Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 37 из 51 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пинает ногой дверь – с улицы веет ночной прохладой, в темно-синем небе болтается сливочно-желтый полумесяц. Свистит – коротко, по-хозяйски, как зовут домашнего пса. Через минуту в дверном проеме появляется озабоченное лицо Горелова. – Бабы, – докладывает, – уже у комендатуры сидят, на крылечке – ждут. Одна темненькая, вторая светленькая, как в прошлый раз. Если их вам сюда подогнать нужно, так вы только скажите… Кузнец манит Горелова пальцем – тот осторожно забирается в тесную баньку, набитую запахами дыма, раскаленных камней, березовых листьев, водки, крепких мужских тел. Отводит глаза от деликатных частей тела голого начальства, смотрит только на ярко-красные, залитые блестящим потом лица. – Как тебя… – Кузнец щелкает пальцами в воздухе. – Горелов! – Ты почто здесь, на поселении, прохлаждаешься, Горелов, а не в лагере срок трубишь? По тебе же лагерь плачет, горючими слезами заливается. – Так я ж не по статье, – Горелов по-звериному щерится, пятится обратно к двери, – я ж деклассированный… – Повезло тебе, собака, – Кузнец улыбается, плещет в ковш водки, протягивает Горелову – тот настороженно-благодарно кивает, пьет, острый кадык поршнем меряет глотки. – А я бы тебя все-таки по статье пустил… Ладно, не трухай. Скажи-ка мне лучше вот что: кто у вас в Семруке антисоветчину разводит? Горелов ухмыляется, недоверчиво косит из-за ковша: проверяют? – Много таких. – О! – Кузнец со значением поднимает вверх напряженный перст. – А переписать всех – сможешь? – Грамоте обучен. – А найдутся ли такие, кто тебе может помочь, подсказать, чего ты сам не видел: что, кто, кому…? – Найдем – как не найти, – Горелов усмехается половиной рта, словно все еще не веря, что руководство обращается к нему с такой важной просьбой. – Хорошо! – Кузнец по-королевски взмахивает дланью. – Иди пока, свободен! И победительно смотрит на развалившегося у стенки Игнатова: ну, как тебе? Молниеносная вербовка в два шага, даже в полтора. – Я прям щас! Щас могу! – Горелова распирает от сокровенного знания, которое он хочет непременно и в полном объеме донести до благосклонного к нему в эту трепетную минуту начальства. – Главного показать! Он еще не спит – малюет свою антисоветчину, шкура! Я-то знаю! – Кто? – Игнатов утыкает в Горелова тяжелый взгляд из-под набрякших век. – Иконников! Говорят, у него в клубе такое!.. – Ну раз такое – давай, показывай, – Кузнец встает и, малость шатнувшись, завязывает белую простыню вокруг пурпурно-мускулистого тулова, сразу становясь похожим на древнеримского патриция в термах Каракаллы. Клуб срубили пять лет назад по высочайшему распоряжению – в трудовых поселках необходимо было налаживать бытовую, а также агитационно-культурную составляющие жизни перевоспитуемого крестьянства. Игнатов охотнее пустил бы рабочую силу на расширение лазарета или складских помещений, но приказ есть приказ: построили. Признаться честно, здание получилось бестолковым – высокий прямоугольный сруб вмещал от силы две сотни человек, и то стоймя. Поначалу в нем проводили общие собрания, но по мере стремительного роста народонаселения Семрука собрания перенесли на площадь, к агитационной доске, а клуб большую часть времени пустовал. Игнатов предлагал отдать помещение под школу или, на худой конец, под амбар, но Кузнец был непреклонен: клуб должен существовать в поселке как отдельная единица. В других трудпоселках при клубах работали кружки – союз воинствующих безбожников, общество «Долой неграмотность» и даже общество содействия развитию автомобилизма и улучшению дорог, сокращенно «Автодор», – каковые не мешало бы завести и в Семруке. «Черта лысого, – думал Игнатов, представляя себе рыжебородого Лукку, усердно слушающего доклад о месячнике по борьбе с бездорожьем в Туркестане, или бабку Янипу в рядах демонстрантов-безбожников. – Пусть лучше лес валят». Решение украсить клуб агитацией было принято недавно. В последнее время агитационной работе придавалось все большее значение, хотя пока она ограничивалась только поставкой ярких, свернутых в тугие рулоны плакатов. С плакатов смотрели на зрителей кудрявые колхозницы, одной рукой ведущие стальные трактора, а другой настойчиво и со смыслом куда-то указующие (Константин Арнольдович только мечтательно вздыхал, ведя пальцем по тщательно прорисованному боку зубчатого тракторного колеса и доступно объясняя крестьянам, никогда не видевшим железного коня, его незамысловатую механику); упитанные фигуры, мужская и женская, обращали вдохновенные профили к младенцу с краснушными щеками, голосующему пухлыми ручонками за свое «радостное и счастливое детство» (тридцать восьмой был для Семрука переломным в демографическом плане – в этот год, впервые с основания поселка, рождаемость превысила смертность, видимо, в том числе благодаря и мощному агитационному воздействию плаката); раскаленно-красные комсомольцы шагали по поднятым к ним с надеждой длиннопалым ладоням (специальным циркуляром ГУЛАГа в тридцать втором году организация пионерских дружин из детей спецпереселенцев была запрещена, в тридцать шестом, наоборот, разрешена и более того – объявлена крайне желательной, а из новообращенных пионеров рекомендовано усиленно готовить будущих членов комсомольской организации). Также из центра прислали зачем-то пачку афиш Московского зоосада («Вход – всего двадцать копеек!») и три плаката с рекламой беличьих манто от Союзмехторга, но их на доску вешать не стали. Как вдруг – распоряжение: украсить места досуга агитацией, да погуще, понаваристей. Из таковых мест в Семруке имелось только одно – клуб. Его-то и было решено декорировать. Игнатов хотел сначала ограничиться уже известными плакатами и парой перетяжек со звучными надписями, но Кузнец вспомнил: не у тебя ли художник какой-то обитает, из бывших, громких? Так пусть попотеет, изобразит нам что-нибудь позаковыристей. Кузнец знал, что московская проверка – а в том, что она когда-нибудь грянет, он не сомневался, – по достоинству оценит и наличие в глухом сибирском поселке мест общего культурного пользования, и творческий подход к непростому агитационному делу. Кузнец сам привез из Красноярска холсты и краски, бачок скипидару. Иконников, перебирая в трясущихся от волнения, загрубевших на лесоповале пальцах свалившиеся на него драгоценности – неаполитанская желтая, кадмиевая, индийская… охра, темная и светлая… марс, сиена, умбра… киноварь, хром, веронезская зеленая… – в приступе творческого вдохновения неожиданно предложил: «А может – роспись по потолку пустить?» Кузнец недобро сощурился: «Как в церкви?» – «Как в метрополитене!» Роспись так роспись. Завезли фанеры, обили потолок. «Лучше бы вместо этого баловства лекарств побольше или снастей новых», – хмуро размышлял Игнатов, наблюдая, как задумчивый Иконников бродит меж выстроившихся в пустом помещении клуба лесов и непрестанно брюзжит на помощников, «грубо» приколачивающих тонкие фанерные листы к бревенчатому потолку. Те не понимали, как можно стучать молотком «нежнее» и «мягче», подозрительно косились на чудака-художника и со значением переглядывались. А Илья Петрович маялся. Его томило большое и сложное чувство, смесь вдохновения, тоски, давно забытого юношеского восторга, отчаяния и какой-то щемящей нежности к не созданной еще и даже толком не придуманной росписи. Еще неделю назад, допиливая одиннадцатый за день сосновый ствол или впрягаясь в веревочную сбрую для трелевания бревен к катищу, он даже представить себе не мог, что будет стоять вот так, подняв лицо к потолку – бескрайнему полотну, на котором уже мерещились ему, проступали на желтой фанере и лица, и города, и страны, и времена, и вся человеческая жизнь – от самого ее зарождения и до призрачных будущих горизонтов. – Агитация должна быть простой и понятной, – объявил Игнатов. – И чтоб без фокусов, смотри мне. За неделю творческих мук Илья Петрович опал лицом, вислый нос его заострился, придавая хозяину сходство с большой и угрюмой птицей, а в глазах разгорелся диковатый огонь. Днями и ночами, лежа на самодельных деревянных лесах под потолком и лишь изредка прерываясь на сон и принятие пищи, он грунтовал фанеру. По разрешению коменданта спал тут же, в клубе. Самогон пить перестал вовсе (кто-то из поселенцев научился гнать из ягод, и Иконников, бывало, приобщался). Израсходовал за пять дней месячный запас свечей (ночью работалось как-то радостнее, злее). Наконец приступил к росписи. Игнатов, поначалу ежедневно заходивший в клуб для инспекции творческого процесса, с удивлением осознал, что агитация – дело не быстрое: спустя месяц после начала работ потолок был только расчерчен на какие-то мелкие квадраты, испещрен невнятными линиями и частично покрыт цветными пятнами непонятного предназначения. – Скоро готово будет? – обреченно спросил у Иконникова. – К ноябрьским праздникам постараюсь успеть, – пообещал тот. Был разгар весны. Игнатов плюнул с досады и перестал ходить с проверками. О том, что Иконников в свободные от агитации минуты балуется – пишет на оказавшихся в его распоряжении холстах какие-то свои картины, – он слышал, но особого значения не придавал. Как выясняется, зря.
В дверь колотили так, что леса под Иконниковым тряслись и вздрагивали. – Иду! – он торопливо ссыпался по стремянке, от волнения не попадая ногой на перекладины. Свечку забыл наверху, и теперь она горела под самым потолком, освещая чью-то большую, наполовину выписанную ладонь с длинными рафаэлевскими пальцами и отбрасывая во все стороны угловатые черные тени – от лесов, громоздившихся высоко и грозно, от самодельного мольберта (смастерил из жердей), от самого Ильи Петровича, суетливо бегущего к входной двери. Наконец нащупал засов, отпер – дверь распахнулась от мощного удара, чуть не слетев с петель. – Встречай шухер в гости! – раздалось из ночной синевы. Держа керосинку в вытянутой руке и услужливо освещая пространство кому-то позади, в клуб вкатился Горелов. За ним – двое, одетые столь странно и с такими багровыми лицами, что Иконников в первую секунду их не узнал: комендант Игнатов, в кое-как натянутом исподнем, босой, с мокрыми растрепанными волосами и парой прилипших ко лбу березовых листьев; рядом – начальник из центра Кузнец; из привычной одежды на нем лишь – сапоги, натянутые на голые, покрытые черной курчавой шерстью ноги; тело обмотано влажной белой простыней, поверх которой почему-то надета рыжая офицерская кобура. У обоих в руках – большие деревянные ковши, которыми они изредка вдохновенно чокаются. Пьяны, понимает Иконников, вдребезги. – Ну? – с грозной игривостью вопрошает Кузнец, почесывая темные каракулевые заросли на широкой, как парус, груди. – Что тут у вас? Предъявите! Горелов мышью шныряет меж лесов, тени от керосинки нестройным хороводом мечутся по стенам. – Чую, – бормочет он, – чую, здесь должно быть… – и вдруг ликующе: – Нашел! Путаясь в перекрестьях мостков, роняя какие-то доски и инструменты, Игнатов и Кузнец пробираются на его голос. В желтом пятне керосинового света – несколько холстов, беспорядочно стоящих у стены и на подоконнике: узкие мощеные улочки с крупными желтыми кристаллами фонарей и ютящимися на тесных тротуарчиках столиками кафе; увитые плющом и цветами трехэтажные домики, нарядившие первые этажи в пурпурно-сборчатые юбки навесов над зеленными лавками и булочными; торжественные дворцы с крышами, покрытыми благородной изумрудной патиной; закованная в песочно-серые набережные и стальные мосты река. Горелов, поднеся лампу вплотную к одной из картин, принюхивается к твердым, маслянисто сверкающим толстым мазкам, ковыряет их ногтем. – Вот она, – шепчет, – антисоветчина махровая, чистопробная! Самая что ни на есть! На холсте – длинная, узким треугольником, башня из кружевного железа на фоне малахитово-зеленых, утекающих к горизонту холмов. – М-м-м? – Кузнец приближает лицо к башне, ведет начальственным носом от ее макушки до коротконогого основания, затем обратно: вид у строения, следует признать, и вправду весьма буржуйский. – Падаль ты козлиная! – взрывается Горелов, хватает Иконникова за пиджак. – Мы его – от работ освободили, красок не пожалели. Скипидару одного – целый бак! А он – так?! Завтра же – на лесоповал! Ты у меня полторы нормы дашь, гнида! – Отставить! – Игнатов, сделав широкий размах, шваркает ковшом Горелову в грудь: подержи; делает усилие, собирает взгляд на холсте, затем переводит на жмущегося в тени Иконникова. – Это – что? – спрашивает сурово, втыкая жесткий палец в картину. Иконников смотрит на твердый игнатовский ноготь, пришпиливший верхушку Эйфелевой башни к прозрачно-синему парижскому небу. – Это… – он чувствует, как слабеют, немеют, рассыпаются песком ноги, а внутренности оседают куда-то вниз, к земле, – …это Москва. Три пары замутненных алкоголем глаз вперяются в него. – Москва, – повторяет он сухим горлом. – Здание Наркомтяжпрома. Глаза перескакивают обратно на холст, пытаясь разглядеть на чугунных суставах башни какую-нибудь надпись или опознавательный знак. – Вот здесь внизу – видите? – административные помещения, речка Яуза. Сзади – Сокольники, а дальше холмы – это Лосиный остров. Игнатов громко, с присвистом, выдыхает и переводит взгляд на Горелова – тот аж ноги в коленях согнул от растерянности, присел, рот раззявил. Кузнец забирает у Горелова лампу, освещает другую картину: на оживленной, нарядно освещенной улице раскинула ярко-рубиновые крылья большая мельница. – И это, – спрашивает, – Москва? – Да-да, конечно. Я по памяти рисую. У меня память – профессиональная, почти фотографическая… – Ноги Иконникова постепенно начинают чувствовать пол, а внутренности возвращаются на свои места; он слегка поворачивает картину – Мулен Руж взблескивает всеми оттенками красного, от огненно-рыжего до пурпурного. – Это Сретенка, недалеко от Кремля. Красная мельница, символ победы революции – еще в двадцать седьмом построили, к десятой годовщине. А это… – он выдвигает в круг света еще один холст: в перекрестье зеленых и серых лучей бульваров и жилых кварталов, возвышается над городом внушительной буквой «П» Триумфальная арка, – …Никитские ворота. Сразу за Тверским бульваром, левее. Там еще Ленин выступал, в семнадцатом, помните?… В Москве-то приходилось бывать? – Ленинградские мы, – тихо, со злобой цедит Горелов. – Ленинградские! – Игнатов цепляет его за шкирку; не удержавшись, летит на пол, увлекая за собой, – часть лесов трещит, качается, падает, засыпая обоих крупными обломками. Иконников испуганно пятится, глядя, как на полу копошатся два мычащих тела. Кузнец, уперев руки в колени, чтобы не упасть, хохочет, мотая черной башкой и утробно прихрюкивая. Игнатов вылезает первым – ползет на брюхе, подняться нет сил. – Пойдем отсюда, Зина, – бормочет, – Горелов, дурак… Только зря время потратили. – Утыкается в лежащий на полу пустой банный ковш, изумленно его рассматривает. – А пить-то – нечего, что ли? Сзади, треща обломками, корячится виновник. – Как нечего? – кричит ретиво. – Вы вон у Иконникова спросите, у него должен быть запас! У Иконникова действительно обнаружился запас самогона, и немалый. Пили тут же, из ковшей: Кузнец – позабыв про свою брезгливость к местному алкогольному продукту, Игнатов – с радостью ощущая во рту ставший уже привычным остро-ягодный вкус. Сидели на полу, разглядывали смутно мерцающие на потолке пятна будущей росписи; пятна качались и танцевали что-то хитрое, замысловатое – танго или фокстрот. – Ты мне такую агитацию сделаешь, – горячо дышал Кузнец в иконниковское ухо запахом водки, жареной рыбы и самогона, – такую, чтобы – в дрожь! до хребта чтоб пробрало! до самых пяток! Понял? Иконников покорно кивал: как не понять.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!