Часть 5 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Чего тут скажешь — война, — кивнул Парсонс.
И, будто подтверждая все это, звук трубы вырвался из монитора и поплыл над их головами. Однако монитор объявил на этот раз не о военной победе, он передал сообщение Министерства Изобилия.
— Товарищи! — прокричал взволнованный юный голос. — Внимание, товарищи! Передаем сообщение о замечательной трудовой победе. Мы выиграли битву за очередной рост продукции. Подведены итоги работы, и они показывают, что выпуск всех потребительских товаров достиг такого уровня, что уровень жизни повысился не менее чем на двадцать процентов по сравнению с прошлым, годом. По всей Океании проходят массовые стихийные демонстрации рабочих и служащих. Демонстранты вышли на улицы из дверей фабрик и учреждений со знаменами, чтобы выразить благодарность Большому Брату за новую счастливую жизнь, которая дана нам благодаря его мудрому руководству. Передаем некоторые итоговые цифры. Продукты питания…
Слова «новая счастливая жизнь» повторились еще несколько раз. Последнее время они были самыми любимыми словами Министерства Изобилия. Парсонс слушал сообщения монитора торжественно, разинув рот, очень серьезно. Конечно, он не мог уследить за цифрами, но понимал: они должны приносить глубокое удовлетворение. Он даже вытащил большую грязную трубку, наполовину забитую обугленным табаком. Набить трубку полностью удавалось редко, так как табака выдавали только сто граммов в неделю. Уинстон курил сигарету «Победа», стараясь держать ее горизонтально, чтобы не просыпать табак. У него осталось только четыре штуки, а новую пачку можно будет получить только завтра.
Он попробовал отвлечься от постороннего шума и сосредоточиться на том, что говорил монитор. Выходило, что состоялись даже и такие демонстрации, участники которых благодарили Большого Брата за увеличение нормы выдачи шоколада до двадцати граммов в неделю. Но ведь только вчера объявили о снижении шоколадного рациона до двадцати граммов в неделю. Неужели люди способны проглотить такое? Ведь прошло всего двадцать четыре часа. Да, они заглотнули и это. Парсонс легко поверил в эту новость, как тупое животное. Безглазое существо за соседним столиком верило в это фанатично, страстно, с яростным желанием выследить, разоблачить и испарить любого, кто вспомнит, что на прошлой неделе норма выдачи шоколада составляла тридцать граммов. Даже Сайм, пусть и более сложным путем, используя двоемыслие, но тоже клюнул на это. А раз так, то неужели он один сохранил память?
Баснословные цифры сыпались и сыпались из монитора. По сравнению с прошлым годом теперь стало больше продуктов, одежды, домов, мебели, посуды, горючего, кораблей, вертолетов, книг, детей — всего стало больше, кроме болезней, преступлений и умопомешательств. С каждым годом, с каждой минутой все и вся стремительно летело вверх. Как Сайм до него, Уинстон взял ложку и принялся размазывать лужу на столе. Длинный ручеек бледной подливки превращался в узор. Все, что окружало Уинстона, вызывало приступ злости. Неужели так было всегда? Неужели вкус пищи всегда был таким? Он оглядел столовую. Тесный, заполненный людьми зал с низким потолком и замызганными стенами от тысяч и тысяч спин и боков. Расшатанные металлические столы и стулья стояли так плотно, что люди задевали друг друга локтями. Погнутые ложки, продавленные подносы, грубые белые кружки, жирные с въевшейся в каждую трещину грязью. И постоянный кислый запах отвратительного джина, плохого кофе, подгоревшего жаркого и нестираной одежды. Всегда — желудком, кожей — вы чувствовали, что у вас отняли что-то такое, на что вы имеете полное право. Да, конечно, он не помнил, чтобы жизнь была хоть в чем-то существенно лучше. Всегда на его памяти не хватало еды, у всех были заношенные носки и белье, мебель всегда была старой и расшатанной, комнаты — нетоплеными, поезда метро — переполненными, дома всегда разваливались, хлеб был только темным, чай был величайшей редкостью, а кофе — отвратительного вкуса, да и сигарет не хватало. Всего недоставало, и все стоило очень дорого, кроме искуственного джина. Конечно, понятно, почему, старея, ты переносишь все это труднее и труднее. Но разве это не признак ненормальности жизни, если тебя до самого нутра пробирает от этой неустроенности и грязи, этого вечного дефицита, бесконечных зим, липких носков, неработающих лифтов, холодной воды, грубого мыла, рассыпающихся сигарет и мерзкой пищи? Почему все это кажется непереносимым? Может, дело в наследственной памяти о временах, когда все было иначе?
Он еще раз окинул столовую. Почти каждый выглядел уродливо. И пожалуй, все будут так же уродливы, если снимут синюю форму Партии наденут что-нибудь другое. Вот в дальнем конце зала сидит за столом маленький смешной человечек, похожий на жука. Он пьет кофе, а глазки его подозрительно шарят по сторонам. Конечно, можно верить, что существует и даже преобладает идеальный тип, установленный Партией, — высокие сильные юноши и полногрудые девушки, белокурые, энергичные, загорелые, беззаботные… если при этом не оглядываться вокруг себя. На самом деле, насколько он мог судить, большинство людей в Первой Военно-Воздушной Зоне были темноволосые, маленькие, некрасивые. Странно, как быстро среди служащих министерств распространяется тип людей вроде этого человечка, похожего на жука, — коренастые, маленькие, рано полнеющие, они быстро семенят на своих коротеньких ножках, и ничего нельзя прочесть в их заплывших маленьких глазках. Именно эта порода пышнее всего расцвела под властью Партии. Сводка Министерства Изобилия завершилась новым сигналом трубы, после чего из монитора полилась отрывистая музыка. Парсонс, вдохновленный водопадом цифр, вынул трубку изо рта.
— Кажется, Министерство Изобилия неплохо потрудилось в этом году. — Он многозначительно покачал головой. — Кстати, Смит, старина, нет ли у тебя лезвия взаймы?
— Ни единого, — ответил Уинстон, — Бреюсь одним и тем же уже шестую неделю.
— Жаль. А я хотел занять у тебя, старина.
— Увы, — сказал Уинстон.
Крякающий голос за соседним столиком, притихший было во время передачи сообщения Министерства Изобилия, снова забубнил громко, как и раньше. Непонятно почему Уинстон подумал о миссис Парсонс, ее всклокоченных волосах и лице в пыльных морщинах. Не пройдет и двух лет, как детки донесут на нее в Полицию Мысли. И миссис Парсонс испарят. Сайма испарят. Уинстона испарят тоже. А вот Парсонса не испарят никогда. Безглазое существо с крякающим голосом не испарят никогда. И маленьких, похожих на жуков людишек, проворно снующих в лабиринтах министерских коридоров, не испарят никогда. И девушку с темными волосами из Художественного Отдела — и ее не испарят никогда. Уинстону показалось, что он инстинктивно знает, кто погибнет, а кто останется в живых, но что необходимо для того, чтобы не погибнуть, он не знал.
Из состояния задумчивости его вывел сильный толчок. Девушка за соседним столиком повернулась вполоборота. Это была та самая, темноволосая. Она смотрела на него странно и пристально. Когда взгляды их встретились, девушка отвернулась.
Уинстон почувствовал, как вспотела его спина. Острый, внезапный страх пронзил тело. Он почти сразу же прошел, но раздражение и тревога остались. Почему она наблюдает за ним? Почему она все время ходит следом? К несчастью, он не мог припомнить, сидела она за столиком, когда они пришли с Саймом, или же появились позднее. Вчера на Двухминутке Ненависти она села за его спиной, хотя в этом не было никакой необходимости. Не исключено, что она хотела послушать и убедиться, что он кричит достаточно громко.
Ему снова подумалось: вряд ли она работает в Полиции Мысли, скорее всего, она шпионка-любительница, и это самое опасное. Уинстон не знал, как долго она смотрела на него. Наверно, минут пять, но он не уверен, что все это время надежно контролировал выражение лица. Очень опасно забыть, что лицо может выдать мысли, когда ты среди людей или в зоне видимости монитора. Может выдать даже мелочь — нервный тик, беспокойный взгляд, привычка бормотать про себя — что угодно, если можно сделать вывод: он не такой, как все, ему есть что скрывать. Во всяком случае, непривычное выражение лица каралось как преступление — нельзя, положим, глядеть недоверчиво, когда по монитору сообщают о победе. На новоязе было даже специальное слово — преступлик.
Девушка снова сидела к нему спиной. Может быть, она все-таки не следит за ним? Может, это просто совпадение, что два дня подряд она садится с ним рядом? Сигарета Уинстона погасла, он осторожно положил ее на край стола — докурит ее после работы, если удастся не просыпать табак. А может, очень может быть, что за соседним столиком сидит секретный сотрудник Полиции Мысли. Очень может быть, что через три дня он окажется в подвалах Министерства Любви. Но не пропадать же окурку, Сайм сложил свой листок и засунул в карман. Парсонс снова заговорил.
— Я рассказывал тебе, старина, — сказал он, помахивая трубкой, — как мои сорванцы подожгли юбку рыночной торговки за то, что она заворачивала сосиски в плакат с портретом Б. Б.? Подкрались к ней сзади и подожгли спичечный коробок. Думаю, она получила хороший ожог. Каковы чертенята! Энтузиасты! Теперь их отлично натаскивают в отрядах Сыщиков, даже лучше, чем в наше время. Знаешь, что им выдали недавно? Слуховые трубки, чтобы подслушивать сквозь замочную скважину! Моя дочурка притащила домой свою трубку и вечером опробовала в нашей комнате. Она говорит, что слышно в два раза лучше, чем просто ухом. Конечно, это просто игрушка. Но все же прекрасно развивает их.
В этот момент оглушительно засвистел монитор — время возвращаться на рабочие места. Все трое вскочили на ноги, чтобы побыстрее пробиться к лифту, и конечно же, из окурка Уинстона просыпались остатки табака.
6
Уинстон писал в дневнике:
Это случилось три года назад. Темный вечер, узкий переулок недалеко от большого вокзала. Она стояла под тусклым фонарем у входа в парадную. Ее юное лицо было сильно напудрено. Я обратил внимание именно на это напудренное лицо, на яркие красные губы словно на белой маске. Партийные женщины никогда не пользуются косметикой. Вокруг не было никого, не было и мониторов. Два доллара, сказала она. Я…
Вдруг стало трудно продолжать. Уинстон закрыл глаза и нажал на веки пальцами, словно стараясь выдавить навязчивое видение. Хотелось выругаться громко, грязными словами. Или биться головой о стену, отшвырнуть стол, выбросить чернильницу в окно — словом, сделать что-нибудь неистовое, шумное, причиняющее боль, чтобы отключить мучающую память…
Худший враг, подумал он, наши собственные нервы. Внутреннее напряжение всегда готово прорваться наружу. Он вспомнил прохожего, которого встретил на улице несколько недель назад. Ничего особенного, мужчина как мужчина, член Партии, лет тридцати пяти-сорока, долговязый и худой, с портфелем в руке. Их разделяло всего несколько метров, когда левую скулу мужчины вдруг свела судорога. А когда они поравнялись, судорога повторилась. Всего лишь судорога, обыкновенный тик, быстрый, как щелчок фотоаппрата, но, видимо, привычный. С этим беднягой все кончено, подумал тогда Уинстон. И самое страшное, что его лицо дергалось рефлекторно, бессознательно. Впрочем, опаснее всего говорить во сне. Как этого избежать, Уинстон не знал.
Он глотнул воздуха и продолжил дневник:
Я вошел за ней в подъезд, мы пересекли двор и спустились в подвальную кухню. У стены стояла кровать, на столе едва мерцала керосиновая лампа. Она…
Он стиснул зубы. Хотелось плюнуть. Он думал сразу о той женщине и о Кэтрин, своей жене. Уинстон был женат. Во всяком случае, когда-то был. А может, был и сейчас, потому что, насколько ему известно, жена пока не умерла. Он будто снова вдохнул теплые душные запахи подвальной кухни. Пахло клонами, нестираной одеждой, отвратительными дешевыми духами — хотя духи и завлекали, потому что партийные женщины никогда не душились. Только пролы пользовались духами, и в его мозгу запах духов и блуд были неразрывны.
Эта женщина из подвальной кухни была его первой женщиной за два года или даже больше. Естественно, иметь дело с проститутками не разрешалось, но это было одно из тех правил, которые время от времени решались нарушать. Это было опасно, но не смертельно. Если вас ловили на месте преступления, то вы, коль скоро за вами не числилось других проступков, получали лет пять лагерей. А так все было очень доступно. Главное, чтобы не застали на месте преступления. Кварталы бедняков кишели женщинами, готовыми продать себя. Можно было купить женщину за бутылку джина, поскольку пролам не полагалось его пить. Партия негласно поощряла проституцию, дабы дать выход инстинктам, которые не удавалось до конца подавить. Разврат сам по себе мало кого волновал, пока он был тайным и безрадостным и касался лишь женщин угнетенного и презираемого класса. Непростительным преступлением считались неразборчивые связи между членами Партии. И хотя во время больших чисток чаще всего признавались именно в таких преступлениях, с трудом верилось, что подобное действительно происходило.
Партия не просто стремилась не допустить, чтобы между женщинами и мужчинами устанавливались доверительные отношения, которые трудно контролировать. Тайной, но подлинной целью Партии было уничтожить всякое наслаждение от близости мужчины и женщины. И в браке, и вне его врагом номер один была даже не любовь, а страсть. Брак между членами Партии заключался лишь с одобрения специально назначенного комитета. Об этом правиле никогда вслух не говорилось, но брак не разрешался, если казалось, что жених и невеста испытывают физическое влечение. Считалось, что единственная цель брака — производство детей для Партии. На половые отношения смотрели как на что-то не очень чистое, вроде клизмы. Об этом тоже никогда прямо не говорили, но такое чувство воспитывалось в каждом члене Партии с детства. Были даже организации наподобие Молодежной Антисексуальной Лиги, которые проповедовали полное воздержание для обоих полов. Согласно их теориям, детей следовало получать путем искусственного оплодотворения (искплод на новоязе) и воспитывать в государственных интернатах. Уинстон знал, что все это предлагалось не слишком всерьез, но такие теории хорошо вписывались в идеологию Партии. Партия старалась уничтожить половой инстинкт, а если уничтожить его не удастся, то хотя бы извратить и опоганить. И все это казалось естественным, хотя Уинстон и не понимал почему. Но если говорить о женщинах, то Партия много чего добилась.
Он снова подумал о Кэтрин. Они расстались девять или десять, нет, почти одиннадцать лет назад. Странно, что он так редко вспоминал ее. Он мог подолгу вообще не помнить, что был когда-то женат. Они прожили вместе чуть больше года. Партия не разрешала разводиться, но если не было детей, супругам никто не мешал расстаться.
Кэтрин была высокой, очень стройной блондинкой с приятными плавными движениями. Смелое орлиное лицо можно было назвать благородным, но лишь до тех пор, пока не обнаружишь, что за внешним благородством нет практически ничего. Уже в самом начале их совместной жизни Уинстон понял, что трудно найти более тупого, пошлого и пустого человека. В голове у нее не было ничего, кроме лозунгов. И не существовало такой глупости, решительно никакой, которую она не заглотила бы с подачи Партии. Он придумал ей прозвище — Грампластинка. Но может быть, он просто знал ее лучше других. И не расстался бы с ней, если бы не постель.
Стоило лишь дотронуться до нее, как она вздрагивала и застывала. Обниматься с ней было все равно что с манекеном на шарнирах. У него было ощущение, что, даже когда она сжимает его в объятиях, она в то же время отталкивает его изо всех сил. Наверно, ее одеревеневшее тело создавало такое впечатление. Она лежала с закрытыми глазами, не оказывая сопротивления, но и не участвуя — подчиняясь. Сначала это приводило его в крайнее замешательство, но в конце концов стало невыносимым. И все же он готов был жить с ней дальше, если… Как ни странно, именно Кэтрин не хотела воздерживаться от половых контактов. Надо сделать ребенка, если это только получится, твердила она. Поэтому спектакль возобновлялся регулярно раз в неделю, если только что-нибудь не мешало. Она даже напоминала ему об этом поутру, как о чем-то, что надо не забыть сделать. У нее было два выражения для обозначения этой процедуры: «делать ребенка» и «выполнить наш долг перед Партией». Да-да, она употребляла именно это выражение. Очень скоро он стал испытывать ужас при приближении назначенного дня. К счастью, ребенок так и не появился, она наконец согласилась прекратить дальнейшие попытки, а вскоре они расстались. Уинстон неслышно вздохнул. Вновь взял перо и написал:
Женщина сразу улеглась на кровать и, не теряя ни секунды, без единого слова, так грубо, так похабно, как только можно вообразить, задрала юбку. Я…
Он увидел себя там, в тусклом свете керосиновой лампы, вдыхающего запах клопов и дешевых духов, и вспомнил, как в душе его нарастало чувство полного бессилия и обиды. Но даже тогда эти чувства перемешивались с мыслями о Кэтрин, о ее белом теле, навеки застывшем под мощным гипнозом Партии. Почему все должно быть так? Почему у него не может быть своей женщины и его судьба — эта грязная возня раз в несколько лет? Настоящая любовь — ее трудно было даже представить. Все партийные женщины на один манер. Целомудрие присуще им в той же мере, что и преданность Партии. Природные чувства вытравили из них с ранних лет тщательно продуманной воспитательной системой, играми и обливаниями холодной водой, глупостями, которыми их пичкают в школе, в организациях Сыщиков и Молодежной Антисексуальной Лиге, лекциями, парадами, песнями, лозунгами и военной музыкой. Разум говорил ему, что должны быть исключения, но сердце уже не верило. Все они непоколебимы, чего и добивается Партия. А ему хотелось хотя бы раз в жизни даже не быть любимым — разрушить эту стену добродетели. Полноценный половой акт — бунт. Желание — преступное мышление. Даже если бы ему удалось разбудить женщину в Кэтрин, это было бы что-то вроде совращения, хотя она и считалась его женой.
Но надо было дописать до конца, и он написал:
Я прибавил огня в лампе. Когда я увидел ее при ярком свете…
После темноты мерцающий огонек керосиновой лампы казался очень ярким. Наконец-то он как следует рассмотрел женщину. Он шагнул к ней и остановился. Его переполняли желание и ужас. Он очень болезненно осознал, чем рискует, придя сюда. Вполне возможно, что патрули арестуют его, когда он будет уходить. Может быть, они ждут за дверью. Арестуют, даже если он не сделает того, для чего пришел!…
Надо дописать до конца. Надо признаться во всем. При свете лампы он вдруг увидел, что женщина очень стара. Пудра лежала на ее лице таким толстым слоем, что казалось, вот сейчас треснет, как картонная маска. Седина проступала в волосах. Но самым страшным был рот: когда она его приоткрыла, там не оказалось ничего, кроме гнилой черноты. У этой женщины не было зубов.
Он писал торопливо, каракулями:
Когда я увидел ее при свете, она оказалась старухой. Лет пятьдесят по меньшей мере. Но это не остановило меня, и я сделал все, что намеревался.
Он снова надавил пальцами веки. Он дописал все до конца, но это не имело значения. Ему не стало легче. Ему так же сильно, как и раньше, хотелось громко выкрикивать грязные ругательства.
7
Если есть надежда, писал Уинстон, то она в пролах.
Если есть надежда, то она должна быть в пролах. Лишь в этих людях, составляющих восемьдесят пять процентов населения Океании, в этих массах, с которыми не хотят считаться, может когда-нибудь родиться сила, способная уничтожить Партию. Партию нельзя уничтожить изнутри. Враги Партии — если у нее есть враги — никак не могут объединиться, не могут даже узнать друг о друге. Даже если легендарное Братство существует, то члены его никогда не смогут собраться больше чем по двое или трое. Ведь взгляд глаза в глаза, изменившаяся модуляция голоса, тем более случайный шепот — для них уже восстание. Только пролам не надо таиться, стоит им осознать свою силу. Пролам нужно лишь подняться и стряхнуть с себя паразитов, как лошадь стряхивает мух. И если они захотят, они могут разбить Партию вдребезги уже завтра утром. Рано или поздно им должно же прийти это в голову? И все же…
Он вспомнил, как шел по людной улице. Где-то впереди, в переулке, услышал гул сотен голосов, женских голосов. Это был грозный крик отчаяния и гнева — низкое, громкое «О-о-о-о-о-!» гудело и нарастало, как удары колокола. У него подпрыгнуло сердце. Началось, подумал он. Бунт! Пролы восстали наконец! Он поспешил вперед и увидел толпу из двухсот — трехсот женщин у прилавков уличного рынка. Они напоминали обреченных пассажиров тонущего корабля — так трагичны были их лица. Как раз в этот момент общее отчаяние разбилось на сотни перепалок. Оказалось, на одном из прилавков продавали жестяные кастрюли. Непрочные, никуда не годные, но ведь посуды нигде не достать. И вдруг они кончились. Те, кому повезло, протискивались сквозь толпу со своими кастрюлями. Их толкали и шпыняли. Остальные шумно галдели у прилавка, кричали, что товар припрятали… Новый взрыв криков. Две обрюзгшие бабы, у одной из которых растрепались волосы, вцепились в кастрюлю и тянули ее в разные стороны, не жалея сил, пока не отлетела ручка. Уинстон с отвращением наблюдал за ними. И все же пусть ненадолго, но какой угрожающий рев исторгали эти три сотни глоток! Почему они никогда не кричат так, когда действительно стоит кричать?
Он писал: