Часть 38 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хватит, пожалуйста, лгать. И пока ты еще не повесил трубку, Арчи, прошу тебя от всей свой своей души – иди ты на хуй.
В среду, двадцать пятого мая, через две недели после этого адского разговора с Эви, позвонил Ной, с известием, что Билли Блеск хочет публиковать «Путешествия Муллигана». Двадцать пятого Фергусон и Билли побеседовали и договорились встретиться в субботу, двадцать восьмого, и Фергусон, следовательно, не остался в Принстоне на те выходные готовиться к экзаменам с Говардом, как собирался, а в пятницу отправился в Нью-Йорк, как обычно, однако деду своему он уже сказал, что на выходных не приедет, а потом забыл сообщить ему, что на самом деле приедет, и застал деда врасплох, и сюрприз, какой он ему этим устроил, был всего одной сотой того сюрприза, который он устроил самому себе.
Насколько ему было известно, только у него имелся ключ от квартиры. Теперь, когда они с Эви расстались, Фергусон дважды приезжал пожить здесь на выходных один в свободной дедовой спальне, и в те обе пятницы он сам входил в тихую квартиру – и обнаруживал, что дед сидит себе на диване в гостиной, читает спортивную страницу «Поста», – а на сей раз, после того как он сунул в замок ключ и открыл дверь, услышал голоса из гостиной, возможно, два или три голоса, – он не сумел определить, сколько их было, но ни один не принадлежал его деду, а как только он вошел в квартиру, первым делом до него отчетливо донесся мужской голос, который произносил: Вот так, Эл, теперь сунь в нее свой хуй, – а следом другой мужской голос сказал: И вот когда он это сделает, Джорджия, не забудь ухватить Эда за стояк и возьми себе за щеку.
Между входной дверью и входом в гостиную лежал небольшой коридор, и пока Фергусон крался на цыпочках мимо закрытой двери в свободную спальню справа от себя, а затем – мимо узкой кухоньки-камбуза, которая тоже располагалась от него справа, – дошел до конца стены и встал на краю гостиной, и вот что он в ней увидел: его дед сидел рядом с мужчиной, державшим шестнадцатимиллиметровую кинокамеру, вокруг ярко горели три стойки с софитами, каждый, должно быть, в тысячу ватт, другой мужчина стоял посреди комнаты с планшетом для бумаг подмышкой, а на диване трое голых людей, женщина и двое мужчин, женщина с мертвыми глазами, лет тридцати, с обесцвеченными волосами, крупными грудями и вялым, выпирающим животом, и двое почти неотличимых друг от друга мужчин (быть может, близнецов), мясистые, волосатые звери с торчащими хуями и шерстяными ягодицами, выполняли указания режиссера и оператора.
Дед Фергусона улыбался. Вот что больше всего раздражало в этой отвратительной картине – улыбка на лице его деда, пока старик наблюдал, как женщина и двое мужчин сосутся и ебутся на диване.
Первым его заметил режиссер – мелкий молодой паршивец, которому на глаз и тридцати еще не было, в джинсах и серой толстовке, тот, который все это время руководил действием, поскольку звук они не записывали, что, несомненно, будет добавлено позже как череда театральных стонов и мычания, при компоновке этого дешевейшего из дешевых кинематографических предприятий, и вот когда молодой режиссер заметил, что в коридоре у самого входа в гостиную стоит Фергусон, он произнес: Ты кто, к черту, такой?
Нет, ответил Фергусон, это, к черту, кто вы такие и чем, по-вашему, вы тут занимаетесь?
Арчи! – возопил его дед, а улыбка пропала с его лица и сменилась выражением страха. Ты же мне говорил, что на этих выходных не приедешь!
Ну, у меня поменялись планы, сказал Фергусон, и я теперь думаю, что этим людям следует вынести свои жопы из квартиры.
Успокойся, дружочек, произнес режиссер. Мистер Адлер – наш продюсер. Это он нас сюда пригласил, и никуда мы не пойдем, пока не закончим съемки фильма.
Извините, сказал Фергусон, подходя к голым людям на диване, но на сегодня веселью конец. Одевайтесь и выметайтесь.
Едва он потянулся к руке женщины, чтобы поднять ее и отправить вон, режиссер кинулся на Фергусона сзади и обхватил его корпус руками, прижав ему руки к бокам. После чего один из голых близнецов вскочил с дивана и двинул кулаком Фергусону в живот, болезненным коротким ударом, от которого разбушевавшийся Фергусон пришел в такую ярость, что вырвался из хватки мелкого режиссера и швырнул его на пол. Женщина сказала: Да ексель-моксель, засранцы. Хватит уже этой херни, поехали дальше.
Прежде чем развязалась настоящая потасовка, вмешался дедушка Фергусона и сказал режиссеру: Очень жаль, Адам, но мне кажется, на сегодня хватит. Этот мальчишка – мой внук, и мне нужно с ним поговорить. Позвони мне завтра, и мы прикинем наш следующий шаг.
Не прошло и десяти минут, как режиссер, оператор и троица актеров покинули квартиру. Фергусон с дедом уже сидели на кухне, друг напротив друга за столом, и едва Фергусон услышал, как хлопнула входная дверь, сказал: Глупый ты старик. Ты мне до того противен, что никогда больше и видеть тебя не хочу.
Дедушка вытер платком глаза и уставился в стол. Девочки ничего не должны знать, сказал он, имея в виду двух своих дочерей. Если они об этом узнают, это их прикончит.
В смысле – тебя прикончит, сказал его внук.
Ни слова, Арчи. Пообещай мне.
Фергусон, которому и в голову-то не приходило, что он когда-либо сможет рассказать об увиденном в тот день матери или тете Мильдред, отказался давать какие бы то ни было обещания, хотя и знал, что никогда об этом никому не расскажет.
Я так одинок, сказал его дед. Мне просто хотелось немного развлечься.
Вот так развлечение. Спускать деньги на третьесортную порнуху. Да что с тобой вообще такое?
Она безобидная. Больно никому не делают. Все хорошо проводят время. Что в этом плохого?
Если тебе обязательно задавать такой вопрос, ты безнадежен.
Ты такой суровый, Арчи. Когда ты вообще стал таким суровым?
Не суровый. Я просто в шоке – и еще меня немного тошнит.
Они вообще не должны ничего знать. Если только ты дашь мне слово ни о чем им не рассказывать, я сделаю все, что ты захочешь.
Просто прекрати, вот и все. Прихлопни этот фильм и больше никогда такого не делай.
Послушай, Арчи, а если я дам тебе денег? Так проще будет? Я знаю, ты не захочешь тут больше со мной оставаться, но если у тебя будут деньги, ты сможешь пойти и найти себе другую квартиру в Нью-Йорке. Тебе же этого хочется, разве нет?
Ты пытаешься меня подкупить?
Называй как хочешь. Но если я тебе дам пять… шесть… нет, скажем… десять тысяч долларов… это же здорово тебя выручит, правда? Сможешь снять себе собственную квартирку где-нибудь и все лето писать, а не пахать на той работе, о какой ты мне рассказывал. Что ты там собирался делать?
Мусор вывозить.
Мусор вывозить. Что за пустая трата времени и сил.
Но я не желаю твоих денег.
Желаешь, конечно. Все желают денег. Деньги всем нужны. Считай их подарком.
Взяткой, ты хочешь сказать.
Нет, подарком.
Фергусон взял деньги. Принял дедово предложение с чистой совестью, потому что, говоря по правде, то была не взятка, но подарок, поскольку он бы все равно не обмолвился об этом ни словом ни матери, ни тете Мильдред, а если дед так богат, что ему по карману выписать чек на десять тысяч долларов, уж лучше, если деньги отойдут его внуку, нежели профинансируют еще одну убогую киноеблю. Но каким же потрясением было вторгнуться в ту ненормальную сцену, и до чего чокнутым и извращенным становился его дед в старости – овдовевший и одинокий, его больше ничто не сдерживало, он был волен впадать в любые растленные капризы, какие б ни привлекали его фантазию, и какое еще позорище устроит он завтра? Фергусон по-прежнему любил деда, но теперь утратил к нему всякое уважение, быть может, даже начал его презирать – этого хватало, чтобы навсегда расхотеть находиться в его квартире, – однако презирать не так сильно, как презирал он своего отца, который уже совершенно исчез из его жизни, пропал по причинам, в основном имевшим отношение к деньгам, и вот он сам уже с радостью берет деньги у деда и трясет ему руку, благодаря за них. Еще одно запутанное дело, еще одна обескураживающая развилка на пути, и ровно так же, как это выяснил Ласло Флют в «Направо, налево или прямо?», какой бы выбор Фергусон ни сделал, он непременно оказывался неправильным.
Тем не менее десять тысяч долларов в 1966 году суммой были грандиозной – совершенно непредставимая куча денег. Маленькие квартиры в захудалых районах Нью-Йорка сдавались меньше чем за сотню в месяц, иногда – всего за пятьдесят или шестьдесят долларов, и Фергусон смог бы подобрать себе что-нибудь для побегов из Принстона, и ему по-прежнему хватит на жизнь летом, а работать не придется. Не то чтоб его приводила в ужас перспектива перетаскивать мусор в промежутке между первым и вторым курсами. По своим летним каникулам в старших классах, проведенным с Арни Фрейзером и Ричардом Бринкерстаффом, он знал, что тяжелая работа способна принести разнообразное удовлетворение, и в процессе можно научиться чему-нибудь ценному о жизни, но перед ним лежало еще очень много лет подобного труда, и возможность передохнуть от таскания тяжестей, пока учится в колледже, была нежданной удачей. А все потому, что вдруг явился и застал деда врасплох. Открытие мерзкое, это да, но как же вместе с тем не смеяться над ним? И теперь вот он, чьи уста останутся на замке, покуда из легких его не вырвется прощальный вздох, валяется на куче денег, полученных за молчание. Если над таким вот не смеяться, с тобой что-то не так, что-то не то у тебя с головой.
Фергусон отправился с Ноем в Виллидж ужинать пиццей и пивом, затем провел ночь на полу комнаты своего двоюродного брата в общежитии УНЙ, а на следующий день, когда поехал через весь город на север встречаться с Билли Блеском, с ним и дальше происходили вещи поразительные. Билли был до того расслаблен и общителен и уж так рассыпался в похвалах книге Фергусона, которую называл причудливейшей, блядь, сранью, какой ему давно уже не доводилось читать, что юный автор вновь безмолвно возблагодарил своего кузена за то, что тот его свел с этой личностью, которая не походила ни на одного другого знакомого ему человека. Билли был одновременно и мужланом из рабочего класса, и изощренным писателем-авангардистом, он родился и вырос в том же квартале, где жил по-прежнему, был домоуправом своего здания, потому что работа эта досталась ему по наследству от отца, по-уличному смышленым уроженцем здешних мест, который присматривал за округой, как шериф в голливудском вестерне, но к тому же был автором сложного, галлюцинаторного романа в работе, чье действие происходило во время войн с французами и индейцами, под заглавием «Сокрушенные головы» (Фергусон обожал это название), и, слушая мелодичный нью-йоркский ирландо-американский тенорок своего издателя, Фергусон ощущал, будто сами кирпичи зданий по Восточной Восемьдесят девятой улице дребезжат словами. Поверх всего прочего, беременная жена Билли Джоанна говорила точно таким же голосом, как и он, была девушкой очень земной и радушной, днем работала юридическим секретарем, а по вечерам – машинисткой-наборщицей-трафаретчицей издательства «Штуковина», это она будет заниматься книгой Фергусона, пока внутри у нее растет их ребенок, она произведет Фергусонова младенца на свет, пусть ребенок этот – всего лишь книжка, а сам он никогда не будет иметь ни малейшего отношения к производству настоящих детей, и вот когда Джоанна и Билли пригласили его остаться на ужин вечером в ту первую субботу их новой дружбы, Фергусон упомянул, что в ближайшие дни будет подыскивать себе квартиру, как только одобрят чек, который лежит у него в бумажнике, а поскольку Билли и Джоанна знали все, что происходило у них в маленьком квартале, они присоветовали ему квартиру в шести домах от их дома, однокомнатную студию, которую выставили на рынок всего через несколько дней после их первой совместной трапезы, и вот так-то Фергусон в итоге стал арендатором своего жилья на третьем этаже по Восточной Восемьдесят девятой улице за семьдесят семь долларов и пятьдесят центов в месяц.
Его первый год в Принстоне подходил к концу. Говард уезжал на лето работать на молочной ферме своих тети и дяди на юге Вермонта, и хотя Фергусона тоже позвали участвовать в этом буколическом предприятии, наполовину уничтоженный бывший любовник Эви Монро, кто одновременно стал наполовину возродившимся автором готовившихся к печати «Путешествий Муллигана», уже отказался от уборки мусора и планировал все лето потратить на свой следующий писательский проект, «Алую тетрадь». На эти месяцы в город еще приедет и Эми (работать помощницей редактора в профильном журнале «Медсестринский дайджест»), а также – ее новый парень Лютер Бонд, который нашел себе временное место в отделе грядущих событий «Виллидж Войса». Селия Федерман, напротив, будет далеко – пожинать плоды награды, которую ей дали родители за досрочное окончание средней школы: ей предстояла двухмесячная поездка по Европе со своей двадцатилетней двоюродной сестрой Эмилией. Как и предсказывалось, дружок-Брюс, он же Человек-Буферная-Зона, ушел в прошлое. Селия пообещала написать Фергусону ровно двадцать четыре письма, которые велела хранить в особой коробке с этикеткой «Путешествия Федерман».
Ноя тоже здесь не будет – не будет неожиданно и в последнюю минуту, уедет на север Массачусетса участвовать в Вильямстаунском театральном фестивале, куда он в порыве записался, ухлестывая за девушкой, которая хотела туда попасть, но ей отказали даже без повторного прослушивания, а вот Ною – нет, и теперь он все лето будет играть в двух разных пьесах («Все мои сыновья» и «В ожидании Годо»), и план снимать экранизацию «Душевных шнурков» вновь лег на полку. Фергусон вздохнул с облегчением. Мало того, он был счастлив за Ноя, который всегда был лучшим сценическим актером, когда бы Фергусон ни видел его игру, а видел он Ноя на сцене за эти годы раз семь-восемь, должно быть, и как сильно бы ни хотел тот стать кинематографистом, Фергусон был убежден: в нем хватит того, что вывело бы его в ведущие актеры, и не только в комедиях, где он и так уже был превосходен, но и в драмах тоже, хоть, быть может, и не в трагедиях, по крайней мере – не в той классике весом пятьдесят тонн, где мужчины вырывали себе глаза, женщины варили живьем своих детей, а Фортинбрас выходил под занавес, медленно опускающийся на кучу окровавленных трупов. Еще Фергусон чуял, что от Ноя публика будет писаться в штаны, если он решит когда-либо выступать с сольными комическими номерами, но всякий раз, когда он ему это предлагал, Ной хмурился и говорил: Это не по мне. Но он неправ, думал Фергусон, намертво неправ в том, что отказывается, и однажды вечером даже не почел себе за труд сесть и написать для Ноя несколько шуток, просто чтоб завести того с толкача, но сочинять шутки оказалось трудно, так трудно, что почти совсем невозможно, и, если не считать нескольких теннисных матчей, которые они раньше придумали с Говардом, таланта к сочинению шуток у него, похоже, нет. Писать смешные фразы в рассказе – это одно, а вот придумывать незабываемые звонкие остроты, что могли бы служить солью анекдота, – для такого требовался совершенно иной мозг, нежели тот, какой разместили в черепе у Фергусона.
Эми не расставалась с Лютером Бондом с начала мая. Теперь стоял июнь, и, согласно самым недавним телефонным разговорам Фергусона с ней, его нахрапистая боевитая сводная сестра по-прежнему не отыскала в себе мужества сообщить отцу или мачехе о новом мужчине в своей жизни. Фергусона это разочаровывало – он-то всегда восхищался Эми за то, что у нее кишка не тонка, пусть ему и хотелось иногда ее также и придушить, и единственная причина, какую он был способен подвести под ее колебания, заключалась не в том, что ее приятель, так уж вышло, был черным, но то, что был он черным воинственно: человек «Черной власти», стоявший гораздо левее Эми, угрожающая фигура в черной кожаной куртке с черным беретом поверх афро – именно такой человек способен напугать кроткого отца Эми, живущего и дающего жить другим, и вызвать у него приступ паники длиной в месяц.
Затем пара приехала из Бостона и вселилась в свое подснятое летнее жилище на Морнингсайд-Хайтс. В тот же вечер они встретились с Фергусоном выпить в баре «Вест-Энд», и когда Фергусон впервые пожал руку Лютеру Бонду, тот шарж, что он нарисовал у себя в голове, взорвался и разлетелся на тысячу никчемных кусочков. Да, Лютер Бонд был черным, и да, руку он жал крепко, как физически сильный человек, и да, в глазах у него читалась некая упрямая решимость, но когда те глаза заглянули в глаза Фергусону, тот понял, что смотрят они не на врага, а на возможного друга, на того, кто, как он искренне надеялся, ему понравится, и если Лютер отнюдь не был тем неистовым, исполненным ненависти террористом с карикатуры, то что же тогда не так с Эми и почему, во имя всего святого, она ничего не рассказала о нем отцу?
Надо будет поговорить об этом с нею наедине и сделать все, что будет в его силах, чтобы вколотить в нее чуток здравого смысла, теперь же ему нужно сосредоточиться на самом мистере Бонде, чтобы вычислить, что он за человек такой. Некрупный, уж это-то было ясно, среднего роста, где-то пять-девять или около того, в высоту – примерно с Эми, и если прическа может служить каким-то указанием на политические убеждения своего носителя, то скромная афро Лютера предполагала, что он левый, но не крайне левый, в отличие от крупных афро тех, кто выступал за «Черное – это красиво», что же касается лица, ну, оно до ужаса привлекательно, решил Фергусон, такое пригожее, что граничит с хорошеньким, если подобное прилагательное можно применить к мужчинам, и пока Фергусон внимательно рассматривал это лицо – понял, почему Эми так потянуло к Лютеру и тянуло к нему до сих пор после шести недель разговоров и постоянного секса, но, отодвинув на миг в сторону эти поверхностные детали, все это внешнее, вроде маленького или большого роста, длины волос, коэффициента милоты, самое важное, что Фергусон открывал в Лютере, – его острое чувство юмора, а это Фергусон в людях ценил, потому что сам был начисто лишен вербального остроумия, и потому-то его тянуло к таким людям, как Ной Маркс, Говард Мелк и Ричард Бринкерстафф: все они могли вить вокруг него словесные петли, и когда Лютер сказал Фергусону, что его соседом по комнате в Брандейсе был такой же первокурсник, как он сам, по имени Тимоти Сойер, иными словами – Тим Сойер, Фергусон расхохотался, а потом спросил Лютера, напоминал ли чем-нибудь Тим Тома, но Лютер ответил, что нет, тот ему больше напоминает того другого персонажа из книги Мрака Тайна – Гика Фена.
Это было смешно. Мрак Тайн и Гик Фен были действительно потешны, те же самые два в одном, какие мог выпаливать Говард, когда на него сходило вдохновение, и оттого, что Эми рассмеялась, шутка стала еще смешнее, несомненно – гораздо смешнее, поскольку громкость ее хохота означала, что ее поймали врасплох, а это доказывало, что раньше она никогда от Лютера такого не слышала, что, в свою очередь, подтверждало: Лютер раньше такого и не говорил, не искажал имена Марка Твена и Гека Финна, ни в прошлом месяце, ни в прошлом году, и не ходил и не повторял эту шутку своим друзьям, нет, он это изобрел, не сходя с места, прямо тут, в баре «Вест-Энд», и Фергусон отдал должное уму, настолько проворному и настолько сообразительному, чтобы выдать парочку таких восхитительных острот – или, как ему хотелось сказать, но он не сказал, таких пикантных приколов. Вместо этого он расхохотался вместе со своей фыркавшей сводной сестрой, а потом спросил мистера Бонда, не взять ли ему еще пива.
Фергусону уже передали кое-какие сведения о прошлом Лютера и о причудливой дорожке, по которой он прошел от Центрального района Ньюарка до Университета Брандейс в Новой Англии, то, о чем Эми заикалась по телефону, вроде тех семи лет, которые Лютер провел в Ньюаркской академии, одной из лучших частных школ в регионе, за что платили не отец его, таксист, и не мать-домработница, а наниматели его матери, Сид и Эдна Ваксманы, зажиточная пара из Саут-Оранжа, чьего единственного сына убили в Битве за Выступ, необычный дуэт скорбящих душ, они влюбились в Лютера, когда он был еще маленьким мальчиком, а теперь, когда Лютер выиграл стипендию в Брандейсе, Ваксманы делали то же самое для его младшего брата Септимуса (Сеппи), и как тебе такие пироги, сказала тогда Эми Фергусону по телефону, богатая еврейская семья и черная семья в бедственном положении объединились навсегда в Разъединенных Штатах Америки – Ха!
Следовательно, Фергусон был осведомлен о том, что парень Эми ходил в Ньюаркскую академию, когда они втроем устроились выпивать в «Вест-Энде», и совсем вскоре разговор перешел на сам Ньюарк, затем – на Ньюарк и баскетбол, спорт, которым и Лютер, и Фергусон занимались в старших классах оба, а поскольку слова «Ньюарк» и «баскетбол» неожиданно случились в одной фразе, Фергусон заговорил о ньюаркском спортзале, где играл тройное дополнительное время, когда ему было четырнадцать лет, и едва он произнес тройное дополнительное время, Лютер подался вперед, издал глубиной горла некий бессловесный, с трудом поддающийся расшифровке шум и сказал: Я там был.
Так, значит, ты помнишь, что случилось, произнес Фергусон.
Никогда этого не забуду.
Ты играл в той игре?
Нет, сидел на трибуне, ждал, когда ваша игра закончится, чтобы началась наша.
Ты видел бросок с центральной линии.
Самая длинная чистюля в истории. По звонку.
А после?
Да, и это тоже. Как вчера.
Пацаны повалили с трибун, и меня стукнули, сильно стукнули, когда я выбегал из спортзала, двинули так сильно, что потом не один час болело.
Это, наверное, я.
Ты?
Я кому-то двинул, только не знаю кому. Все белые выглядят одинаково, верно?
Я был единственным в нашей команде, кого ударили. Так что наверняка меня. А если меня, то ты.
Эми сказала: Некогда незыблемая земля качается и сходит с орбиты. По Семи Морям несутся приливные волны, вулканы сносят города. Или я это себе воображаю?
Фергусон кратко улыбнулся Эми, а затем снова повернулся к Лютеру. Зачем ты это сделал? – спросил он.
Не знаю. Я и тогда не знал, и теперь не могу объяснить.
Меня это потрясло, сказал Фергусон. Не сам удар, а его причина. Безумие в спортзале, ненависть.
Она росла медленно, но к третьей ничьей там стало совсем некрасиво. А потом – это чистое попадание, и все не выдержали.
До того утра я был средним американским тупицей. Обычным мальчишкой, кто верил в прогресс и поиск лучшего завтра. Мы же вылечили полиомиелит, верно? За ним должен был уйти расизм. Движение за гражданские права было волшебной пилюлей, что превратит Америку в общество дальтоников. После того удара, после твоего удара, я вдруг сильно поумнел насчет многого. Я теперь такой умный, что не могу думать о будущем, чтобы меня при этом не тошнило. Ты изменил всю мою жизнь, Лютер.
Если уж на то пошло, сказал Лютер, тот удар и меня изменил. Тем утром меня захватили чувства толпы, и злость толпы стала моей злостью. Я больше своей головой не думал, я позволил толпе думать за себя, поэтому перестал владеть собой, когда из себя вышла толпа, и побежал вниз на площадку – и совершил эту глупость. Больше никогда, поклялся я себе. Отныне я сам буду собой руководить. Господи боже мой. Белые люди отправили меня учиться, ну? Что у меня против белых?
Погоди-погоди, сказала Эми. Пока что тебе везло.