Часть 3 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да ты мне-то хоть не рассказывай, – грустно сказала Мери, снимая котелок с огня. – Иди сюда, поешь. И не заглядывай в котёл: нет там ничего путного! Шесть деревень с девками обошли сегодня – и без толку! Ни хлеба, ни сала, ни курёнка, ни мышонка! Гадже злые, гонят нас… Брашка наша в один двор сунулась – так баба на неё из избы выскочила! Худая, страшная, кости друг о дружку стучат – да как кинется на Брашку с топором! И не кричит, а только рот разевает, – а во рту ни единого зуба! Брашка, бедная, чуть богу душу с перепугу не отдала! Мы всемером едва её отбили от той ведьмы! Нечего взять у них, Сенька, совсем нечего… В другой деревне в хату захожу – а все по лавкам лежат. И будто не люди, а просто сухие палки сложены! Смотрят на меня, глазами водят и ничего не говорят! Я покрутилась, да и вон! Нету ничего… Весна, пахать, сеять надо – а люди с полатей встать не могут!
– Не вой, – сквозь зубы сказал муж, прихлёбывая ложкой горячую зеленоватую жижу. – Авось проскачем как-нибудь через это. И прежде голодуха случалась, так выбирались же как-то! Щавель уже вырос, травка всякая… Скоро ягоды пойдут… Детей-то покормила ты?.. Эй! Это… что такое в котле плавает?!
– Рыба! – усмехнулась Мери, поглядывая на сына, который с довольной улыбкой сидел у края шатра. – Мишка наш натаскал из речки, пока мы с Нанкой по деревням бегали! Я почистила да в котёл кинула: пусть курицей прикидывается!
Семён невольно ухмыльнулся, – и лицо жены сразу просветлело.
– Ладно, Сенька… Цыгане мы. И не такое переживали. Поглядим…
С каждым днём становилось всё теплей. Дни стояли долгие, ясные. Солнце целыми днями висело над степью, золотя спины таборных лошадей. По сторонам дороги тянулись поля. Цыгане, которые ездили здесь каждый год, с удивлением крутили головами. Те угодья, которые каждый год в это время уже были аккуратно вспаханными, взбороненными и засеянными, сейчас напоминали старое, рваное, кое-как заштопанное лоскутное одеяло. Где-то было запахано – но брошено без бороны, и чёрные отвалы земли пересыхали под горячими лучами. Кое-где поля топорщились прошлогодней стернёй. Местами не было даже жнивья – просто лежащая на земле, перезимовавшая неубранная рожь. Где-то всё же было засеяно, – но вместе с рожью из земли решительно поднимались целые колонии пырея и сурепки.
– Вовсе ума мужики лишились? – недоумевали цыгане, косясь по сторонам. – А мы-то думали – только в Смоленске такое…
В деревнях, куда цыганки бегали гадать, рассказывали страшное и непонятное. Из знакомых богатых домов пропали прежние хозяева. Целые сёла стояли опустевшими. Поля зарастали сорняками, неокученная картошка умирала в окаменелой почве. В одном селе изумлённые цыгане увидели ряды красноармейцев, занятых прополкой могучих сорняков, выросших в картофельных полях. Цыганки, со времён Первой Мировой уверенные, что где армия – там и еда, радостно кинулись к ним. Давний опыт не подвёл: женщинам удалось разжиться и крупой, и сухарями, и даже салом – но новости оказались невесёлыми.
– Работать некому, говорят! – вернувшись в табор, рассказывали цыганки мужьям. – Мужики из деревень в город бегут! И семьи с собой волочат! В городах, говорят, работы много, стройки повсюду, хоть куда-то воткнуться можно и детей кормить, а в деревне вовсе худо!
– Зачем это нужно, Меришка? – в который раз изумлённо спрашивал Семён у жены. Мери только пожимала плечами. Ответить ей было нечего. Когда табору случалось останавливаться на окраинах городов, она отыскивала в скверах и на площадях старые газеты. Но из трескучих, натужно радостных газетных заголовков ничего нельзя было понять.
«Они скрывают… – в смятении думала Мери, читая восторженные строки «Правды» и «Известий» о том, как дружно и весело советские люди объединяют свои хозяйства, о плане пятилетки, о том, что кулакам и единоличникам не место в советском строю… – Они скрывают от людей правду… Но как же можно это скрыть?! Ведь уже голодают… И дальше будет только хуже!»
Через месяц оголодавший табор на исхудалых лошадях дополз-таки до донских степей. Но оказалось, что у казаков в станицах житьё не лучше, чем у мужиков на Смоленщине!
– Хлеб отбирают! – шёпотом жаловались цыганкам знакомые казачки. – Всё отбирают, и не только продналог, а вовсе… Подчистую, до зёрнышка с базов выносят! С щупами вокруг хат ходят, ямы ищут! Девять семей со станицы вывезли, кулаки – говорят! Вывезти – вывезли, а работать-то кому?! Голота только глотки драть на майдане умеет, этому их учить не надо… а на чужой земле кто пахать будет? Нынче вспашешь, а завтра и отберут всё снова! Власти говорят – в город надобно хлеб везти, там потреба… А у нас здесь, стало быть, пусть дети с голоду дохнут?! За зиму весь хлеб, какой на сев был, поели: сеять нечего! Скотину пожрали всю: ни котёнка на базу не сыскать! И вот только вас тут нам недоставало! Подите, вороны, с базу: нет для вас ничего! А не хотите – не ходите, пупырь вам под юбки! Бегите вон, шукайте, лазьте по каморам: пусто всё! Коли мыша последнего словите – поделитесь по-христьянски!
– А как же сеять-то, золотенькая? – растерянно спрашивали цыганки. – А как же эти колохозы ваши? Земля вся непаханая стоит, как же дале-то?
Но при упоминании «колохозов» казачки переходили на надрывный крик и выгоняли перепуганных гадалок со дворов.
Вечером старшие цыгане собрались на сходку. Степенные, бородатые мужики сидели на траве, молча, хмуро поглядывая друг на друга. Перед ними на чистой скатёрке лежали последние сухари, блюдце с солью, несколько сморщенных луковиц – всё, что оставалось в таборе. Семён, который на сходке был самым молодым, вертел в губах соломинку, поглядывал на деда. Старый Илья молчал, смотрел в землю. Сухой и тёплый степной ветер шевелил его густые, с сильной проседью кудри, надувал синюю, в мелкий горошек, рубашку. Глаза старик поднимал лишь для того, чтобы взглянуть на лошадей, бродивших по брюхо в траве в ложбинке у шатров. Солнце падало за меловую гору, золотым мостом лежало через широкий, медленно текущий Дон. С песчаной косы слышались детские крики: цыганята ловили рыбу. Дымки костров поднимались к блёкнущему небу, но не слышно было ни громких голосов, ни песен: цыганки ждали, чем кончится сходка.
Молчание затягивалось: все смотрели на деда Илью.
– И нечего на меня таращиться! – мрачно заявил тот. – Сели, носы протянули, уставились… Не знаю, чявалэ[3], что делать! Не знаю – и всё! Не помню, чтоб такое было! И отец мой не помнил, и дед! И допрежь бескормица случалась – да не такая! И не здесь!
Слово самого старшего было сказано – и разом заговорили все:
– Ехать-то куда будем? Прежде-то как?.. Ежели у мужиков голод – так у казаков завсегда прокормиться можно! И хлебно, и рыбно, и сало с курями… и кони-то, кони! Ух, как меняли! А скупали как! Казаки-то не хужей цыган в конях всегда понимали, с ними и барышничать одна радость была! Помните, как мой дядька Кашуко ихнего атамана нагрел, когда коня продавал?! Сутки напролёт коня латошили! Кажну шерстиночку перещупали, спать друг дружке не давали, орали так, что к утру один сип остался… И ведь атаман-то первым спёкся! Взял у дядьки коня, хлопнули по рукам, магарыч выпили… а к вечеру глядь – у коня кила вывалилась! Атаман как увидел – сам чуть не лопнул! Бегом к дядьке скандалить! А дядька вышел со всеми нами, сам со смеху умирает, а вида не кажет! И говорит гаджу…
– Да ну тебя с твоим дядькой! И с атаманом тоже! Где он теперь, атаман-то этот? Ежели в войну не положили, так теперь в Сибирь угнали! Делать-то что будем, ромалэ?
– А что поделаешь? Теперь ни хлеба, ни коней – одни колохозы! Растопырились повсеместно и с голоду околевать людям назначили! Может, у совецкой власти заданье такое – всех поскорей переморить и…
– …и тебя, дурака, комиссаром назначить! По хлебу и по лошадям наиглавным полноподмоченным!
– А хорошо бы, ребята, а?.. Ух, как бы весь табор у меня отожрался!
– Тьфу, дурни вы! Только бы ржать, а брюхо пустое! Может, в Бессарабию податься?
– Да иди ты!.. В Бессарабию! Вон, кастрюльщики[4] оттуда табунами тикают! Тоже, поди, не от сытой жизни!
– Вот пустая башка, они не потому! Не ври, чего не знаешь! У моего брата женину племянницу взапрошлогодь за котляра отдали, так я про них всё теперь знаю! Они оттуда в Россию едут, потому что у них положено золотом за невесту платить, а здесь такого нет!
– Сам дурак! Здесь им всё то же самое! Они ж своих девок берут, котлярок! Наши-то, бесплатные, им не надобны! За своих и платят – по десять монет золотом! Кто за кастрюльщика-то дочь отдаст из наших? Только твой брат и додумался! Видать, вовсе больше девку сунуть было некуда, а…
– Что-что-что-что ты про моего брата сказал, морэ[5]?!.
– Хватит!!! – рявкнул, наконец, дед Илья так, что цыгане умолкли и опасливо уставились на старика. – Хужей бабья разорались, спасу нет слушать! Для дела собрались – а они опять галдёж подняли! Коли говорить не о чем – так чего я с вами тут сижу?! У меня вон бабка водичку с солью сварила – пойду похлебаю, дымком занюхаю да спать! Авось во сне сало приснится!
– Да как же говорить-то не о чем? – смущённо отозвался кто-то. – Есть-то хочется! Только как же быть? В самом деле, в Бессарабию, что ль? Так ведь не ездили туда никогда… Ни мы, ни отцы, ни деды наши.
– И я не поеду! – свирепо отозвался дед Илья. – Был я в Бессарабии вашей! И в Крыму был! Ничего хорошего, там дураки – и здесь дураки! Отродясь бессарабцы богаче казаков да хохлов не жили! И уж коли здесь – худо, то там – втрое! Ну, что вы на меня глядите? Говорите, коли умные, – что делать будем?!
Спорили долго. Орали до хрипоты, поминали бога, чёрта и всю родню, предлагали ехать назад в Смоленск («А вдруг там уже закончилось?»), в прикаспийские степи («Может, там и не начиналось?»), в Астрахань («Там рыба!!!») и даже в Сибирь («Покуда туда колхозы доберутся, уже, глядишь, Страшный суд настанет!»). Дед Илья молчал. Щурясь, смотрел на то, как скрывается за краем горы красное солнце, как гаснет степь, затягивается туманом ковыль и исчезают в нём матовые от росы конские спины. Над палатками поднялся молодой месяц, подёрнул голубоватым светом крылья цыганских палаток. Послышался плач ребёнка, тревожный голос матери. Цыгане разом замолчали, услышав его. Кто-то вполголоса сказал:
– Пусть Сенька Лоло скажет.
И тут стало совсем тихо. Дед Илья незаметно усмехнулся в усы. Взглянул через угли костра на внука. Семён поднял голову.
– Зачем мне говорить? Здесь постарше люди есть.
– Все уж сказали, тебе теперь! – нетерпеливо крикнул кто-то. – Давай, морэ, ждём, что скажешь! Твои красные всё вот это навертели, – думай, как разверчивать!
– Как ты мне надоел, дядя Ваня! – сдержанно, без обиды улыбнувшись, ответил Семён. Месячный свет блеснул в его больших, чуть раскосых глазах. – Вы хотите знать, зачем гаджам это сдалось? Гадже города поднимают. Заводы строят. Реки плотинят. Им деньги туда нужны, хлеб туда нужен.
– А в деревнях люди хай подохнут? А мы?!.
– А что «мы»? Думаешь, у начальства только и мысли должно быть – как там цыган дядя Ваня в своём таборе живёт? Не нужно ль чего? Не отощал ли? Дочке свадьбу играть не пора ли? А то, может, кони хромают?
Семён говорил это с наисерьёзнейшим лицом, спокойно, даже озабоченно. И цыгане на минуту притихли – а затем грохнули хохотом. Усмехнулся, сверкнув зубами, и Сенька.
– Нас покуда не трогают, и ладно. Только цыгане всегда туда коней гнали, где прокормиться можно. Раньше здесь, на Дону, самые прибытные места были. Теперь вот по-другому сделалось. Стало быть, надо оглобли заворачивать. Вы сами видели: сеяться уже поздно, а гадже и пахать не начинали. Целые поля сорняками позаросли. Это значит, в будущем году ещё хуже станет.
– Куда ж ещё хуже-то?.. – испуганно пробормотал дядя Ваня, оглядываясь на цыган. Те подавленно молчали. Дед Илья смотрел в землю, сжимая в зубах черенок трубки так, словно собирался его откусить.
– Станет хуже, – повторил Семён. – И нам тут делать будет нечего. Если вам моего слова надо – то, по мне, лучше ехать к Москве. Туда сейчас и хлеб идёт, там и работа есть, и мы со своими конями не лишними будем. На любой стройке кони с телегами нужны. Ежели бабы уже табор прокормить не могут – значит, пора мужикам впрягаться. Всегда так было. Я, чявалэ, сказал, что думаю, – а вы решайте.
В свой шатёр Семён вернулся уже заполночь. Дети давно спали у погасших углей, расстелив старую перину и поделив подушки: синюю в красный горох и зелёную в жёлтых огурцах. Между Мишкой и Нанкой сопели младшие. Семён некоторое время стоял около них, переводя взгляд с тонкого личика дочки на грубоватую, резкую, «смоляковскую» рожицу сына, с длинных Нанкиных кос на встрёпанные, густые кудри Мишки.
«Нет, они у меня с голоду не помрут! Что угодно сделаю, на любую стройку наймусь, хоть на каторжные работы… но эти живы будут!»
Он знал, что Мери не спит, ждёт его. За пологом царила тишина, но стоило Семёну откинуть край потёртой занавеси и войти, как жена сразу же поднялась на локте.
– Ну? Что решили?
– Поворачивать к Москве будем, – Семён стянул сапоги, лёг рядом. – Я им всё сказал, как ты говорила. Как в газетах прописано. Что в город надо ехать, что там теперь и хлеб, и работа лошадная есть…
– Выдумал! Ничего я тебе не говорила! – сердито запротестовала Мери. – Что я такого сказала, чего ты сам не знал?
Семён усмехнулся в темноте. Наощупь притянул к себе жену.
– Меришка!
– М-м?..
– Тебе к своим гаджам назад не хочется?
– Ка-ак же ты мне надоел… – простонала Мери, и Семён чуть не рассмеялся, вспомнив, что той же фразой ответил сегодня дяде Ване.
– Сенька, ну вот будет мне сто лет! Вот буду помирать… старая, страшная, скукоженная… и ты меня за минуту до конца всё равно спросишь: «Когда к своим пойдёшь», да?!
– Не будет тебе сто лет, – проворчал Семён. – И я, между прочим, вперёд тебя помру! Сама у меня и спросишь, что захочешь…
– А вот и нет. Я без тебя тут не останусь. Первая помру, и всё тут!
– Это ты что – с мужем споришь? – притворно рассердился он. – Тоже мне, цыганка! Как я сказал – так и будет, а не то!..
Мери тихо рассмеялась. Из темноты блеснули зубы, белки глаз. Улыбнулся и Семён. Вся тяжесть, вся тревога последних дней разом пропали куда-то. И даже голод, постоянный спутник, нырнул на дно пустого желудка – и сухой горошиной затаился там.
«И плевать! Не пропадём! Не цыгане, что ли? – думал Семён, зарываясь лицом в тёплую грудь Мери, теряя разум от её запаха – медового, сладкого… – Выедем… И детей поднимем! С такой-то, как Меришка, – куда угодно, хоть к чертям на вилы…»
Вскоре он уже спал, уронив встрёпанную голову на плечо жены и что-то невнятно бормоча во сне. Мери тихо поглаживала волосы мужа, глядела в прореху на искрящееся звёздами, далёкое небо. Слушала, как осторожно, чуть слышно свистят в степи суслики и отзывается им с реки какая-то ночная птица. От реки уже тянуло предрассветным свежим ветром. На ткани старого шатра чуть заметно обозначились тени.
«Скоро подниматься… – погружаясь в дремоту, думала Мери. – Нужно в Бесскорбную, в больничку сходить. Может, хоть там кусок какой выпросить? До Москвы, хочешь-не хочешь, есть что-то нужно.»
И вот сейчас Мери шла по дороге, привычно шлёпая по горячей пыли босыми ногами. За спиной, привязанный широкой, выгоревшей на солнце шалью, спал грудной Илюшка. Сзади шагали Мишка и Нанка. Другие цыганки в больничку идти отказались:
«Какие больнички, Меришка, брось! Пошли лучше на хутора! Нас там знают, каждый год ждут, пошли! Охота тебе такого крюка давать!»
Но Мери всё же решила добежать до знакомого места, где в прошлые годы ей так хорошо подавали.
«В крайнем случае, в балку за станицей спущусь! Там прежде стрепеты гнездились, Мишка яиц наберёт… Да хоть бы ежа какого-нибудь поймать – и то хлеб!»
Больница – жёлтое длинное здание, выстроенное ещё при царе и с тех пор не знавшее ремонта – стояла на краю станицы, на обрыве, в зарослях краснотала и буйно разросшихся мальв. Рассохшиеся ворота были не заперты.
Войдя на больничный двор, Мери огляделась. Кругом было пусто. Тихо. С края колодца-журавля, заполошно хлопая крыльями, взлетела голубая сизоворонка. Двор густо зарос пыреем, серебристой полынью.