Часть 15 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глубина этой истории и величие духа, необходимое, чтобы ее создать, трудно переоценить. Достоевский, один из величайших литературных гениев всех времен, затрагивал самые серьезные экзистенциальные проблемы во всех своих великих произведениях, и делал это отважно, безудержно, не беспокоясь о последствиях. Последовательный христианин, он, тем не менее, категорически отказывается воспринимать своих рационалистичных и атеистичных оппонентов как какие-нибудь картонные фигуры. Как раз наоборот, например, в «Братьях Карамазовых» герой-атеист Иван оспаривает предпосылки христианства с непревзойденной ясностью и страстью. Алеша, связанный с Церковью в силу своего нрава и своего решения, не может поколебать ни одного аргумента, которые приводит его брат. Несмотря на это, его вера остается непоколебимой. Достоевский знал и признавал, что христианство повержено рациональностью, повержено интеллектом, но (и это особенно важно) он не прятался от этого. Он не пытался отрицанием, обманом или даже сатирой ослабить позицию, противоположную всему, что, как он верил, является самым истинным и ценным. Вместо этого он ставил действие выше слов, и успешно справлялся с проблемой. В конце романа Достоевский великолепно выразил нравственную доброту Алеши, отважного подражателя Христа в обличье послушника, победой над эффектным, но крайне нигилистичным, критическим умом Ивана.
Христианская церковь, описанная Великим инквизитором, – это та же самая церковь, которую пригвоздил к позорному столбу Ницше. Ребяческая, ханжеская, патриархальная, слуга государства – это насквозь гнилая церковь, с которой до сих пор спорят современные критики христианства. Ницше, при всем своем великолепии, позволяет себе гнев, но, пожалуй, недостаточно разбавляет его рассудительностью. Достоевский, по моему мнению, превосходит Ницше – гениальная литература Достоевского превосходит простую философию Ницше. Великий инквизитор, созданный русским писателем, – это настоящее произведение искусства. Это оппортунистичный, циничный, манипулирующий, жестокий следователь, жаждущий преследовать еретиков, даже мучить и убивать их. Он последователь догмы, которая, как самому ему известно, ложна. Но Христос Достоевского, архетипический идеальный человек, все равно его целует.
Так же важно, что после поцелуя Великий инквизитор оставляет дверь приоткрытой, чтобы Христос смог избежать казни. Достоевский видел, что великая, испорченная доктрина христианства все же оставила пространство для духа своего Основателя. Это благодарность мудрой и глубокой души за прочную мудрость Запада, несмотря на все ее недостатки.
Не то чтобы Ницше не желал отдать должное вере и, в частности, католицизму. Он верил, что длительная традиция «несвободы», характеризующая догматичное христианство, его настаивание на том, что все можно объяснить в рамках единой последовательной метафизической теории, было необходимой предпосылкой для возникновения дисциплинированного, но свободного человеческого разума. Вот что он пишет в своей книге «По ту сторону добра и зла»:
Долгая несвобода ума, гнет недоверия в области сообщения мыслей, дисциплина, которую налагал на себя мыслитель, заставляя себя мыслить в пределах установленных духовной и светской властью правил или исходя из аристотелевских гипотез, долгое стремление ума истолковывать все случающееся по христианской схеме и в каждой случайности заново открывать и оправдывать христианского Бога – все это насильственное, произвольное, суровое, ужасающее, идущее вразрез с разумом оказалось средством, при помощи которого европейскому духу была привита его сила, его необузданное любопытство и тонкая подвижность; прибавим сюда, что при этом также должно было безвозвратно пропасть, задохнуться и погибнуть много силы и ума (ибо здесь, как и везде, «природа» выказывает себя такою, какова она есть, во всем своем расточительном и равнодушном великолепии, которое возмущает, но тем не менее благородно)146.
И для Ницше, и для Достоевского свобода – даже простая возможность действовать – требует ограничения. Поэтому оба они признавали витальную необходимость церковной догмы. Личность необходимо ограничивать, формировать, даже приближать к разрушению с помощью ограничивающей, последовательной дисциплинарной структуры, прежде чем она сможет действовать свободно и компетентно.
Достоевский со своей великой щедростью духа наделял церковь при всей ее возможной испорченности определенной частицей милосердия, определенным прагматизмом. Он признавал, что дух Христа, Логос, порождающий мир, исторически смог и еще сможет обрести успокоение и даже суверенитет в этой догматической структуре.
Если отец должным образом дисциплинирует своего сына, он определенно вмешивается в его свободу, в первую очередь здесь и сейчас. Он ограничивает добровольное выражение Бытия своего сына, принуждая его занять место в качестве социализированного члена мира. Такой отец требует, чтобы весь детский потенциал сына направлялся по одному пути. Ограничивая своего ребенка таким образом, он может восприниматься как деструктивная сила, заменяющая чудесную множественность детства одной узкой действительностью. Но если отец не предпримет таких действий, он попросту позволит своему сыну быть, как Питер Пэн, вечный мальчик, король потерянных мальчиков, правитель несуществующей страны Нетландии. Это морально неприемлемая альтернатива.
Догма церкви была подорвана духом истины, который сама же Церковь интенсивно развивала. Кульминацией этого подрыва стала смерть Бога. Но догматичная структура церкви была необходимой дисциплинарной структурой. Долгий период несвободы – приверженности своеобразной интерпретационной структуре – необходим для развития свободного разума. Христианская догма обеспечила эту несвободу. Но догма умерла, по крайней мере в западном разуме. Она погибла вместе с Богом. Но (и это главная проблема) то, что появилось из ее трупа, еще более мертво. Это то, что никогда не было живым, даже в прошлом, – нигилизм, а также не менее опасная подверженность новым, тоталитарным, утопичным идеям. Именно после смерти Бога начались великие коллективные ужасы коммунизма и фашизма, и Достоевский с Ницше оба их предсказали. Ницше со своей стороны утверждал, что людям придется изобретать собственные ценности вследствие смерти Бога. Но это как раз та часть его мышления, которая с психологической точки зрения кажется самой слабой: мы не можем изобретать свои собственные ценности, потому что не можем просто навязать своей душе то, во что верим. Это было великим открытием Карла Юнга, совершенным во многом благодаря его интенсивному изучению проблем, поставленных Ницше.
Мы бунтуем против своей собственной тоталитарности так же, как против чужой. Я попросту не могу приказать себе действовать, и вы тоже не можете. «Я прекращу прокрастинировать», – говорю я, но не прекращаю. «Я буду правильно питаться», – говорю я, но ничего не меняется. «Я перестану дебоширить в пьяном виде», – говорю я и не перестаю. Я не могу просто перевоплотиться в образ, созданный моим разумом, особенно если этим разумом владеет идеология. У меня есть натура, и у вас она есть, и у всех нас. Мы должны открыть эту натуру, бороться с ней, прежде чем установить мир с самими собой. Кто мы на самом деле? Кем на самом деле можем стать, зная, кто мы на самом деле есть? Мы должны добраться до самой сути, прежде чем сможем честно ответить на эти вопросы.
Сомнения, пришедшие на смену простому нигилизму
За триста лет до Ницше великий французский философ Рене Декарт решился на интеллектуальную миссию – принимать свои сомнения всерьез, все сломать, чтобы добраться до самой сути – посмотреть, сможет ли он найти или сформулировать хотя бы одно суждение, непроницаемое для его собственного скептицизма. Он искал краеугольный камень, на котором можно было бы выстроить достойное Бытие. Декарт нашел его, как сам он считал, в «я», которое думает, «я», которое знает. Как гласит его известная фраза: Cogito ergo sum («Я мыслю, следовательно, я существую»). Но это «я» было сформулировано еще задолго до него.
Тысячи лет назад знающее «я» было всевидящим оком Гора, великого египетского бога-сына и бога-солнца, который обновил государство, сначала участвуя, а затем борясь с его неизбежным разложением. Еще раньше был бог-создатель Мардук из Месопотамии, чьи глаза окружали голову; он произносил слова, означавшие чудо рождения мира. В христианскую эпоху «я» превратилось в Логос, Слово, которое в начале всех времен произносит Бог и тем самым привносит порядок в Бытие. Можно сказать, что Декарт просто секуляризировал Логос, превратив его в «то, что осознает и думает». Это, грубо говоря, современное «я». Но что именно оно собой представляет? Мы можем до определенного уровня понять его ужасы, если сами того хотим, но его добродетели определить гораздо сложнее.
«Я» – великий актер зла, который вышел на сцену Бытия одновременно в облике нациста и сталиниста, который создал Аушвиц, Бухенвальд, Дахау и множество советских лагерей. И все это необходимо рассматривать с предельной серьезностью. Но какова его обратная сторона? Что за добро является необходимым двойником этого зла, ставшим более материальным и понятным благодаря самому существованию зла?
Здесь мы можем со всей уверенностью и четкостью заявить, что даже рациональный интеллект, столь любимый теми, кто презирает традиционную мудрость, – это нечто как минимум очень близкое и родственное архетипичному умирающему и вечно воскресающему богу, вечному спасителю человечества, самому Логосу. Философ науки Карл Поппер, определенно не бывший мистиком, считал это логическим продолжением дарвиновского процесса. Создание, которое не может думать, должно просто воплощать свое Бытие. Оно может только проявить свою природу конкретно здесь и сейчас. Если оно не сможет показать в своем поведении то, чего от него требует окружение, оно просто умрет. Но для человека это не так. Мы можем создавать абстрактные репрезентации потенциальных способов Бытия. Мы можем создать идею в театре своего воображения. Мы можем опробовать ее супротив других идей, идей других людей, супротив самого мира. Если она не подойдет, мы можем ее отпустить. Согласно формулировке Поппера, мы можем позволить нашим идеям умереть ради нашей собственной пользы147. Тогда, и это главное, создатель этих идей сможет продолжать свой путь, не прерванный ошибками. Вера в ту нашу часть, что продолжается сквозь эти смерти, является предпосылкой к мышлению как таковому.
Идея – не то же самое, что факт. Факт – это нечто, что умерло в себе и само по себе. У него нет сознания, нет воли к власти, нет мотивации, нет действия. Мертвых фактов миллиарды. Интернет – это кладбище мертвых фактов. Но идея, которая властвует над человеком, жива. Она хочет выразить себя, жить в мире. Вот почему специалисты по глубинной психологии, в первую очередь Фрейд и Юнг, настаивали на том, что человеческая психика – это поле битвы идей.
У идеи есть цель. Она чего-то хочет. Она создает структуру ценностей. Идея верит, что то, к чему она стремится, лучше, чем то, что у нее есть сейчас. Она упрощает мир до того, что помогает или мешает ее реализации, и упрощает все остальное до иррелевантности. Идея очерчивает фигуру. Идея – это личность, а не факт. Когда она проявляет себя внутри личности, она весьма склонна сделать из этой личности свой аватар: принудить личность выразить ее. Иногда этот импульс, это овладение, может быть настолько сильным, что человек скорее умрет сам, чем позволит погибнуть идее. В общем и целом, это плохое решение, учитывая, что зачастую сама идея должна умереть, а человек может перестать быть ее аватаром, изменить свой путь и продолжить идти. Если использовать драматичную концептуализацию наших предков, наиболее фундаментальные убеждения должны умереть – должны быть принесены в жертву, – когда отношения с Богом прерваны, например, когда чрезмерное, невыносимое страдание указывает на необходимость перемен. Это не говоря о том, что будущее можно сделать лучше, если принести надлежащие жертвы в настоящем. Ни одно другое животное до этого не додумалось, да и нам потребовались на это сотни тысяч лет. Понадобились еще целые эры наблюдений и поклонения героям, а затем тысячелетия исследований, чтобы идея выкристаллизовалась в историю. Затем потребовались дополнительные огромные временные отрезки, чтобы оценить эту историю, принять ее, чтобы теперь мы просто могли сказать: «Если вы дисциплинированны и в вашем приоритете в первую очередь будущее, а затем настоящее, вы можете изменить структуру реальности в свою пользу».
Но как это лучше сделать?
В 1984 году я начал тот же путь, что и Декарт. В то время я не знал, что это тот же путь, и я не претендую, что сам сродни Декарту, которого по праву называют одним из величайших философов всех времен. Но я действительно мучился от сомнений. Я перерос поверхностное христианство своей юности, когда смог понять основы теории Дарвина. После этого я не мог отличить базовые элементы христианской веры от принятия желаемого за действительное. Социализм, который вскоре стал меня привлекать в качестве альтернативы, оказался столь же иллюзорным. Со временем я стал понимать, благодаря великому Джорджу Оруэллу, что во многом такое мышление находило мотивацию в ненависти к богатым, а не в настоящем уважении к бедным. К тому же социалисты в действительности были в большей степени капиталистами, чем сами капиталисты. Они так же сильно верили в деньги. Они просто думали, что если бы деньги были у других людей, проблемы, мучающие человечество, исчезли бы. Но это попросту неправда. Существует множество проблем, которые деньги не решают, и проблем, которые деньги только усугубляют. Богатые люди все равно разводятся, отдаляются от детей, страдают от экзистенциального страха, болеют раком и деменцией и умирают в одиночестве, без любви. Освобождаясь от проклятья денежной зависимости, богачи спускают состояния в неистовстве наркотиков и пьянства. И скука тяжким грузом лежит на людях, которым нечего делать.
В то же время меня мучил сам факт холодной войны. Я был ею одержим. Она снилась мне в кошмарах, уводила в пустыню, в долгую ночь человеческой души. Я не мог понять, как так могло произойти, что две крупнейшие мировые фракции стремились к гарантированному взаимному уничтожению. Были ли они в равной степени деспотичны и коррумпированы? Зависело ли все просто от точки зрения? Были ли все структуры ценностей просто облачением власти? Или просто все сошли с ума?
Что на самом деле случилось в XX веке? Как так вышло, что сотни миллионов должны были погибнуть, став жертвой новых догм и идеологий? Как могло получиться, что мы обнаружили нечто худшее, гораздо худшее, чем аристократия и испорченные религиозные верования, которые коммунизм и фашизм так рационально стремились вытеснить? Насколько я могу судить, никто не ответил на эти вопросы. Подобно Декарту, я мучился сомнениями. Я искал чего-то – чего угодно, – что мог бы считать неоспоримым. Я хотел найти скалу, на которой можно построить дом. Сомнение подталкивало меня к этому.
Однажды я прочитал об одной особенно жестокой практике, существовавшей в Аушвице. Охранник принуждал узника нести пятидесятикилограммовый мешок с мокрой солью из одного конца большого участка в другой и обратно. Arbeit machtfrei, гласила надпись над входом в лагерь. «Работа освобождает». А свободой была смерть. Перетаскивание соли было бесполезным мучением. Это было произведение искусства злости. Это позволило мне увериться в том, что некоторые действия неверны.
Александр Солженицын ясно и глубоко писал об ужасах XX столетия, о десятках миллионов человек, лишенных работы, семьи, личности и жизни. В своей книге «Архипелаг ГУЛАГ», во второй части второго тома, он писал о Нюрнбергском процессе, который считался самым значимым событием XX века. Заключение этого суда? Некоторые действия настолько ужасны по своей сути, что противоречат истинной природе человеческого Бытия. Это глубоко верно, верно для разных культур, разных времен и географических координат. Это злые действия. Нет никакого оправдания для участия в них. Дегуманизировать своего собрата, низвести его до статуса паразита, мучить и убивать без учета личной невиновности или вины, создавать художественную форму боли – неправильно.
В чем я не могу сомневаться? В реальности страдания. С ним невозможно поспорить. Нигилисты не могут подорвать его скептицизмом. Тоталитаристы не могут его изгнать. Циники не могут ускользнуть от его реальности. Страдание подлинно, и искусно причинять другому страдание ради страдания неправильно. Это стало краеугольным камнем моих убеждений. Блуждая сквозь низшие проявления человеческой мысли и действия, понимая собственную способность действовать как охранник-нацист, начальник советского лагеря или мучитель детей в подземелье, я понял, что значит «принять на себя грехи мира». У любого человеческого существа есть огромная способность ко злу. Каждое человеческое существо априори понимает если не что такое «хорошо», то хотя бы что «не хорошо». А если есть что-то, что не хорошо, значит есть и что-то, что хорошо. Если худший грех – мучить других просто ради того страдания, которое они испытывают, значит, добро – это нечто диаметрально противоположное. Добро – это то, что не дает такому произойти.
Смысл как наивысшее благо
Именно из этого я сделал свои основополагающие моральные заключения. Стремись ввысь. Будь внимателен. Исправляй то, что можешь исправить. Не будь высокомерным в своем знании. Стремись к смирению, потому что тоталитарная гордость проявляется в нетерпимости, угнетении, мучении и смерти. Убедись в собственной ничтожности – в трусости, злобности, обиде и ненависти. Задумайся о смертоносности собственного духа, прежде чем осмелиться осуждать других и пытаться залатать ткань мира. Может, виноват не мир. Может, это ты виноват. Ты промахнулся. Ты упустил цель. Ты утратил божью милость. Ты греховен. И все это твой вклад в ничтожности и зло этого мира. И, кроме того, не лги. Никогда ни о чем не лги. Ложь ведет в ад. Великая и маленькая ложь нацистских и коммунистических государств породила смерти миллионов человек. Подумай, что облегчение ненужной боли и страдания – это хорошо. Возведи это в аксиому: я сделаю все, что в моих силах, чтобы мои действия привели к облегчению ненужной боли и страдания. Теперь ты поместил на вершине моральной иерархии набор предпосылок и действий, направленных на улучшение Бытия. Почему? Потому что мы знаем, какова альтернатива. Альтернативой было XX столетие. Альтернатива была настолько близка к аду, что нет смысла обсуждать разницу между ней и адом. А противоположность аду – Небеса. Поместить облегчение ненужной боли и страдания на вершине своей иерархии ценностей – значит работать, чтобы создать Царство Божье на Земле. Это государство и вместе с тем состояние разума.
Юнг считал, что создание такой моральной иерархии неизбежно, хотя она может быть плохо организована и внутренне противоречива. Для Юнга то, что находится на вершине индивидуальной моральной иерархии, что бы это ни было, является, с учетом всех намерений и целей, главной личной ценностью, богом этого человека. Это то, что человек выражает, то, во что он глубже всего верит. Нечто выраженное, воплощенное – это не факт и даже не набор фактов. Это личность или, еще точнее, выбор между двумя противоположными личностями. Это Шерлок Холмс или Мориарти, Бэтмен или Джокер, Супермен или Леке Лютор, Чарльз Ксавье или Магнето, Тор или Локи. Это Авель или Каин, Христос или Сатана. Если это облагораживает Бытие, способствует установлению рая, значит, это Христос. Если это направлено на разрушение Бытия, на создание и пропаганду ненужных страданий и боли – это Сатана. Это неизбежная, архетипичная реальность. Выгода – это следование слепому импульсу. Это краткосрочное приобретение. Оно ограниченное и эгоистичное. Оно ложью прокладывает себе путь. Оно ничего не принимает в расчет. Оно незрелое и безответственное. Смысл – это его зрелая альтернатива. Смысл возникает, когда импульсы регулируются, организуются и объединяются. Смысл возникает из взаимодействия между возможностями мира и структурой ценностей, действующей в этом мире. Если структура ценностей направлена на улучшение Бытия, явленный смысл будет жизнеутверждающим. Он обеспечит противоядие от хаоса и страдания. Он придаст всему значение. Он все сделает лучше.
Если вы действуете правильно, ваши поступки позволяют вам быть психологически встроенным в сейчас, и в завтра, и в будущее, пока вы приносите пользу себе, своей семье и широкому миру вокруг вас. Все будет складываться и выравниваться вдоль одной оси. Все сложится. Это создает максимальный смысл. Это накопление – это место в пространстве и времени, существование которого мы можем обнаружить с помощью нашей способности испытывать больше, чем нам подсказывают чувства здесь и сейчас, ведь чувства очевидно ограничены способностью собирать и воспроизводить информацию. Смысл превосходит выгоду. Смысл удовлетворяет все импульсы, сейчас и всегда. Вот почему мы можем его обнаружить. Если вы решаете, что не утвердились в своей обиде на Бытие, несмотря на его несправедливость и боль, вы можете заметить то, что способны исправить, чтобы уменьшить, хотя бы немножко, ненужную боль и страдания. Вы можете спросить себя: «Что я должен сегодня сделать?», подразумевая «Как я могу использовать свое время, чтобы сделать мир лучше, а не хуже?» Мир может заявить о себе кучей неразобранных бумаг, к которой вы можете подступиться, комнатой, которой вы можете придать более дружелюбный вид, или блюдом, которое вы можете сделать чуть более вкусным и чуть с большей благодарностью подать своей семье. Вы можете обнаружить, что если подойдете к этим моральным обязанностям, поставив принцип «Сделай мир лучше» на вершину своей иерархии ценностей, вы ощутите все возрастающий смысл. Это не блаженство. Это не счастье. Это нечто вроде искупления самого преступного факта вашего раздробленного, испорченного Бытия. Это долг, который вы отдаете за безумное и ужасное чудо своего существования. Это ваша память о Холокосте. Это то, как вы исправляете патологию истории. Это принятие ответственности за бытность потенциальным обитателем ада. Это готовность служить ангелом в раю.
Беспринципность, она же выгода, – это значит прятать скелеты в шкафу. Прятать кровь, которую вы только что пролили, под ковром. Избегать ответственности. Это трусливо, мелко и неправильно. Это неправильно, потому что простая преумноженная выгода порождает демона. Это неправильно, потому что выгода просто переносит проклятие с вашей головы на чью-то другую, или на вас же в будущем, так что сделает ваше будущее и будущее в целом хуже, вместо того чтобы сделать его лучше. В том, чтобы делать то, что выгодно, нет веры, смелости и жертвы. Нет внимания к тому, что действия и предпосылки имеют значение, что мир состоит из того, что имеет значение.
Иметь в своей жизни смысл лучше, чем иметь то, чего вы хотите, потому что вы можете не знать, чего хотите и даже что вам по-настоящему нужно. Смысл – это то, что нисходит на вас по собственной воле. Вы можете создать для этого предпосылки, вы можете следовать за смыслом, когда он проявляет себя, но вы не можете просто создать его усилием воли. Смысл означает, что вы в правильном месте, в правильное время, должным образом сбалансированы между порядком и хаосом, где все складывается наилучшим образом именно сейчас. То, что выгодно, работает только на момент. Оно внезапно, импульсивно и ограничено. То, что наполнено смыслом, напротив, является преобразованием обычной выгоды в симфонию Бытия. Смысл – это то, что выражается более мощно, чем с помощью слов: в «Оде к радости» Бетховена, в триумфальном проявлении из пустоты одного прекрасного узора за другим. Каждый инструмент играет свою часть, слаженные голоса накладываются на все это, выражая всю широту человеческих эмоций от отчаяния до радостного возбуждения. Смысл – это то, что проявляет себя, когда многочисленные уровни Бытия выстраиваются в безупречно функционирующую гармонию, от микрокосмоса атома до клетки, от клетки до органа, от органа к человеку, от человека к обществу, от общества к природе, от природы к космосу, – так, что действие на каждом уровне красиво и совершенно упрощает действие в целом, чтобы прошлое, настоящее и будущее были сразу искуплены и согласованы. Смысл – это то, что красиво и глубоко, как свежий розовый бутон, распускающийся из небытия к свету солнца и Бога.
Смысл – это лотос, стремящийся ввысь сквозь темные озерные глубины, сквозь вечно очищающуюся воду, расцветающий на самой поверхности, являющий в себе Золотого Будду, идеально встроенного в мир, – так, что явление Божественной Воли может проявить себя в каждом его слове и жесте. Смысл – это когда все, что есть, соединяется в экстатическом танце с единственной целью – славить реальность, и неважно, насколько хорошей она вдруг стала, она может стать лучше, лучше и еще гораздо лучше, и так до бесконечности. Смысл являет себя, когда танец становится настолько интенсивным, что все ужасы прошлого, все ужасные страдания, порожденные самой жизнью и самим человечеством, к этому моменту становятся необходимой и ценной частью все более успешной попытки построить нечто действительно могущественное и хорошее. Смысл – это решающий баланс между хаосом трансформации и возможности с одной стороны и дисциплиной чистого порядка с другой стороны, цель которого создать из сопутствующего хаоса новый порядок, который будет еще более безукоризненным и способным создать еще более сбалансированный и продуктивный хаос и порядок. Смысл – это Дорога, это путь более изобильной жизни, место, где вы живете, когда вас направляют Любовь и говорящая Правда, когда ничто из того, что вы хотите или могли бы захотеть, не имеет над всем этим превосходства.
Делайте то, что наполнено смыслом, а не то, что выгодно.
Правило 8
Говорите правду или хотя бы не лгите
Правда – ничья земля
Я учился на клинического психолога в Университете Макгилла в Монреале. Время от времени мы с однокурсниками встречались на территории больницы Дугласа, где приобретали первый опыт взаимодействия с душевнобольными. У больницы есть несколько акров земли и дюжины зданий. Многие из них связаны подземными тоннелями, чтобы защитить сотрудников и пациентов от бесконечных монреальских зим. Когда-то больница укрывала сотни пациентов, проходивших здесь длительное лечение. Это было еще до антипсихотических препаратов и до того, как в конце 60-х появилось множество всяких общественных движений, не связанных ни с какими институциями. Помимо прочего, они привели к закрытию специальных учреждений, что обрекло «освобожденных» пациентов на куда более тяжелую жизнь на улицах. В начале 80-х, когда я впервые посетил эти места, все, кроме пациентов с наиболее серьезными проблемами, были выписаны. Остались странные люди с сильными нарушениями. Они кучковались возле торговых автоматов, разбросанных по больничным тоннелям, и выглядели так, будто сошли с фотографий Дианы Арбус или с картин Иеронима Босха.
Однажды мы с однокурсниками стояли, выстроившись в ряд, и ожидали дальнейших инструкций от немецкого психолога-пуританина, который вел в больнице клиническую тренинговую программу. Постоянная пациентка больницы, хрупкая и ранимая, подошла к одной из студенток – замкнутой, консервативной молодой женщине. Пациентка говорила дружелюбно, по-детски. Она спросила: «Почему вы все здесь стоите? Что вы делаете? Можно мне с вами?» Однокурсница повернулась ко мне и неуверенно спросила: «Что ответить?» Она, как и я, была застигнута врасплох запросом, исходящим от человека настолько изолированного и больного. Никто из нас не хотел, чтобы ответ прозвучал как отказ или упрек. Мы временно ступили на ничью землю, для которой общество не предусмотрело основополагающих правил или руководств. Мы были просто новыми студентами, мы не были готовы встретиться на территории психиатрической больницы с пациенткой-шизофреником, задающей наивный, дружелюбный вопрос о возможности социальной принадлежности. Это не походило на естественную беседу, на обмен мнениями между людьми, внимательными к репликам друг друга. Какие правила действуют в такой ситуации далеко за границами нормального социального взаимодействия? Какие тут есть возможности?
Насколько я мог с ходу понять, возможностей было всего две: выдать пациентке историю, скроенную так, чтобы все могли сохранить лицо, или ответить честно. К первой категории подходили варианты «Мы можем принять только восемь человек в свою группу» и «Мы уже собираемся уходить». Ни один из этих ответов не задел бы ничьих чувств, по крайней мере на первый взгляд, и разница в статусе, которая отличала нас от нее, осталась бы незамеченной. Но ни один из этих ответов не был правдивым. Так что я их не выбрал.
Я сказал пациентке настолько просто и прямо, насколько смог, что мы новые студенты, учимся на психологов, и поэтому она не может к нам присоединиться. Этот ответ выявил различие в нашем положении, сделал пропасть между нами больше и заметнее. Ответ был куда жестче, чем ладно скроенная, чистая ложь. Но я уже тогда подозревал, что неправда, даже сказанная из лучших побуждений, может привести к непредсказуемым последствиям. Одно мгновение пациентка выглядела ошеломленной и уязвленной. А потом она все поняла, и это было правильно. Ведь все именно так и было.
За несколько лет до того, как я приступил к клиническому тренингу, у меня был странный опыт148. Я обнаружил, что подвержен довольно жестоким импульсам (ни один из них, впрочем, не был реализован), и убедился, что на самом деле мало знаю о том, кто я и на что готов. Я стал обращать более пристальное внимание на свои слова и поступки. Этот опыт меня, мягко говоря, смутил. Вскоре я разделился на две части: одна говорила, а другая, словно отдельная от меня, прислушивалась и оценивала. Вскоре я обнаружил, что почти все, что я говорил, было неправдой. У меня были причины говорить это: я хотел выиграть спор, приобрести статус, впечатлить людей и получить желаемое. Я использовал язык, чтобы крутить и вертеть миром, чтобы донести то, что считал нужным. Но я был подделкой. Осознав это, я начал говорить только то, против чего не станет возражать мой внутренний голос. Я стал говорить правду или хотя бы не лгать. Вскоре я понял, что такой навык оказывается очень кстати, когда не знаешь, что делать. Действительно, что делать, когда не знаешь, что делать? Говорить правду. Вот я и сделал это в первый день своего пребывания в больнице Дугласа.
Позже у меня был клиент – параноидальный и опасный. Работа с параноидальными людьми – это вызов. Они верят, что их преследуют мистические силы, заговорщики, которые плетут коварные интриги где-то за сценой. Параноидальные люди сверхбдительны и сверхсфокусированы. Они относятся к невербальным сигналам с таким вниманием, которое никогда не встретишь при обычных взаимодействиях между людьми. Они допускают ошибки в интерпретации (это паранойя), но у них почти сверхспособность обнаруживать запутанные мотивы, противоречивые суждения и ложь. Вы должны слушать очень внимательно и говорить правду, если хотите, чтобы параноидальный человек вам открылся. Я внимательно слушал и честно говорил со своим клиентом. Время от времени он описывал свои кровавые фантазии о том, как освежевать людей, чтобы отомстить им. Я следил за своей реакцией. Отмечал, какие мысли и образы возникают в театре моего воображения, пока он говорит, и рассказывал ему об этом. Я не пытался контролировать и направлять его (или свои) мысли и действия. Пытался только дать ему понять настолько прозрачно, насколько мог, как то, что он рассказывает, напрямую воздействует по крайней мере на одного человека – на меня. Мое внимание и честные ответы вовсе не означали, что я оставался невозмутимым и тем более что я одобрял его. Я говорил, когда он пугал меня (это случалось часто), говорил, что его слова и поведение были неправильными, и что он мог влипнуть в серьезные неприятности. Несмотря на это он разговаривал со мной, потому что я слушал и отвечал честно, пусть мои ответы и не были ободряющими. Он доверял мне, несмотря на или, точнее, благодаря моим возражениям. Он был параноидальным, но не тупым. Он знал, что его поведение социально неприемлемо. Он знал, что любой обычный человек, скорее всего, ужаснется его безумным фантазиям. Он доверял мне и говорил со мной, потому что именно так я и реагировал. Невозможно было понять его без этого доверия.
Его несчастья обычно начинались с бюрократических учреждений, например с банка. Он приходил в организацию и пытался выполнить какую-нибудь простую задачу – открыть счет, заплатить или исправить какую-нибудь ошибку. Время от времени он встречал недружелюбного служащего, которого рано или поздно встречает всякий в подобных местах. Этот служащий не принимал его документы или требовал информацию, на самом деле ненужную, которую к тому же трудно предоставить. Предполагаю, что иногда бюрократическая уклончивость была неизбежна, но порой она бессмысленно усложнялась мелкими злоупотреблениями властью. Мой клиент был очень чуток к подобным вещам. Он был одержим честью. Она оказалась для него важнее, чем безопасность, свобода или принадлежность к чему-либо. Следуя этой логике (а параноидальные люди безупречно логичны), он никогда не мог позволить себе быть никем униженным, оскорбленным или подавленным, ни в коей мере.
Из-за сурового, негибкого отношения моего клиента его действия уже несколько раз навлекали на него запретительные ордеры. Но запретительные ордеры лучше всего воздействуют на тех, кто в них на самом деле не нуждается. Он же просто говорил: «Я стану вашим худшим кошмаром». Хотел бы я осмелиться выдать подобную фразу, столкнувшись с бюрократическими препонами! Хотя лучше такие ситуации просто отпускать. Но мой клиент действительно имел в виду то, что говорил; иногда он и правда становился чьим-нибудь кошмаром. Он был плохим парнем из «Старикам тут не место». Он был человеком, которого вы встретили в неправильное время в неправильном месте. Если вы с ним схлестнулись, даже случайно, он преследовал вас, напоминал, что вы сделали не так, и выпивал из вас все соки. Он был тем, кому нельзя лгать. Я говорил ему правду, и это его охлаждало.
Мой арендодатель
Примерно в то же время у меня был арендодатель – главарь местной байкерской банды. Мы с Тэмми жили по соседству с ним в маленьком доме его родителей. У его подруги были шрамы от самостоятельно нанесенных увечий, характерных для пограничного расстройства личности. Пока мы жили там, она себя убила.
Дени, огромный, сильный франко-канадец с седой бородой, был талантливым электриком-любителем. Некоторый художественный талант у него тоже имелся, и подспорьем для него стало изготовление ламинированных деревянных постеров с неоновой подсветкой. Он старался держаться трезвым, после того как вышел из-за решетки. Но все же примерно каждый месяц уходил в запой, длившийся по несколько дней. Он был одним из тех мужчин, которые обладают волшебной способностью пить: мог приговорить 50 или даже 60 банок пива за два запойных дня и оставаться все это время на ногах. Трудно поверить, но это правда. В то время я проводил исследование по теме семейного алкоголизма, и нередко участники исследования сообщали, что для их отцов было обычным делом выпивать литр водки в день. Эти отцы семейств каждый вечер покупали по бутылке – с понедельника по пятницу, а потом еще две в субботу, чтобы продержаться в воскресенье, когда алкогольный магазин будет закрыт.
У Дени была маленькая собака. Иногда мы с Тэмми слышали их на заднем дворе в четыре утра, во время одного из алкомарафонов – оба безумно выли на луну. Время от времени в подобных случаях Дени пропивал все сбережения до последнего цента. Тогда он показывался у нас в квартире. Ночью мы слышали стук. Дени стоял у дверей, яростно качаясь, но держась вертикально, чудесным образом пребывая в сознании. Он стоял там с тостером, постером или микроволновкой в руках. Он хотел продать это мне, чтобы продолжить пить. Я купил несколько подобных вещей, притворяясь милосердным. В конце концов Тэмми убедила меня, что так дальше нельзя. Это заставляло ее нервничать, и это было плохо для Дени, который ей нравился. Ее просьба была разумной и неизбежной, но она все равно поставила меня в щекотливое положение. Что вы скажете бывшему главарю байкерской банды, который склонен к насилию, находится в состоянии тяжелой интоксикации и так себе говорит по-английски, если он пытается продать вам микроволновку, стоя у вас в дверях в два часа ночи? Это даже более сложный вопрос, чем те, что задавали пациентка психбольницы и параноидальный живодер. Но ответ тот же самый – правду. Вот только лучше вам быть в этой правде уверенным.
Вскоре после нашего с женой разговора Дени снова к нам постучал. Он смотрел на меня прямо, скептически, с прищуром, характерным для жесткого, тяжело пьющего мужчины, который не понаслышке знаком с неприятностями. Такой взгляд означает «докажи-ка, что ты невиновен». Слегка покачиваясь из стороны в сторону, он вежливо спросил, не заинтересован ли я в том, чтобы приобрести его тостер. Избавившись от глубинных мотивов, которые подталкивают приматов к доминированию, и от морального превосходства, я сказал ему максимально прямо и осторожно, что нет. Я не играл. В тот момент я не был образованным, удачливым, мобильным молодым человеком, носителем английского языка.
Он не был бывшим зэком, квебекским мотоциклистом с зашкаливающим уровнем алкоголя в крови. Нет, мы были двумя людьми доброй воли, которые стараются помочь друг другу выбраться из общего затруднения и поступить правильно. Я напомнил, что он говорил мне, будто старается бросить пить. Пояснил, что будет нехорошо, если я дам ему денег. Сказал, что он заставляет Тэмми, которую он уважал, нервничать, когда приходит так поздно и такой пьяный и пытается мне что-то продать. Он свирепо и серьезно смотрел на меня, не говоря ни слова, секунд 15. Это было очень долго. Я знал, что он наблюдает за каждым микровыражением, которое могло бы выдать сарказм, обман, презрение или самохвальство. Но я все как следует продумал и сказал только то, что имел в виду. Я осторожно подбирал слова, пересекая болото вероломства, нащупывая твердый путь. Дени развернулся и ушел. И это еще не все – он запомнил наш разговор, даже будучи в состоянии запредельной интоксикации. Он больше не пытался мне ничего продать. Наши отношения, которые и так были достаточно хороши, учитывая большой культурный разрыв между нами, стали еще прочнее. Выбрать легкий путь и сказать правду – это необязательно два разных варианта. Это разные пути по жизни. Это совершенно разные способы существования.
Манипулируйте миром