Часть 8 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Испуганная Нина боком опустилась на табуретку.
– Театр будем делать – слышишь?! Ванька Лебедев правильно говорит! Сейчас начальство малым народам самосознание приказало укреплять! Деньги дают! Помещения! Помогают! Чуть не в ножки кланяются – только развивайтесь, ради бога, как порядочные пролетарии! Смотри, какие дела творятся! Евреи себе театр сделали – а мы чем хуже? Давно пора! А то опять спохватимся после раздачи, когда уже не останется ничего! Нинка, ну что ты, дура, смеёшься: дело верное! Деньги-то и впрямь дают, не шутка! Смотри, техникум цыганский работает вовсю! Школы цыганские есть! «Нэво дром[24]» печатается! «Романы зоря»… Да хватит хохотать! Чего смешного-то?
– Того, что «Нэво дром» ваш даром никому не нужен! – отмахнулась Нина. – Не сегодня-завтра гадже поймут, что толку от него никакого, и прихлопнут!
– Отчего же никакого-то?.. – взвился Мишка, который приложил немало усилий к открытию и «Нэво дром» и «Романы зоря». – Евреям, значит, можно газету иметь, а нам – нет?!
– Миш-ш-шка! Евреи – это евреи! Они, когда берутся – делают! У евреев и язык один на всех, и говорили они на нём всю жизнь, и в Москве их в двести раз больше, чем наших! У евреев, если газета выходит, так её читать есть кому! А твои цыгане…
– Что «мои цыгане»?
– Неграмотные твои цыгане, вот что! И никакая газета им даром не нужна – ни русская, ни цыганская! В таборе газеты только на самокрутки годятся, а новости на базаре узнают! И всю жизнь так было! А грамотный цыган, если ему вдруг приспичит газету прочесть, пойдёт и «Правду» купит! На русском! Потому что он на этом русском с рождения и говорит, и читает! А по-цыгански он будет со своими дядьками и тётками таборными разговаривать! Наш язык только для болтовни и годен! Неужели сам не видишь? Попробуй передовицу из «Правды» на цыганский перевести – половины слов не найдёшь! Ах да, я же забыла: вы же этим и занимаетесь в своём «Нэво дром»! – Нина вскочила и метнулась в комнату. Вернулась с потрёпанным журналом, открыла наугад и выразительно прочла:
– «Прэ шестнадцато съездо амари партия ракирдяпэ, со амэ пиригэям восстановительно периодо и пригэям ко реконструктивно!» Убиться можно, как по-цыгански, а?! На двенадцать слов – шесть русских! Шесть, Мишка! Половина! Тебе самому не смешно?! «Пригэям» они, видите ли, «ко реконструктивно»! Сколько времени потратили на то, чтобы новые слова выдумать, а зачем? Это же у вас крученыховщина какая-то! «Дыр бур щил»! Курам на смех! И ещё Пушкина взялись переводить! Вот чего цыганам всегда не занимать было – так это наглости! Даже слова-то такого, «стихи», в цыганском языке нет – а наш Колька Панков Пушкина переводит! Как закончит – за Шекспира, поди, возьмётся? А Гомер с Данте в очереди стоят, локтями пихаются: кому первому повезёт?
Мишка в ответ лишь сердито засопел.
Из-за цыганских книг и журналов они с Ниной насмерть поругались ещё тогда, когда Нина принялась издеваться над переводом на цыганский язык Пушкина, с хохотом утверждая, что после цыганского осталось только на лошадиный язык перевести «Евгения Онегина» – и Госпремия авторам в руки! Мишка тогда страшно разозлился, принялся орать, что Нинка – буржуазная единоличница и пальцем не пошевелит, чтобы помочь своему народу, что смеяться всякий дурак может, а сделать хоть что-то – кишка тонка… Задетая за живое Нина завопила в ответ, что выдумывать несуществующие слова – детская забава и что лучше бы все эти цыганские активисты шли в школы детей учить – не в пример больше было бы пользы… Короче, сказано было много чего нехорошего, и старые друзья не разговаривали после почти целый год, о чём оба страшно жалели.
Сейчас же, отчётливо понимая, что в Нининых словах есть доля истины, и не желая снова ссориться, Скворечико нехотя ткнул вилкой в колбасу, отхлебнул чаю и, уставившись в тёмное окно с бегущими по нему каплями, насупился.
– Дело, конечно, нужное… – осторожно заговорила Нина, видя, что Скворечико расстроился. – Театр и пригодиться может. Говоришь, Лебедевы за это взялись?..
– Ну да! – Мишка мигом отвернулся от окна, блеснул зубами, по-молодому взъерошил ладонью волосы, и Нина с неожиданной болью заметила в смоляных кудрях Скворечико нити седины. – Нинка, ну ты сама подумай: сколько наших до сих пор мучаются! По пивным уже сил нет петь: паскудство одно! В газетах цыганщину громят! В Рабисе смеются! Романсы им – буржуазные кривлянья! Дядя Егор Поляков в «Стрельне» ещё кое-как держится – так уже и ему житья не дают! Слава богу, что на Лялю Чёрную пол-Москвы смотреть ходит! Цыгане, кто хоть что-то другое делать умеет, – давно пристроились, как вон ты! Артисты, певицы по артелям сидят, чай в пакеты расфасовывают! Самой-то не надоело в стенографистках торчать? А, Нина Молдаванская?
– Брось, Мишка… – отмахнулась Нина. – Где та Молдаванская?.. Старая я уже.
– В каком это ты месте старая, дура? – грустно спросил Мишка, глядя на неё блестящими глазами, и Нина, чувствуя, что краснеет как девочка, поспешно отвернулась. – Ты же певица от бога, зачем тебе чужие доклады переписывать? Надо собираться всем вместе – да свой цыганский театр делать! Правильно Лебеди говорят! Дадут денег, помещение, будем спектакли на цыганском языке ставить…
– Главное, чтобы вам вместе с деньгами еврея-начальника дали, – усмехнулась ещё розовая Нина. – Не то опять один бардак получится.
– Нинка!!! Издеваешься, вредительница?
– И не думала даже, – со вздохом отозвалась она. – Ты что, цыган не знаешь? Прогалдят, проругаются, в артисты свою родню бездарную наберут, деньги казённые на ветер выкинут, – и всё. А если ума хватит биболдэн[25] над собой поставить – вот тогда, может, и дело пойдёт. Евреи о деле думать будут, а не о родне.
– Язва ты, Нинка. Всю жизнь такой была! – с сердцем сообщил Мишка.
– Голова на плечах у меня всю жизнь была, – холодно парировала Нина. – Вот скажи мне, умник, – на каком цыганском языке ты драмы играть собрался? И зачем?
– Зачем?! Нинка, да ты смеёшься?! Затем, что театр цыганский – значит, и играть надо по-цыгански! Что непонятного? Как евреи, как татары! Русские для русских по-русски играют! Проще репы пареной!
– На ЧЬЁМ цыганском языке ты спектакли ставить будешь, горе луковое? – ласково спросила Нина. – Ну, скажи сам, коль не дурак! На нашем? На котлярском? На крымском? Ещё на кишинёвском попробовать можно – и плевать, что те кишинёвцы театра в глаза не видели! А с гаджами-то и вовсе худо окажется: гадже по-цыгански ни в зуб ногой! Будут в зале, как пеньки, сидеть, ничего не понимать и злиться! А во второй раз уже и не придут и денег за билет не заплатят! А цыгане, Мишенька, в театр-то ваш вовсе не явятся! С чего цыгану за билет платить, когда у него дома жена, сёстры и дочки всё то же самое ему бесплатно споют и спляшут? На вас одни русские ходить будут, как в рестораны всю жизнь ходили, – а ты для них по-цыгански играть вздумал! Глупости вы себе в голову забили, вот что. И ты, и Лебеди твои. Моё тебе слово: ищите еврея толкового да слушайтесь его! Авось что-нибудь путное да выйдет.
Мишка ушёл обиженный, даже не допив чай. Нина, оставшись одна, расстроенно доедала колбасу и думала о том, что, наверное, нужно было по-другому говорить со старым другом. Ведь, по сути, Скворечико был совершенно прав: московские цыгане ошалели от безденежья, выступлений по пивным и презрительных газетных статей. Рестораны и богатые гости отошли в прошлое вместе с НЭПом. А Москва по-прежнему отчаянно любила цыган. По-прежнему эстрадные площадки, где выступали смуглые артисты в ярких нарядах, окружались толпами народа, по-прежнему блистала в «Стрельне» племянница Егора Полякова, юная Ляля Чёрная…
«Прав Скворечико, и Лебеди правы: надо что-то делать, покуда можно, покуда деньги на это дают… Только бы по-умному, по-правильному сделать, – а не как с этим «Нэво дром» дурацким…»
Но Мишка Скворечико недаром был знаменит среди цыган тем, что, вбив себе что-то в голову, неизменно доводил дело до конца. В Наркомпрос явились смуглые, черноглазые, интеллигентные цыганские мужчины с мягкой, грамотной речью и убедительными манерами. Речь перед наркомом держал Мишка Скворечико, в ярких красках описавший свой многострадальный кочевой народ, прозябающий в лохмотьях на грязных дорогах. В Наркомпросе заинтересовались. На создание «Индо-ромской театральной студии» были выделены субсидия и помещение. Было назначено прослушивание.
«Нинка, хочешь-не-хочешь, а в газету ещё написать надо будет непременно! – озабоченно объяснял Мишка, снова сидя на кухне у Нины. – Нам в комиссии так и сказали: привлекайте народные кадры, никакой цыганщины на сцене с романсами и завываниями, никаких «роковых страстей»! Мы их и так насилу уломали! Поначалу начальство нипочём слушать не хотело: «Зачем цыганам театр, что они там будут делать, цыгане – это ресторан, эстрада, вульгарщина, от этого надо избавляться…» Мы с Лебедевыми и Хрусталём там в четыре горла орали, кулаками по столу стучали: наш народ, мол, самый музыкальный, таланты-самородки в отрепьях по таборам пропадают, мы их вытащим, отмоем, людям покажем…»
«Мишка, но глупости же! – смеялась Нина, – Какие таборные в вашу студию пойдут? Не знаешь ты их, что ли? Им это всё и даром не нужно! Таборным только бы на конных ярмарках с кнутами орать, а бабам – с картами бегать! Другого ничего не знают и знать не хотят!»
«Это наплевать! Это пустяки! – Мишкины глаза блестели радостно, по-молодому. – Станет будто начальство разбираться! А засомневаются – мы им сразу тебя покажем! Ты-то ведь с нами, да? Ты ведь кочевала! По-настоящему! К тебе до сих пор таборная родня в гости ездит!»
«Да сколько я там кочевала, Мишка?! Ну, ездила с отцом по Крыму лет до шести, почти и не помню ничего… Какая из меня кочевница? Я в «Савое» весь НЭП проработала…»
«Ну и что? Подумаешь! Полным-полно таких в Москве! Лялю вон нашу Чёрную перед комиссией поставим, они разум потеряют!»
«Кого? Лялю? Дворянскую-то дочку?! Мишка, да ты, воля твоя, рехнулся! Да её за одно происхождение не возьмут!»
«Посмотрят на неё, обалдеют – и возьмут!» – убеждённо сказал Скворечико.
Объявление в газету на всякий случай, конечно, дали. Конечно, та газета не попала на глаза ни одному таборному цыгану, – да на это никто и не рассчитывал. Перед комиссией предстали московские цыгане-артисты, которых Мишка Скворечико накануне просмотра слёзно умолял:
«Ребята, девки, не забудьте: главное – по-народному! Никаких романсов! Никаких страстей! Пойте хоть «Валенки», хоть «Светит месяц» – только не как в нэповском кабаке! Не знаешь, что спеть – пляши! Не умеешь плясать – на месте прыгай и очами сверкай! Скажешь потом, что дед твой в таборе всю жизнь эдак плясал! Будут спрашивать про родню – говорите, что все кочевые! Про студию из газеты узнали или от родственников на базаре! Тётя Маша, умоляю, только не в панбархатном платье на просмотр! Я сколько раз просил!..»
«Не беспокойся, Мишенька, не волнуйся! – добродушно гудела Мишкина тётка, которая в молодости сводила с ума московское купечество в ресторане «Яр». – У своей домработницы Груньки юбку возьму, у дворника – пальто! Ежели надо – и в соломе обваляюсь, разбрильянтовый мой!»
Больше всех беспокоились за Лялю. Полудворянское происхождение и гимназическое образование скрыть было невозможно. Но когда Ляля Чёрная, – взволнованная, тоненькая, с широко распахнутыми чёрными глазищами – тьмой египетской, – встала перед комиссией, из-за длинного стола послышался дружный вздох восхищения. А после того, как она сплясала – босиком, сверкая глазами, зубами, серьгами, под Мишкину гитару, – вопрос о её происхождении никому не пришёл в голову. Нина же окончательно уверилась в успехе этой авантюры, когда на руководство театром были приглашены «биболдэ»: Моисей Гольдблат, Семён Бугачевский и Александр Тышлер.
… – Боже мой! Первый час ночи! – Яншин с ужасом взглянул на ходики. – Нина Яковлевна, вы меня простите, ради Бога: я совсем забыл о времени! Давно уж так в гостях не засиживался… Но у вас, право же, так хорошо!
– Ну что вы, Михаил Михайлович! Мы вам рады, оставайтесь хоть до утра!
– Этого ещё недоставало! Нет, пора, пора, пора… – Яншин встал. – Лялечка, идёмте? Дождь закончился, я провожу вас…
– Закончился? Это хорошо… – Ляля отвернулась от окна и ласково улыбнулась Яншину. – Вы ступайте с богом, Мишенька Михайлович. А я, пожалуй, у Нины ночевать останусь.
– Но… как же так? Ляля? – совсем по-мальчишески обиделся Яншин. Нина чуть не рассмеялась, глядя в его круглое, растерянное лицо. – Мы ведь вместе пришли! И вы обещали, что… Я доведу вас до самого дома, доведу до двери и…
– Нет, нет. Я так решила, и так лучше будет, – с чуть заметной капризной интонацией, приподняв бровь, перебила Ляля. И тут же снова ясно улыбнулась, не дав Яншину обидеться. – Да не сердитесь же, Мишенька мой Михайлович, ей-богу же – не на что! Я к вам завтра на репетицию приду – можно? Меня ведь пропустят?
– Ну, разумеется, Лялечка, пропустят. Я попрошу… Да ведь вам скучно будет!
– Мне? Скучно?! Во МХАТе на репетиции – скучно?! – Ресничищи Ляли угрожающе дрогнули. – Да как такое говорить можно! Я всю-всю «Хозяйку гостиницы» посмотрю! И вашего барона Фырли-Пырли увижу наконец-то!
– Маркиза Форлипополи, Лялечка! – не выдержав, рассмеялся Яншин. – Приходите, моя дорогая, я буду счастлив! Вам как драматической актрисе полезно будет взглянуть! Только, боюсь, никто из наших и репетировать не станет: выстроятся все у рампы и будут в ваши очи роковые смотреть!
– Ну вот, выдумаете ещё… – выпятила нижнюю губу Ляля. – Да на меня тогда Константин Сергеевич рассердится и прочь прогонит! И вам, Мишенька, тоже попадёт! Скажут: «Цыганок на репетиции, не спросясь, водит! Вертопрах несолидный! Не давать ему ролей!» Нет уж, я тихонечко, как мышка, на задние ряды присяду…
Они ещё долго прощались в прихожей. До Нины, убиравшей со стола чашки, доносилось приглушённое Лялино воркование, поддразнивающий баритон Яншина, шелест плаща, шёпот, смех… Светлана давно спала в своей комнате: ей нужно было рано вставать на работу. Младшая дочь ещё стояла у окна, глядя в темноту двора.
– Что там такое, Маша?
– Ничего… – та не обернулась. – Я, мама, спать хочу.
Она ушла.
В прихожей хлопнула дверь. Ляля вернулась в комнату, сонно улыбаясь и встряхивая обеими руками распустившиеся волосы.
– Смеёшься, бессовестная? – с напускной суровостью спросила Нина. – Свела человека с ума – и смеётся! Лялька! Ну нельзя же так, право слово! На кого ты нашего Ваньку Лебедева бросаешь? Он по Москве носится злой, как мухобойкой прихлопнутый! Всем жалуется на тебя!
Ляля не ответила. Всё так же мягко улыбаясь, села на подоконник, подставила лицо ночному сквозняку. Густая тень от ресниц скользнула по её щеке.
– Яншина жена уже знает? – негромко спросила Нина.
– Ей знать пока что нечего, – Голос Ляли почти не изменился. Только тот, кто хорошо знал её, мог уловить эту чуть слышную недобрую ноту. – Но узнает. Узнает! И поймёт, каково это – людей мучить! Она подлая, эта Норка Полонская, понимаешь ли ты, Нина, – подлая! Не думай, я не потому говорю, что она ему жена… Но с двумя сразу – это как? Мужа мучить, любовника мучить, и самой собой, роковой женщиной, упиваться – это как?! Я, Нина, знаешь, тоже не святая! Но двух сразу изводить и ни одного не любить – это… это… – Ляля вдруг резко, по-площадному выругалась, блеснув глазами. Порывисто отвернулась к окну.
– Нора говорила, что очень любила Маяковского, – осторожно возразила Нина. – Когда мы с ней виделись в последний раз, она так плакала…
– Ещё бы она не плакала, змеюка! – сквозь зубы сказала Ляля. – Такой карась с уды сорвался! Нинка! Ну подумай ты сама! Разве можно от человека уходить, когда он на краю стоит? Разве можно его бросать, когда он застрелиться обещает? Разве можно в беде, в тоске одного оставлять?! Этак и от нелюбимого не убежишь, пожалеешь дурака… а если любишь?!. Как она смогла тогда его бросить, скажи мне – как?! На репетицию ей, вишь ли, надо было, опоздать боялась… Нет, Нина, ты не думай, это не ревность! Просто так мне эта Норка противна, что лягушку легче съесть, чем на её рожу наглую глядеть! И по Яншину моему она тоже вдосталь ногами нагулялась, уж поверь мне, я знаю! Никого, кроме себя, она в жизни не любила! Таланта у неё такого нет и не было!
Нина промолчала. Ляля, спрыгнув с подоконника, порывисто прошлась по комнате. Остановилась перед старым портретом, висящим на стене.
– Ах, какая она, твоя бабушка Настя… Она ведь лучше меня! Право!
Нина чуть не рассмеялась. Вслух же сказала:
– Да… такой, как моя бабка, свет больше не родил! Она, не поверишь, и сейчас красивая! Всю жизнь в кочевье прожила – а красота сохранилась! Если они с дедом в Москву приедут – я тебя к ним в табор сведу.
– Обещаешь всё только! – Глаза Ляли радостно засияли, из них разом пропала мрачная искра. – Ну, Ниночка, ну, в самом деле, ну отведи меня в табор, мне же для дела нужно! Второй год в театре таборных девок играю! А ничего про них не знаю и в глаза не видела! Ах, если б мне в таборе пожить можно было бы! Хоть недельку-другую…
– Как Пушкин? – с улыбкой спросила Нина, вешая на стену гитару и поправляя диванные подушки.
– Ай, Пушкин твой! Пушкин ничего в цыганах не понимал, одни глупости любовные в голове паслись! Вон Ваня в театре «Цыган» ставить собирается, а чего в них, в этих «Цыганах» цыганского-то, скажи мне? Что мужняя цыганка по кустам к любовнику лазит? Что другая цыганка дитё бросила и с другим уехала? Курам на смех…
– Не серди Бога, – усмехнулась Нина. – Не то опять будешь революционную цыганку играть и на кнутах с кулаком-вожаком драться! Мало тебе «Машкир яга[26]»? Играй уж лучше Пушкина! Всё поумнее человек был, чем наши цыганские активисты распронародные… Лялька! Да ты же зеваешь так, что исподнее видать! Иди спать ложись, я тебе у Светланы постелю… Ляля, ну он же может и вовсе ночевать не приехать! У них работы столько, что… Хочешь, я сама с ним поговорю, когда появится?
Нина не договорила: из прихожей донёсся скрежет поворачиваемого ключа. Затем раздался негромкий, усталый голос:
– Нина, у тебя гости?
– Какие гости, Максим? Это просто Ляля наша зашла посидеть! – Нина, ободряюще кивнув подруге, вышла в прихожую, забрала у мужа фуражку. – Почему ты такой мокрый? Неужели с Лубянки пешком пришёл?
– Да я отпустил Приходько с машиной на углу, а такой ливень вдруг припустил! Вымок с ног до головы… Дай сюда! – Максим Наганов взял из рук жены свою отяжелевшую от воды фуражку и повесил на дверцу шкафа. – Отчего же вы не спите?