавшиеся в укромной темноте новых хромовых сапог.
Когда построение было завершено, барабаны смолкли и необъятная, многошумная Пласа де Эспанья замерла в ожидании, а кинохроникеры на крышах навели на него механические бельма своих “Арифлексов”, он шагнул на трибуну и взял бразды тишины в свои властные руки. Было слышно, как вдалеке, на углу улицы Сан Леонардо, зашелся в кашле старик и как кто-то заботливо стукнул его по спине, попросив придушенным голосом захлопнуть свою кошелку.
– Солдаты и офицеры Империи! Кастильцы и арагонцы, наваррцы и андалузцы, братья и сестры! – грянул Авельянеда в клокочущий микрофон, стараясь не смотреть, как лошадь стоящего впереди конного полицейского роняет на мостовую медные яблоки. – Ныне мы начинаем новую реконкисту, реконкисту духа, ибо как наши славные предки очистили землю отечества от вероломных мавров, так и мы, их гордые правнуки, очистим планету от плутократов и прихлебателей всех мастей, держащих в неволе человеческий дух!
Тут динамик сорвался в звонкую фистулу, и на мгновение площадь оглохла от скрежета и свиста, сквозь которые, однако, вновь прорвался мощный, громоподобный глас каудильо.
– К оружию, испанский народ! Докажите свою стойкость, свое мужество, свою доблесть! Сорок веков истории смотрят на вас с иберийских вершин. Сражайтесь храбро, бейте врага без жалости, и отечество не забудет вас! И помните: сегодня нам принадлежит Испания, а завтра – весь мир! Вива ла патриа!
– Вива ла патриа! – прогрохотали солдаты, вскинув руки в испанском приветствии, и тысячи солнечных бликов зажглись на стальных нагрудниках.
– Вива ла патриа! – откликнулась площадь, поколебав не только дома, деревья и мостовую, но и саму преисподнюю, так что и дьявол в эту минуту, должно быть, убоялся за свою судьбу. Какой-то чудак в избытке патриотического восторга взобрался на перила балкона и тут же камнем полетел вниз, но был вовремя подхвачен бдительными руками. Счастливчика опустили на землю и надавали ему тумаков, но он, хмельной от преданности к вождю, уже рвался вперед и кричал вместе со всеми “Вива!” и “Арриба Испания!”.
Раздались первые барабанные такты. Командующий парадом, толстый генерал Очоа в блестящей каске с петушиным пером, взмахнул перевитым жезлом с пурпурной кисточкой на конце, площадь нестройно затянула гимн Двенадцати мучеников, и войска двинулись вверх по Гран Виа, на борьбу с тьмой и неправдой, на жестокую схватку с гидрой мирового капитала, затаившейся в своем сумрачном логове.
Час пробуждения наступил. Перед трибуной вождя, впечатывая в булыжник всю свою отвагу и удаль, проходили автоматчики и пулеметчики, карабинеры и артиллеристы, огнеметчики и саперы, мотострелки и танкисты, пикинеры и алебардщики, рейтары и кирасиры (тут, впрочем, Авельянеда уже мысленно перенесся в далекое прошлое, в те времена, когда из ворот столицы в таком же согласии выступали в поход войска Его Величества Короля). Военные велосипедисты вели под руль свои верные боевые машины, понтонщики несли доски и скрепы для будущих стратегических переправ, военные повара катили окутанные дымом полевые кухни – вся армия как единое тело шла прокладывать дорогу в грядущее, и точно так же за сотни километров отсюда двигались ей навстречу армии союзных держав. Замыкали шествие музыканты, жарившие что-то до того прекрасное, что у Авельянеды слезы навертывались на глазах, а селезенка приятно ёкала в боку в такт басовитому кваканью труб. Это был самый счастливый день в его жизни. Он еще не знал тогда, что Парка, прядущая нить его Империи, уже лязгнула своими ржавыми ножницами.