Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 32 из 51 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Внезапно голоса обрываются. Кузнец поворачивает гордый профиль на наступившую за его спиной напряженную тишину. С пригорка спускается, пошатываясь и странно приседая, будто приплясывая на плохо гнущихся ногах, странная темная фигура. Человек. Лохмотья на нем грязные и ветхие, потерявшие цвет, бесформенные сапоги чем-то обвязаны, через грудь крест-накрест – затертая бабья шаль; волосы гривой, борода мочалкой. Шагает медленно, с усилием. Скоро становится видна его измазанная грязью морда, выпученные, совершенно дикие глаза и револьвер в напряженно вытянутой руке. Кузнец щурит карий глаз. Показалось? Или все же… – Игнатов, ты?! Мать честная – живой! Вот уж не думал… Игнатов бредет, видя впереди одну мишень – светлую, круглую, словно очерченную циркулем харю Кузнеца с изумленно распахнутыми щелками добродушно-сытых глаз. Подлое небо опять кружится, увлекает в свой неистовый бег, но Игнатов не поддается, упрямо переставляет ноги. Долго, очень долго круглая харя приближается, что-то торопливо бормочет; кузнецовский голос несется издалека – не то из леса, не то из-под воды. – Как ты тут, голуба? Ханурики твои где? Выжили? Во дают, черти, а?! А у нас тогда такое началось… Кулачье повалило эшелонами… Не до тебя было, уж прости… Наконец харя оказывается совсем рядом. Хочется что-то сказать напоследок, но слова куда-то делись из памяти. Игнатов мычит и приставляет дрожащий револьвер к широкой кузнецовской груди. Курок – тяжелый, тугой, словно врос. Он сжимает зубы и всю волю, все остатки сил направляет в указательный палец. Жмет спусковой крючок – револьвер сухо щелкает. Кузнецовская харя смеется, сжимает глазки: – Кто старое помянет – тому, как говорится… Игнатов сглатывает сухим горлом и снова жмет крючок – еще один щелчок. – Хорош обижаться, Игнатов, – уже хохочет Кузнец. – Все, новая жизнь у тебя начинается. Смотри, какой я тебе контингент привез – на них пахать можно… Чьи-то руки осторожно забирают револьвер из скрюченных игнатовских пальцев. Улыбка Кузнеца расплывается, растворяется в нестерпимо ярком солнечном свете. Небо делает еще один, последний круг и накрывает Игнатова, как простыней… Первое, что он увидел очнувшись, было круглое и довольное лицо Кузнеца. Застонал, как от боли. А тот по руке его хлопает: мол, ничего, брат, скоро придешь в себя. Двое суток, говорит, ты проспал. Проснулся вчера ненадолго, сожрал весь мой офицерский шоколад – и опять спать. Неужели ничего не помнишь? Игнатов мотает головой, приподнимается на локтях: лежит на каких-то мешках под брезентовым навесом у большой ели. Укрыт тулупом. Со всех сторон – визг пил, грохот топоров, перестук молотков, матерок соленый. – Где, – говорит, – я? – Да все там же, – смеется Кузнец (горазд смеяться, морда усатая). Сам сидит на каком-то чурбачке рядом, черкает карандашом в планшете. – А люди мои где? – Живы твои покойники, не полошись. Все до одного. Живучие, черти! Никогда таких тощих не видел. Мы их пока в землянке оставили, чтобы ветром не посдувало. Игнатов откидывается обратно на спину. Лежал бы так – вечно: смотрел на ленивое шевеление хвои над головой, слушал запах еловой смолы, деловитые голоса людей. Он ощупывает ладонью тугие бока мешков под собой. – Это что? – Продовольственный фонд, – Кузнец произносит это так просто, словно говорит о воде или воздухе. Игнатов быстрым движением перекатывается на бок, оказывается на земле. Слабыми руками нащупывает завязки, тянет, рвет на себя – один из мешков открывается. Внутри – мелкая россыпь длинных и острых грязно-серых зерен в серебряных ошметках шелухи. Он погружает руку в прохладную рассыпчатую глубину мешка, достает полную горсть – горьковато-мучнистый, немного пыльный запах касается ноздрей: овес. – А ты думал! – Кузнец смотрит на Игнатова по-отечески, как на малолетнего сына, восхищенного новой игрушкой. – Да ты лучше вокруг, вокруг посмотри. Игнатов, превозмогая слабость, садится рядом с мешками (не может он на хлебе – лежать), прислоняется спиной к липкому от смолы еловому стволу, оглядывается. За прошедшие дни лагерь преобразился. Землянка по-прежнему стоит на месте, из трубы вьется тонкая мятая лента дыма («Подтопили печь-то, – с облегчением вздыхает он. – И на том спасибо»), а вокруг – кипит жизнь. Незнакомые люди – сотня? больше? – суетятся, бегают, таскают сверкающие ровными сливочно-желтыми спилами бревна, машут топорами, стучат молотками. Земля щедро усыпана щепками, опилками, кусками коры, обрезками дерева, в воздухе такой густой смоляной дух, что хоть ложкой ешь. Десяток рядовых в сером и при оружии – тут же: надзирают, подгоняют, покрикивают. Посередине пригорка растут основания трех широких и длинных строений – будущие бараки. Вокруг костра шурует пара баб, сытный запах поднимается над двумя кипящими на огне ведрами. Под елью, где сидят Игнатов с Кузнецом, – груда ящиков, коробок, мешков, укрытых рогожей связок лопат и вил, больших корзин, ведер, котлов – ага, натуральный фонд. – Знатно, – только и может сказать Игнатов. – Лихо ты тут… распорядился. – А то! – Кузнец со значением ведет могучим римским подбородком, рассеченным продольной складкой. – Раньше ведь я был – кто? Так, охраняющая функция. А ты? Сопровождающая функция! А нынче мы с тобой – всецело ответственные лица. Все кулачье теперь – наше, голуба. Так Игнатов узнает, что с тысяча девятьсот тридцать первого года все трудовые поселки, созданные для обитания и трудового перевоспитания раскулаченных, отданы под ведомство ОГПУ и вошли в созданную всего полгода назад, но уже успевшую эффективно себя зарекомендовать систему ГУЛАГа. На молодое и успешное управление была теперь возложена ответственность за надзор, устройство, хозяйственно-бытовое обслуживание и трудоиспользование переселенцев. – А уж мы с тобой, Игнатов, в грязь лицом не ударим, развернемся. Научим эксплуататоров пролетарскому труду и покажем, что такое настоящая советская жизнь. Вон там, у леса, – лазарет срубим. У бараков, сбоку, – столовую. А на возвышении – комендатуру. – Кузнец долго и пристально смотрит на Игнатова. – Домой-то – когда? – Игнатов ищет по реке глазами – находит лишь кузнецовский катер, болтающийся на якоре недалеко от берега; видимо, баржа ушла сразу после выгрузки людей. – Я вечером ухожу. – Кузнец складывает карандаш в твердый кожаный планшет, крепко застегивает ремешок. – И так уже с тобой засиделся. Игнатов чувствует, как медленно и больно, до хруста, стискиваются челюсти – аж в висках ломит. – Мы, – говорит он через минуту сквозь зубы. – Мы вечером уходим. – А далеко собрался-то? – Кузнец спокоен и миролюбив, будто обсуждает, не сходить ли им вдвоем по ягоды. – Домой, – шипит Игнатов. – Домой я собрался, харя твоя улыбучая.
– Ага, езжай. Там у вас в Казани как раз – самое горячее время. Что ни день – то новая подпольная группировка раскрывается. То вредители, то меньшевики, то немецкие шпионы, то английские, то едрить-лешего еще какие. Как началась с прошлой весны катавасия, так и покатилось… Из одного ТатЦИКа человек тридцать уже сидят, сволочей продажных. Ну и в управлении не без иуд. Пересажали у вас там всех в ГПУ, Игнатов, – непонятно, кто работать остался. Статья даже была в «Правде», «Татарская гидра» называлась. – Врешь, сука! – Так я тебе привезу, газетку-то, – Кузнец невозмутим, даже ласков. – Весь вечер в библиотеке просижу, времени не пожалею, а найду – сам и почитаешь. Врешь, твердит про себя Игнатов, врешь, врешь… А перед глазами уже: разворошенный кабинет Бакиева, двое солдат с напряженными взглядами у входа и серый силуэт, перебирающий кипы бумаг на столе. Неужели Бакиева тогда не выпустили? Это он-то – гидра? Глупость. Чушь. Бред. – Только ведь ты не доедешь, – замечает Кузнец. – Видел я твое дело. Это же просто сказка на ночь, Тысяча и одна ночь называется: и убыль в эшелоне несметная, и организованный побег в полсотни душ, и укрывание важного свидетеля от следствия (да не просто свидетеля – кула́чки, заметь!), и – подумать только, Игнатов! – дача взятки должностному лицу, начальнику железнодорожной станции. Уж ты расстарался – другому и не угнаться. Игнатов – кулаком об землю, глаза закрыл. Прав Кузнец, по всем статьям прав. – …Так что не рыпался бы ты, голуба. Мы тебя здесь оформим, припишем. Посидишь пока за моей широкой спиной, замолишь грехи. Хватятся через пару лет – а вот он ты, уважаемый комендант, большой человек, план даешь такой, что им и не снилось. Труженик Сибири! Кто тебя тогда тронет… – Кузнец встает, оправляет ремень, планшет на боку. – Пойдем. Документы тебе сдам, с людьми познакомлю. Только сперва – отмыться и переодеться в чистое. А то испугается тебя личный состав, за лешего примет. – Тебе-то я зачем? – измученно спрашивает Игнатов, глядя снизу на могучую фигуру Кузнеца. – Людей не хватает. Поселков уже по тайге – скоро сотня. На кого их оставишь? Кому доверишь? А спросят – с меня. По тебе, Игнатов, видно – идейный ты, до ногтя. Потому отдаю тебе двести душ – и спокоен. Выкормил зимой своих доходяг – выкормишь и этих. – Откуда знаешь? – Игнатов медленно поднимается, опираясь рукой о липкий, в белых потеках смолы ствол. – Может, я – гидра? Ноги еще слабые, подрагивают, но уже держат: шагать можно. – Темный ты, Игнатов. У гидры голов много, не сосчитать. Одним змеенышем на ее башке ты быть можешь, а всей гидрой – нет. Знать надо такие вещи. А газетку ту Кузнец все-таки привез. Явился через месяц, в начале лета. Игнатову из окна хорошо был виден его длинный и черный, с хищными усами антенн и выпученными глазищами фонарей катер, вдруг нарисовавшийся на темно-синем зеркале воды. Комендатура располагалась на самой высокой точке пригорка, и отсюда одинаково хорошо обозревался и поселок, и широкая лента берега, и сама Ангара. «Не пойду встречать», – подумал тогда и быстро набросал на самодельный стол из перевернутого ящика сухарей, рыбы вяленой, котелок с размазанными по стенкам остатками вчерашней каши: будто обедал. Спрятавшись за проемом окна (рамы и стекла еще не вставили, обещали к середине лета привезти), наблюдал, как судно быстро, по-хозяйски кинуло якорь у берега и сплюнуло на воду маленькую деревянную лодку. По берегу к лодке торопливо и старательно бежала какая-то фигура, аж галька из-под ног летела, – Горелов. Спешил показаться на глаза начальству, оставил вверенный ему участок (достраивали лазарет). Вкатать бы ему за это карцеру пару дней, лизоблюду. Но карцера в поселке не было. Горелов ринулся в воду не разуваясь. Поймал острый лодочный нос, вытянул на берег. Что-то торопливо говорил, мелко кивая лохматой собачьей головой, кривил позвоночник то в одну, то в другую сторону – выслуживался. Начальство не слушало – прыгнуло на землю, бросило Горелову канат и зашагало к комендатуре. Игнатов сел за стол, положил на полусырой, крошившийся сухарь мелкую жесткую рыбеху в белых потеках соли. Откусить не успел – Кузнец распахнул дверь резко, без стука. Вошел быстро, как к себе домой. Посмотрел на застывшего с сухарем в руке Игнатова, шмякнул перед ним на стол свернутую вчетверо газетку. Почитай, говорит, пока, а я тут у тебя сам осмотрюсь, не беспокойся. И – вон. Газетный лист – обтрепанный по краям, пожелтевший до темноты, прохудившийся на сгибах. Игнатов берет его осторожно, как гада; разворачивает. В правом верхнем углу – лиловый штамп красноярской городской библиотеки, по боку – две драные дыры, словно газету вырвали из подшивки. Сердце стучит низко, холодно – не обманул Кузнец про библиотеку-то. На первой странице передовица – речь Калинина о героях индустриализации. Далее – групповое письмо парижских ткачих: обращение к работницам Советского Союза с призывом окружить особой любовью и заботой бойцов Красной армии. Требование германских безработных о расстреле вредителей, саботировавших социалистическое строительство в советской Сибири… Игнатов листает шершавую и хрусткую, пахнущую сладковатой пылью бумагу. «Пятилетку – в четыре года!», «Даешь сталь!», «Сахарной свекле – образцовый уход!». По подвалам – заметки рабкоров и рабселькоров, поэма о трамвае… И вдруг – через весь разворот спешат наискосок огромные буквы: «Пригрели гидру». Целый взвод фотографий – мелькают неизвестные и смутно знакомые лица (вроде встречались в коридорах?). И – Бакиев: лицо строгое, торжественное; очки снял, и оттого взгляд немного детский, мечтательный; на груди серебрится орден Красного Знамени. Эту фотокарточку Бакиев делал на партбилет. Статья длинная, подробная, расплескалась мелким шрифтом по развороту. В углу рисунок: чья-то могучая рука сжимает шею выпучившей безумные глаза старухи с добрым десятком змей вместо волос; шея у нее тонюсенькая, дряблая, того и гляди порвется, а змеи – злые, как черти, скалятся на поймавшую их руку, пытаются укусить. Игнатов трет горло – вдруг запершило, зачесалось. А ведь Бакиев специально его в командировку отправил. Да, теперь это очевидно. Как он тогда сказал? «Я ведь тебя, дуру стоеросовую…» Что? Спасти хотел, вот что, из-под удара вытащить, отправить подальше. И странный в последнее время ходил, как в воду опущенный, – знал. Знал, а не утек – сидел в своем кабинете, бумажки перебирал, ждал. Игнатов кладет голову на руки. Мишка, Мишка… Где-то ты теперь? Со стола таращится полузадушенная гидра. Свежестроганая дверь распахивается, в проеме – широкая улыбка Кузнеца. – Ну что, – говорит он, – товарищ комендант. Молодцом! Столовая у тебя – дворец. Лазарет – тоже, хоть всех разом клади. Налаживаешь жизнь эксплуататоров. Пора и о трудовых буднях поговорить. За такую-то столовую – им двойной план полагается. Игнатов расправляет газету ладонью, кидает сверху еще пару рыбин: – Садись, начальство. – Думал – не предложишь, – ухмыляется Кузнец. Присаживается, ныряет в объемистый планшет на боку, выуживает длинную и узкую прозрачную бутыль. – Стаканов еще не завезли, – говорит Игнатов, разрезая на газете жесткие, словно деревянные, тельца рыбин. – Так будем пить. Кузнец машет ладонью – о чем разговор! – откупоривает бутыль, с наслаждением втягивает ноздрями запах из тонкого горла. Игнатов пилит кривым самодельным ножом из бывшей одноручки плотные рыбьи волокна и кости – прямо на лице испуганной гидры. Острие то и дело цокает об газету – режет гидру, полосует, крошит в бахрому. Население пока еще безымянного поселка составляло в июне тридцать первого года сто пятьдесят шесть переселенцев, включая переживших первую зиму старичков. Плюс десять человек охраны и комендант. Жили в трех (после тесноты землянки казалось – невероятно просторных и светлых) бараках. Стены длинных и ровных срубов были оструганы, двери – навешены на петли. Печки обещали привезти из города, железные. У каждого были свои – собственные! – нары. Застилали их все еще лапником, укрывались одеждой. В одном доме поселили женщин и детей, в двух других – мужчин. Охрана разместилась в небольшом срубе, пристроенном наискосок к одному из бараков. Комендант, как и полагается начальству, – отдельно, в комендатуре.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!