Часть 37 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Через десять дней после того третьего дня Фергусон снова начал писать. Первоначально у него был план вернуться на цыпочках к работе – просмотрев кое-какие старые свои школьные статьи, нельзя ли из них что-нибудь спасти, но после пристального изучения текста о не-вестернах Джона Форда, который он некогда считал своим лучшим очерком из всех, когда-либо им написанных, он счел его неотесанным и несовершенным, думать о нем больше не стоило. С тех пор он так далеко уже ушел, зачем же возвращаться, когда все в нем кричит и требует двигаться вперед? У него накопилось достаточно хороших примеров, чтобы начать писать статью об изображении детства в кино, и вечно развивающимся «Мусоркам и гениям» было дано другое название, проще и непосредственней: «Кино и фильмы», – такое разграничение давало ему возможность рассматривать часто размытую границу между искусством и развлечением, но посреди всех своих размышлений о том, какой текст ему писать первым, возникло кое-что новое, что-то настолько крупное, что охватило собой оба этих замысла, и Фергусон оказался готов приступить.
Из Амстердама Гил прислал письмо вместе с коробкой книг, брошюр и открыток из Дома Анны Франк на Принсенграхт, 263, где они с матерью Фергусона побывали в свой последний день в этом городе. Теперь там музей, писал Гил, и публика может взобраться по лестнице в «Убежище» и постоять в комнате, где юная Анна Франк писала свой дневник, а поскольку он помнил, как увлекла Фергусона эта книга, когда тот прочел ее вместе со своим восьмым классом в Риверсайдской академии, захватила тебя до такой степени, что ты признался, что «гигантски втрескался» в Анну Франк и однажды даже сказанул, что ты аж «до безумия в нее влюблен», мне показалось, что прилагаемый материал тебя заинтересует. Я знаю, есть что-то нездоровое в фетишизации этой несчастной девочки, продолжал Гил. После книги-бестселлера, а затем пьесы и фильма Анну Франк превратили в китчевую представительницу холокоста для нееврейского населения Америки и где угодно, но в этом саму Анну Франк винить нельзя, Анна Франк умерла, а книга, которую она написала, – прекрасное произведение, работа начинающего писателя с истинным талантом, и я должен сказать, что нас обоих с твоей матерью тронул наш визит в этот дом. После того как ты рассказал нам об очерке, который намереваешься писать о детях в кино, я не мог не подумать о тебе, когда смотрел на картинки, что Анна приклеила к стенке в «Убежище», вырезки из газет и журналов с голливудскими звездами на них – Джинджер Роджерс, Греты Гарбо, Рея Милленда, сестер Лейн, – что и подвигло меня купить тебе книгу ее сочинений, не связанных с дневником, «Рассказы из убежища». Присмотрись к рассказу «Кинозвезда»[103], это фантазия об исполнении желаний: семнадцатилетняя девочка из Европы по имени Анна Франклин (Анна Франк не дожила до семнадцати лет) пишет в Голливуд Присцилле Лейн, и ее через некоторое время приглашают провести летние каникулы с семейством Лейн. Долгое путешествие по воздуху через океан, затем – через весь Американский континент, и как только она оказывается в Калифорнии, Присцилла берет ее с собой в студию «Братьев Варнер», где девочку снимают и испытывают – и она в итоге обзаводится работой, рекламирует костюмы для тенниса. Ну и бредовая же греза! И не забывай к тому же, Арчи, фотографию, которую Анна Ф. вклеила в свой дневник с подписью: «Это снимок меня такой, какой я хочу выглядеть все время. Тогда мне, вероятно, выпадет возможность попасть в Голливуд». Бойня миллионов, конец цивилизации, а маленькая голландская девчушка, которой суждено погибнуть в лагере, грезит о Голливуде. Возможно, тебе захочется об этом продумать.
Это и стало следующим проектом Фергусона – очерк еще не определенной длины под заголовком «Анна Франк в Голливуде». Не только будет он писать о детях в фильмах, он будет писать еще и о том, как фильмы действуют на детей, особенно – голливудские фильмы, и не только на американских детей, но и на детей со всего мира, поскольку он помнил, что где-то читал о юном Сатьяджите Рае в Индии, как он писал восторженное письмо звезде-ребенку Дине Дурбин в Калифорнию, и, взяв Рая и Анну Франк своими основными примерами, он также сумеет исследовать водораздел искусства-развлечения, о котором думал с тех самых пор, как вообще начал размышлять о кино. Заманчивость проникновения в параллельный мир блеска и свободы, желание встать рядом с чужими историями, что крупнее реальных и лучше настоящих, самость выпархивает из себя и оставляет землю позади. Отнюдь не пустяковая это тема, а в случае Анны Франк – вообще вопрос жизни и смерти. Кино и фильмы. Его некогда возлюбленная Анна, его по-прежнему любимая Анна, в капкане «Убежища» – и ее тянет в Голливуд, погибла в пятнадцать, убита в Берген-Бельзене в пятнадцать лет, а потом Голливуд снял фильм про последние годы ее жизни и все-таки превратил ее в звезду.
Ты не представляешь себе, насколько эти вещи для меня драгоценны, написал Фергусон отчиму, благодаря его за письмо и присланные книги. Они кристаллизовали мои мысли и открыли мне новый путь в то, что я хочу писать дальше. Серьезно. Из-за тебя толчок приподнял всю эту штуку на новый уровень серьезности, и остается лишь надеяться, что меня хватит на то, чтобы достойно с нею справиться. Теннисные костюмы. Деревни за колючей проволокой, охраняемые пулеметами. Впервые смеется Грета Гарбо. Куролесим на пляжах Калифорнии, а в столице Грязи разражается эпидемия тифа. Всем пора пить коктейли. Настала пора для ям с известью, мои изголодавшиеся маленькие умирающие детки. Как же можно теперь нам любить друг друга? Как можно думать наши самовлюбленные мысли? Ты был там, Гил, ты сам это видел и вдыхал эти запахи, однако жизнь свою вложил в музыку. Невозможно выразить, как восхищаюсь я тобой и люблю тебя.
Быть с Альбером означало не быть с Альбером значительную порцию дневных часов. Альбер на рю Декарт прибавлял слова к своему роману, Фергусон в своей chambre de bonne читал книги из списка Гила и работал над своим очерком, а затем, часов в пять, Фергусон откладывал ручку и шел к Альберу, где они иногда играли в баскетбол, а иногда не играли, и, в зависимости от того, играли или нет, после они шли на шумный рынок на рю Муфтар и покупали провизию на ужин, или же не покупали ужин, а шли позже в ресторан, и поскольку Фергусону было не по карману есть в ресторанах, его долю чека обычно оплачивал Альбер (он был неизменно щедр в том, что касалось денег, и вновь и вновь говорил Фергусону, чтоб тот ел и не думал про это), а потом, сходив или не сходив в кино (обычно – сходив), они возвращались в квартиру на третьем этаже здания через дорогу от баскетбольной площадки и вместе забирались в постель, кроме тех вечеров, когда Альбер приходил ужинать в квартиру Вивиан и ночевать оставался в маленькой комнате Фергусона на шестом этаже.
Фергусон воображал, что так будет длиться вечно, а если и не вечно, то достаточно долгое время, еще многое множество месяцев и лет времени, но после двухсот пятидесяти шести дней жизни по такому чарующему распорядку, то, что привело его в ужас в отношении его матери тем утром, когда он попрощался с нею в мае, зловеще и неожиданно произошло с матерью Альбера. Телеграмма в семь утра двадцать первого января, когда они вдвоем еще спали в постели Альбера на рю Декарт, консьержка громко забарабанила в дверь и сказала: Monsieur Dufresne, un t?l?gramme urgent pour vous, и вот вдруг они слезают с кровати и запрыгивают в одежду, а потом Альбер читал телеграмму – голубой бланк с черным известием о том, что его мать споткнулась, упала в лестничный пролет ее жилого дома в Монреале и скончалась – в свои шестьдесят. Альбер ничего не сказал. Он отдал телеграмму Фергусону и продолжал ничего не говорить, и к тому времени, как Фергусон дочитал телеграмму, что заканчивалась словами «ПРИЕЗЖАЙ ДОМОЙ НЕМЕДЛЕННО», Альбер завыл.
Он улетел в Канаду в час того же самого дня, и поскольку, пока он был там, ему предстояло заниматься множеством запутанных семейных дел и финансовых вопросов, и потому, что, похоронив мать, он решил съездить в Новый Орлеан побольше разузнать о жизни отца, как сообщил он в письме Фергусону, то он задержится на той стороне мира на два месяца, а поскольку Фергусону в день отъезда Альбера из Парижа оставалось жить всего сорок три дня, они больше никогда не видели друг друга.
Фергусон был спокоен. Он знал, что Альбер рано или поздно вернется, а сам он тем временем будет продолжать работу, воспользуется отсутствием Альбера и возобновит свою старую привычку пить за ужином вино, бокал за бокалом вина до полного опьянения, если необходимо, ибо пусть он и был спокоен, за Альбера он все равно тревожился – телеграмма обрушилась на него как гром среди ясного неба, и, когда они обнимались на прощание в аэропорту, Альбер казался наполовину обезумевшим, а ну как ему не удастся выстоять и он вновь станет употреблять? Спокойствие, сказал себе Фергусон, выпей еще вина, спокойствие – и ломись дальше. В его очерке об Анне Франк уже было написано больше ста страниц и он превращался в книгу, еще одну книгу, которая займет по меньшей мере еще год в написании, но, опять-таки, январь уже закончился, наступил февраль, и с публикацией «Лорела и Гарди» меньше чем через месяц он ловил себя на том, что ему трудно сосредоточиться.
После своего краткого визита Обри больше в Париж не возвращался, но они с Фергусоном за последние десять месяцев обменялись парой дюжин писем. Столько крупных и мелких деталей нужно обсудить по поводу выхода книги, но также – шутливые и нежные отсылки к тем часам, что они провели вместе в номере на пятом этаже гостиницы «Георг V», и пусть даже Фергусон писал, что он более или менее сошелся в Париже кое с кем, владыка эльфов оставался неколебим и был полностью готов к повторному спектаклю, один раз или несколько, пока его автор в Лондоне. Казалось, так оно все и устроено в мире без женщин, где Фергусон сейчас странствовал. Как ему однажды объяснил Альбер, правила верности, применимые для мужчин и женщин, не действовали применительно к мужчинам и мужчинам, и, вероятно, единственное преимущество в том, чтоб быть изгоем-пидором, а не законопослушным женатым гражданином, – свобода трахаться по желанию с кем захочешь и когда б ни пожелал, если только не ранишь этим чувства своего номера первого. Но что же это вообще означает? Не рассказывать своему номеру первому, что ты был с кем-то еще, предполагал Фергусон, и если Альбер трахается с кем-то или с несколькими кем-то, пока мотыляется по Северной Америке, Фергусон не желал бы этого знать – и не станет сообщать Альберу, если в итоге трахнется с Обри в Лондоне. Нет, не если, сказал он себе, а когда, когда и где, и сколько раз за те дни и ночи, что он проведет в Англии, поскольку пусть он и любил Альбера, Обри он считал неотразимым.
План заключался в том, чтобы выпустить книгу шестого марта, в понедельник. Фергусон отпразднует свой двадцатый день рождения в Париже третьего, затем отправится поездом-паромом с «Гар-дю-Нор» вечером четвертого и прибудет на вокзал «Виктория» утром пятого. В своих последних сообщениях Обри подтвердил, что все интервью и мероприятия выстроились по плану, включая вечер Лорела и Гарди в Национальном кинотеатре – программа короткометражек, в которой будут представлены двадцатиминутные «Крупные дела», двадцатиодноминутные «Два моряка», двадцатишестиминутная «Вдрабадан» и тридцатиминутная потеха века «Ящик с музыкой», и как только ему передали решение НКТ, Фергусон целую неделю потратил на сочинение одностраничных вступлений к каждому из четырех фильмов, паникуя от мысли, что онемеет перед публикой, если попробует выйти на сцену без записей, а поскольку он хотел, чтобы его маленькие тексты были чарующи и остроумны, а не только предоставляли информацию, у него ушло много часов на их сочинение и переписку, прежде чем он хотя бы как-то отдаленно остался удовлетворен результатом. Но каким же наслаждением станет этот вечер – и какую чуткую и щедрую штуку Обри ему устроил, – и затем, всего через двадцать четыре часа после того, как он дописал эти вступления, дневной почтой в среду, пятнадцатого февраля, ему пришли два сигнальных экземпляра его книги, и впервые в пределах опыта, полученного Фергусоном о мире, прошлое, настоящее и будущее слились воедино. Он написал книгу, а затем он ждал книгу, и вот книга у него в руках.
Один экземпляр он отдал Вивиан, и когда она попросила его ей подписать, Фергусон рассмеялся и сказал: Я такого никогда раньше не делал, знаете. Где ее нужно подписывать и что нужно писать?
Традиционное место – титульный лист, ответила Вивиан. А сказать можешь все, что хочешь. Если не можешь ничего придумать, просто напиши свое имя.
Нет, так не годится. Я должен что-то сказать. Можно я минутку подумаю, ничего?
Они были в гостиной. Вивиан сидела на диване с книгой на коленях, а Фергусон садиться с нею рядом не стал – вместо этого принялся расхаживать взад-вперед перед нею, и после пары таких взадов и впередов вышел из зоны дивана и дошел до дальней стены комнаты, повернул направо и дошел до следующей стены, затем свернул вправо опять и дошел до той стены, что следовала за предыдущей, после чего вернулся к дивану, где наконец уселся рядом с Вивиан.
Ладно, сказал он, я готов. Дайте мне книгу, и я ее вам подпишу.
Вивиан сказала: Я думаю, ты самый странный и забавный человек из всех моих знакомых за всю жизнь, Арчи.
Да, я таков. Обхохочешься. Мистер Ха-Ха в пурпурном клоунском костюме. Давайте книжку.
Вивиан протянула ему книгу.
Фергусон раскрыл ее на титульном листе и полез в карман за ручкой, но едва собрался писать – помедлил, повернулся к Вивиан и сказал: Только получится коротко. Надеюсь, вы не возражаете.
Нет, Арчи, я не возражаю. Ни в малейшей степени.
Фергусон написал: Это Вивиан, Любимому другу и спасителю – Арчи.
Земля повернулась еще шестнадцать раз, и вечером третьего марта они отпраздновали его двадцатый день рождения скромным ужином в квартире. Вивиан предложила позвать столько гостей, сколько он пожелает, но Фергусон сказал – никаких других не надо, спасибо, ему хочется отметить посемейному, а это означало: только они вдвоем и Лиса, да еще отсутствующий Альбер, который сейчас скитался по Югу, пытаясь выследить членов отцовой семьи, и хоть Фергусон знал, что это нелепо, он попросил Вивиан оставить Альберу место за столом, в том же духе, в каком на Песах оставляется место Илии, и Вивиан, отнюдь не считавшая, что это нелепо, попросила Селестину накрыть стол на четверых. Мгновение спустя она решила увеличить число до шести, чтобы включить мать и отчима Фергусона.
Жить ему оставалось два дня, и то был последний раз, когда он с ними разговаривал, но о телефонном звонке договорились заранее, и вечером третьего за час до того, как он сел за ужин с Вивиан и Лисой, мать и Гил позвонили из Нью-Йорка пожелать ему счастливого дня рождения и удачи в лондонской поездке. Фергусон сказал Гилу, что возьмет с собой «Нашего общего друга» (девяносто первую книгу из списка), которая составит ему компанию в двух долгих переездах через Канал (каждый по одиннадцать часов), но сомневался, что в Лондоне у него останется время на чтение, поскольку расписание у него там стало ужас каким плотным. Как бы то ни было, после этой ему останется прочесть всего девять книг, и они с Вивиан планируют со всеми ними покончить к концу мая, но какое же это удовольствие – жить в изобильном мозге этого англичанина, заметил он, а после того, как они с профессором Вивиан прикончат сотую книгу, ему хочется наверстать со всеми остальными романами Диккенса, которых еще не прочел.
Затем трубку взяла мать и заговорила с ним о погоде. Англия – место сырое, сказала она, и ему следует всегда помнить о зонтике и надевать плащ, а то и купить пару калош, чтобы защищать ноги и обувь. В любой другой день Фергусон от такого бы впал в раздражение. Она разговаривает с ним, как с семилетним ребенком, и по привычке он бы от нее отмахнулся, простонав, или высмеял бы каким-нибудь потешным и едким замечанием, но именно в тот день никакого раздражения он не ощутил – напротив, его это позабавило, и согрела, и повеселила его эта нескончаемая материнскость, что продолжала в ней гореть. Конечно, нет, ма, сказал он. Я никуда не буду выходить без зонтика. Честное слово.
Так случилось, что как раз зонтик свой Фергусон забыл в поезде, прибыв в Лондон утром пятого. Он не намеревался его терять, но в суете сборов пожитков и выскакивания на перрон в поисках Обри зонтик оказался позабыт. И да, дождь лил в то утро на город, как его мать и предсказывала, поскольку Англия и впрямь была сырым местом, и первое же, что поразило Фергусона в ней, были запахи, натиск новых запахов, что вторглись в его тело в тот же миг, когда он покинул воздух своего купе и оказался на воздухе вокзала, запахи, что совершенно не походили на запахи Парижа и Нью-Йорка, атмосфера ершистее, колючее, заряженная смешанными истеченьями влажных шерстяных пиджаков и горящего угля, и влажных каменных стен, и дыма сигарет «Плейерс» с их чересчур сладким виргинским табаком в отличие от прямоты «Голуазов» и чуть пригоревших ароматов «Лаки» и «Камелов». Иной мир. Все до крайности другое, а поскольку еще стояло начало марта и весна пока не наступила – озноб новой разновидности, пробиравший до костей.
И вот уже Обри улыбался ему и обхватывал ручонками тело Фергусона, объявляя, что красивенький мальчик наконец-то прибыл и что за славная неделя ждет их обоих. Затем – наружу, на стоянку такси, где они нахохлились рядышком под куполом черного зонтика Обри, ожидая своей очереди, сперва говорили о том, насколько счастливы снова видеть друг друга, но несколько мгновений спустя издатель Обри уже рассказывал автору Фергусону, что за последние несколько дней начали поступать первые отклики на книгу, и все они хороши, за исключением одного, прекрасная рецензия в «Нью Стейтсмене», восторженная в «Обсервере», но ничего ниже хороших оценок во всех остальных, если не считать стервозной чепухи в «Панче». Как мило, сказал Фергусон, понимая, сколько эти отзывы значат для Обри, однако сам он ощущал себя любопытно отстраненным от всего этого, словно бы рецензии писали о чьей-то еще книге, о другом человеке с таким же именем, как у него, быть может, но не о том, кто сейчас садится впервые в лондонское такси – один из тех легендарных черных слонов, какие он видел во множестве фильмов за столько лет, а они оказались даже еще больше, чем он себе воображал, вот еще одна британская штука, отличная от американских и французских, и какое же удовольствие было сидеть в огромном пространстве позади и слушать, как Обри тараторит, сыплет именами редакторов журналов и рецензентов, о которых сам Фергусон ничего не знал, все они были для него не более реальны, чем массовка в пьесе восемнадцатого века. Потом такси тронулось и направилось к гостинице – и вдруг все перестало быть удовольствием, а стало обескураживать и даже немного пугать. Руль у машины располагался не на той стороне, а водитель ехал по неправильной стороне улицы! Фергусон прекрасно знал, что у англичан так принято, но никогда не переживал этого сам, и в силу давней привычки, выработанной за всю жизнь встроенных рефлекторных реакций, его первая поездка по лондонским улицам заставляла его ежиться всякий раз, когда таксист поворачивал или какая-нибудь машина приближалась к ним не с той стороны, и он вновь и вновь вынужден был закрывать глаза, боясь, что они сейчас разобьются.
Безопасно пришвартовались у гостиницы «Даррентс» на Джордж-стрит, 26 (Даблью-1), неподалеку от «Коллекции Уоллеса» и Римско-католической церкви св. Иакова. «Даррентс» читается как «парень», и Обри сказал, что выбрал Фергусону именно этот отель, потому что он уж такой, по сути, британский и респектабельный – не Лондон модов, а пример того, что он назвал Лондоном шмудов, с баром в цокольном этаже, облицованным деревянными панелями, который был до того скучен и зрелищно таинствен, что здесь до сих пор завсегдатаем был Ч. Обри Смит, хоть он и скончался двадцать лет назад.
А кроме того, продолжал владыка эльфов, кровати здесь удобнее некуда.
Ты со своим грязным умом, сказал Фергусон. Неудивительно, что мы так хорошо ладим.
Рыбак рыбака, мой юный друг-янки. С дудлами у нас в штанах, как у настоящих денди, да с хорошенькой парочкой пони, чтоб довезла нас до города.
Обри помог Фергусону зарегистрироваться, но потом ему нужно было убегать домой. Стояло воскресенье, у детской няньки выходной, а он пообещал побыть с Фионой и детьми до чая, после же он вернется в гостиницу покататься на пони, а затем поведет Фергусона ужинать.
Фиона ждет не дождется встречи с тобой, сказал он, но это произойдет только завтра.
Что же касается меня, я жду не дождусь, когда ты вернешься во второй половине дня. Когда, кстати, время чая?
В нашем случае – в любое время между четырьмя и шестью. До этого времени можешь пока отдохнуть. Эти переезды через Канал могут жестоко действовать на организм, и ты, должно быть, весь изжарен. Ну, или, по крайней мере, протушен.
Веришь или нет, но мне в поезде удалось поспать, поэтому все хорошо. Я неприготовлен, так сказать. Сыр и свеж, бью копытом.
Разложив вещи, он спустился в цоколь и зашел в столовую позавтракать – в десять часов завтрак все еще подавали, и это стало его первой пробой английской кухни: тарелка, на которой были одно поджаренное яйцо-глазунья (жирное, но вкусное), две недожаренных полоски бекона (слегка отвратительные, но вкусные), две свиные сосиски, тщательно пропеченный печеный помидор и два толстых ломтя домашнего белого хлеба, намазанного девонширским маслом, которое было лучше любого сливочного масла, какое он когда-либо пробовал. Кофе пить было невозможно, поэтому он перешел на чайник чаю, несомненно – крепчайшего во всем христианском мире, его пришлось разбавлять горячей водой, прежде чем Фергусон сумел влить эту жидкость себе в горло, а затем сказал спасибо официанту, встал со стула и рысцой двинулся к мужской комнате на долгое, несчастное заседание со своими бурчащими кишками.
Ему хотелось выйти прогуляться, но мягкий дождик, ливший раньше, теперь превратился в ливень, и Фергусон, вместо того чтобы идти наверх и запираться у себя в номере, решил навестить знаменитый бар с деревянными панелями и поискать там призрак Ч. Обри Смита.
Бар в тот час был пуст, но никто, похоже, не возражал, когда он спросил, нельзя ли ему здесь немного посидеть, пока погода не прояснится (днем прогнозировали появление солнца), а поскольку коридорный был так любезен, когда Фергусон задал этот вопрос, он решил, что англичане ему нравятся, и он их считает благородными, щедрыми людьми, не такими чопорными, какими иногда могут быть французы, не такими сердитыми, какими могут оказываться американцы, а добродушными и спокойными, публика, в общем, терпимая, которая принимает слабости своих собратьев и не встревает и не осуждает тебя, если говоришь не с тем акцентом.
Поэтому Фергусон уселся в пустом баре, облицованном деревянными панелями, и какое-то время думал об англичанах, в частности – о Ч. Обри Смите и милом, но малозначительном факте, что он, самый английский из всех английских джентльменов, само воплощение Англии для американской публики в бесчисленных голливудских фильмах, был еще одним владыкой эльфов, в данном случае – эльфов Страны кино, а совсем немного погодя Фергусон достал из кармана записную книжечку, которую всегда носил с собой в кармане пиджака, и стал выписывать имена британских актеров, работавших в Калифорнии и до той степени, какой Фергусон никогда прежде не рассматривал до того утра, помогших создать то, что мир нынче считал американским кино. Столько имен – и столько фильмов с этими именами в титрах, и пока Фергусон записывал первые пришедшие ему в голову, хотя вернее – выдернутые из памяти по мере того, как он их припоминал, он включал в список и названия фильмов, где, как он видел, эти люди играли, и его поражало, до чего же их много, лавина фильмов – и еще больше фильмов, все больше и больше фильмов, слишком много фильмов, наконец, ужасающее число фильмов, и, несомненно, еще и множество других, о которых он забыл.
Начиная с первого имени у него в списке, с неизбежного Стана, партнера Олли, родившегося с именем Артур Станли Джефферсон в городке Альверстон в 1890 году, а затем, в 1910-м, увезенного в Америку с «Труппой Фреда Карно» как дублера Чарли Чаплина, больше восьмидесяти фильмов посмотрено со Станом Лорелом, в них снявшимся, больше пятидесяти с Чаплином и, по крайней мере, двадцать с Ч. Обри Смитом (включая «Королеву Кристину», «Алую императрицу», «Жизни бенгальского улана», «Китайские моря», Маленький лорд Фаунтлерой», «Узник Зенды») и еще сотни с Рональдом Кольманом, Базилем Ратбоном, Фредди Бартольмью, Грир Гарсон, Кери Грантом, Джемсом Мейсоном, Борисом Карлоффом, Реем Миллендом, Давидом Нивеном, Лоренсом Оливье, Ральфом Ричардсоном, Вивьен Ли, Деборой Керр, Эдмундом Гвенном, Джорджем Сондерсом, Лоренсом Гарви, Майклом Редгрейвом, Ванессой Редгрейв, Линн Редгрейв, Робертом Донатом, Лео Г. Кэрроллом, Роландом Янгом, Найджелом Брюсом, Гледис Купер, Клодом Рейнсом, Дональдом Криспом, Робертом Морлеем, Эдной Мей Оливер, Альбертом Финнеем, Джулией Кристи, Аланом Бейтсом, Робертом Шоу, Томом Кортнеем, Питером Селлерсом, Гербертом Маршаллом, Родди Макдавеллом, Эльзой Ланчестер, Чарльзом Лотоном, Вильфридом Гайд-Вайтом, Аланом Мобреем, Эриком Блором, Генри Стивенсоном, Питером Устиновом, Генри Траверсом, Финлеем Карри, Генри Даниэльсом, Венди Гиллер, Анджелой Лансбери, Лайонелом Атвиллом, Питером Финчем, Ричардом Бэртоном, Теренсом Стампом, Рексом Гаррисоном, Джулией Андрюс, Джорджем Арлиссом, Леслеем Говардом, Тревором Говардом, Седриком Гардвиком, Джоном Гилгудом, Джоном Миллсом, Гейли Миллс, Алеком Гиннессом, Реджинальдом Овеном, Стюартом Гренджером, Джин Симмонс, Майклом Кейном, Шоном Коннери и Элизабет Тейлор.
Дождь прекратился в два, но солнце не вышло. Вместо этого облачное небо затянуло новыми тучами, такими густыми и обильными, что они начали проседать, медленно опускаясь со своего привычного места в небесах, пока не коснулись земли, и когда Фергусон наконец вышел из гостиницы, чтобы немного пройтись по кварталу, улицы превратились в лабиринт тумана. Никогда раньше не давали ему так мало видеть в то время суток, что предположительно было еще днем, и он недоумевал, как это англичане могут заниматься своими делами в таких вогких, парообразных хмарях, но, опять же, сказал он себе, англичане, вероятно, запанибрата с облаками, поскольку уж что-что он выучил по Диккенсу – так то, что облака в небе над Лондоном спускаются и часто навещают людей, и вот в такой день, как этот, похоже было, что они прихватили с собой еще и зубные щетки и намеревались провести здесь ночь.
Было самое начало четвертого. Фергусон решил, что ему пора уже двигать обратно в гостиницу и готовиться к возвращению Обри, которое могло произойти уже и в четыре, но не позднее шести, однако хотелось быть готовым к четырем – в надежде, что Обри удастся удрать от семьи скорее раньше, чем позже. Сначала ванна или душ, а затем он наденет свои подарки на день рождения, которые Вивиан купила ему на прошлой неделе в Париже, – новые брюки и новую рубашку, и новый пиджак, в которых он выглядел на миллион дубов, как она сказала, и для Обри ему хотелось выглядеть на миллион дубов в новой одежде, а затем одежда снимется, и они заберутся в постель заниматься тем, чем занимались в гостинице «Георг V», и нет, он себя не станет чувствовать по этому поводу виноватым, сказал он себе, он будет наслаждаться, а в том, что касается Альбера, он утешит себя тем, что станет воображать, как Мистер Медведь проделывает то же самое с кем-нибудь еще и наслаждается этим точно так же, как и он сам, и вот, пока Фергусон шел и размышлял об Обри и Альбере, и о разнице между ними, не только о физических различиях между светлым и темным, крупным и мелким, но и о различиях умственных и культурных, о различиях в их взглядах на жизнь, о мрачных глубинах Альберова сердца, противопоставленных чудаческому добродушию Обри, он неуклонно двигался по направлению к гостинице, и вдруг мысли его сдвинулись к интервью, которое он будет давать завтра в десять утра кому-то из «Телеграфа», к первому интервью в своей жизни, и пусть даже Обри велел ему не беспокоиться и просто расслабиться и быть собой, он не мог не чувствовать легкой тревоги, да и вообще что это значит – быть собой, задался он вопросом, у него внутри живут несколько «я», даже много «я», сильное «я» и слабое «я», заботливое «я» и порывистое «я», щедрое «я» и «я» эгоистичное, так много разных «я», что в конце концов он оказывался огромен, как все сразу, или мелок, как никто вообще, и если для него это правда, то правдой это должно быть и для всех остальных, а это означает, что все – все и никто в то же самое время, и вот с этой мыслью, подскакивающей у него в голове, он подошел к перекрестку Марилебон-Хай-стрит и Бландфорд-стрит, к тому месту, где Марилебон превращается в Таер прямо за углом от гостиницы на Джордже, и хотя туман наваливался на него и облекал его собой целиком, Фергусон различал мигающий красный огонек светофора, маячивший в хмари, мигающий красный свет, что был эквивалентом знака «стоп», поэтому Фергусон остановился и стал ждать, когда проедет машина, а поскольку он совсем затерялся в собственных мыслях обо всех и ни о ком, он повернул голову, посмотрел налево, то есть сделал то, что делал всегда, переходя через дороги всю свою жизнь, рефлекторный, бездумный взгляд налево, убедиться, что не едет никакая машина, забывая, что он в Лондоне и что в английских городах и поселках полагается смотреть направо, а не налево, и потому-то он не увидел, как из-за поворота на Бландфорде вылетел свекольного цвета британский «форд», поэтому Фергусон соступил с поребрика и принялся переходить улицу, не понимая, что у машины, которую он не увидел, – право проезда, и когда машина врезалась в тело Фергусона, его ударило так сильно, что он подлетел в воздух, словно был крылатой человеческой ракетой, запущенной в космос, молодым человеком, устремившимся к луне и звездам за нею, а потом он достиг верхней точки траектории и принялся опускаться, и, когда коснулся самого дна, голова его попала на край поребрика, и он проломил себе череп, и вот с того мига и впредь любые будущие мысль, слово и чувство, что могли бы родиться у него внутри этого самого черепа, оказались стерты.
Боги глянули вниз со своей горы и пожали плечами.
6.4
Лукавый, безответственный Ной Маркс, давший слово не показывать рукопись «Путешествий Муллигана» никому, кроме своего отца и мачехи, нарушил это самое слово, одолжив рукопись двадцатичетырехлетнему Билли Блеску, прозаику, отсеявшемуся из Колумбии, кто зарабатывал себе на жизнь домоуправом в четырехэтажном жилом доме без лифта на Восточной Восемьдесят девятой улице между Первой и Второй авеню, в том подразделении Йорквилля для рабочего класса, что было известно как район Рейнлендер. Двумя годами ранее Билли учредил маленькое мимеографическое издательство под названием «Штуковина» – некоммерческое, антикоммерческое заведение, выпустившее пока около дюжины произведений, среди которых – томики поэзии Анн Векслер, Льюиса Тарковского и уроженца Талсы Рона Пирсона, который еще в октябре снабдил автора «Путешествий Муллигана» экземпляром «Тишины» Джона Кейджа. В те дни, до наступления эпохи дешевой офсетной печати, мимеограф был единственной формой производства книг и журналов, доступной молодым безденежным писателям в Нью-Йорке, и если твое произведение печатали таким самиздатом в издательстве вроде «Штуковины», это отнюдь не служило признаком неизвестности и не было улицей с односторонним движением к тупиковому забвению, напротив – это было почетным знаком отличия. Тиражи в среднем доходили до двухсот экземпляров. Заголовки и иллюстрации на картонных обложках рисовали друзья Билли, художники из центра города (чаще всего – Серж Гриман или Бо Джейнард, подвижные и изобретательные рисовальщики, чьи обложки помогали задать тональность оформительскому стилю середины шестидесятых, актуальному зрительному выражению, дерзкому и неприукрашенному, которое и не пыталось воспринимать себя слишком уж всерьез), и пусть даже было нечто грубое и импровизированное в книжках, напечатанных на бумаге для пишущих машинок формата восемь с половиной на одиннадцать дюймов, содержание их было несмазанным и легко читалось, так же отчетливо, как книги, напечатанные офсетом или высокой печатью. Жена Билли Джоанна готовила трафареты на своем большом «Ремингтоне» конторских размеров, крупным шрифтом цицеро через один интервал, не выровненные по правому краю, даже прозу, а потом эти трафареты подавали в мимеограф, стоявший в мастерской Билли, и печатали как нечетную, так и четную сторону каждой страницы, затем их брошюровала компания друзей и добровольцев и сшивала внакидку (сажала на скрепку). Большинство экземпляров раздавались бесплатно, то есть рассылались или вручались собратьям-писателям и художникам, а оставшиеся пятьдесят штук или около того распространялись среди горстки манхаттанских книготорговцев, веривших в следующее поколение американской новизны, и для юноши, зашедшего в «Книжный рынок Готама» или «Книжную лавку Восьмой улицы», увидеть свою мимеографированную книжку среди свежих поступлений поэзии и художественной прозы означало понять, что он начал существовать как писатель.
Фергусону следовало бы разозлиться на своего кузена за то, что тот действовал у него за спиной и без разрешения показал книгу кому-то, но он не злился. Ной столкнулся с Билли Блеском в Нижнем Ист-Сайде, на сборище в середине мая, через месяц после того, как Фергусон завершил рукопись, и через неделю после своего третьего и последнего визита к доктору Бройлеру. Ной заговорил с Билли о произведении своего двоюродного брата, Билли проявил интерес к тому, чтобы на него взглянуть, и к последней неделе мая Ной уже звонил Фергусону по телефону, доставая шило из мешка. Извини, извини, сказал он, ему известно, что не следовало везде размахивать рукописью, но он все равно ее показал, и теперь, раз Билли просто обалдел от «Путешествий Муллигана» и хочет их опубликовать, Фергусон же не станет себя вести как тупица и мешать этому, правда? Нет, ответил Фергусон, он целиком и полностью за, а потом поблагодарил Ноя за содействие, и с этого началась их беседа, которая длилась примерно полчаса, а после того, как Фергусон повесил трубку, он понял, что разницы никакой нет, считает ли он, что книгу следует сжечь и забыть о ней или нет, книга ему нужна сейчас, потому что жизнь его окончена, и издать ее, вероятно, будет сродни тому, чтобы обмануть себя, заставить себя думать, будто у него все еще есть будущее, хотя больше никаких Фергусонов частью этого будущего и не станет, и до чего же уместно, что он предпочел опубликовать свою работу под именем убитого человека, его деда по отцу Исаака, сваленного двумя пулями на складе кожаных изделий в Чикаго в 1923 году, человека, который должен был стать Рокфеллером, а оказался в итоге Фергусоном, отца отца, который исчез из жизни сына, и дедушки внука, который нипочем не доживет до того, чтобы самому стать отцом.
Билли Блеск стал добрым другом и преданным издателем первых книжек Фергусона, а вот Ной Маркс остался самым блестящим его свидетелем, какой только есть, и когда бы Фергусон ни пытался вообразить, кем бы он сам без него стал, ум его отключался и отказывался сообщать ответ.
Проворная Джоанна смогла превратить сто тридцать одну страницу рукописи, напечатанную через два интервала, в пятьдесят девять страниц, напечатанных через один, убрав пустые спуски, предварявшие каждую главу с одним из двадцати четырех путешествий Муллигана, и начиная новые путешествия на той же странице, где заканчивалось старое, в подбор, а это свело б?льшую часть годовой работы к тридцати листкам бумаги – книжка получилась настолько тонкой, что ее без труда можно было посадить на скрепку. Вместо Бо Джейнарда или Сержа Гримана для оформления обложки Фергусон попросил Билли дать попробовать Говарду Мелку, а поскольку Говард сделал такой хороший рисунок (Муллиган сидит за письменным столом и пишет очередной отчет в комнате, набитой артефактами и сувенирами из своих приключений), он тоже вошел в семью «Штуковины» и продолжал делать обложки и иллюстрации, пока в 1970 году издательство не прекратило работу. Пятьдесят девять страниц на тридцати листах бумаги – это означало, что последняя страница книжки осталась пустой. Билли спросил Фергусона, не хочется ли тому написать о себе биографическую заметку, чтобы эту пустоту заполнить, и, поразмыслив над этим почти неделю, Фергусон сдал два предложения:
Девятнадцатилетнего Исаака Фергусона можно часто найти бродящим по улицам Нью-Йорка. Живет он в другом месте.
Никакой больше Эви. Никаких посещений полудома в Ист-Оранже после его последнего визита к доктору Бройлеру в Принстоне. Фергусон больше не мог заставить себя с нею встречаться лицом к лицу. Он подвел ее и разрушил ей надежды, и ему не доставало смелости посмотреть ей в глаза и сказать, что он никогда не станет призрачным отцом иллюзорного ребенка, которого она измыслила, чтобы удержать их вместе в некоем будущем мире, когда обстоятельства наконец-то их разлучат. Ну и кутерьма все это. Как же глубоко они оба себя обманывали, и теперь, когда слова врача положили конец их ошибочным надеждам, Фергусон снял телефонную трубку и объявил об этом конце так, как это бы сделал любой другой трус на его месте, даже не осмеливаясь сесть в ее присутствии и обо всем поговорить, а то и прийти, быть может, к заключению, что это – далеко не худшая трагедия на свете и они могут жить себе вместе и дальше, невзирая на нее. Эви потрясла его черствость. Очень жаль и все такое, сказала она, и мне тебя на самом деле очень жалко, Арчи, но мы-то здесь при чем?
При всем, произнес он.
Нет, ты не прав, ответила она, никакой разницы, и если ты не понимаешь того, что я тебе сейчас говорю, то ты – не тот человек, кем я тебя считала раньше.
Фергусон глотал слезы на другом конце провода.
Мы не собирались оставаться вместе надолго, продолжала Эви, и, возможно, я была дурой, что втянула тебя в эти разговоры о беременности, но, черт побери, Арчи, я отдала тебе все, что у меня есть, и ты уж, по крайней мере, обязан как порядочный человек попрощаться со мной лично.
Не могу, сказал Фергусон. Если я приеду повидаться с тобой, я сломаюсь и разревусь, а я не хочу, чтобы ты видела, как я плачу.
Это будет настолько ужасно?
Для меня – да. Хуже всего на свете.
Будь взрослей, Арчи. Попробуй вести себя, как мужчина.
Я стараюсь.
Недостаточно.
Я постараюсь сильней, честно. Самое важное – я никогда не перестану тебя любить.
Ты уже перестал. Мы вместе так надоели тебе, что ты даже не хочешь больше на меня смотреть.
Это неправда.