Часть 47 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Потому что ты не хочешь на мне жениться.
Кто знает, хочу я или нет? Кто знает, хочешь этого ты или нет? Кто вообще хоть что-то знает?
Мэри рассмеялась.
По меньшей мере, ты можешь больше не сидеть на Пилюле, продолжал Фергусон.
Ты не единственный мужчина в Нью-Йорке, знаешь ли. Допустим, я выйду на улицу как-нибудь вечером, наткнусь на Сеньора Манифико и он сведет меня с ума?
Просто не рассказывай мне об этом, больше ни о чем не прошу.
А меж тем, Арчи, тебе нужно сходить к другому врачу – чтоб уж наверняка.
Я знаю, ответил Фергусон, знаю, что надо, и я схожу, как-нибудь на днях, конечно, схожу, как-нибудь на днях, честно.
Тысяча девятьсот шестьдесят девятый был годом семи загадок, восьми бомб, четырнадцати отказов, двух сломанных костей, номера двести шестьдесят три и одной шутки, изменившей всю жизнь.
1) Через четыре дня после того, как Ричарда Никсона поставили тридцать седьмым президентом Соединенных Штатов, Фергусон написал последнюю фразу «Столицы развалин». Черновик был закончен, первый вариант, на который ушло столько труда, переживший к тому времени столько исправлений, что его можно было считать, наверное, девятым или десятым вариантом, но Фергусон по-прежнему был недоволен рукописью, не полностью удовлетворен, во всяком случае, ощущая, что предстоит еще много работы, прежде чем текст можно будет объявить законченным, поэтому он не выпускал книгу из рук еще четыре месяца, что-то подвинчивая и полируя, вырезая и добавляя, заменяя слова и оттачивая фразы, и когда в начале июня сел перепечатывать последнюю, окончательную версию, в Бруклинском колледже у него наступила самая середина выпускных экзаменов, и он был почти готов его окончить.
Фергусон знал только одного издателя – всего лишь одного, у которого хотел публиковаться, и теперь, когда он завершил роман, до чего приятно было вручить рукопись друзьям в издательстве «Суматоха», которые вновь и вновь говорили ему, что будут и дальше – вечно – печатать его произведения. Но за последние несколько месяцев кое-что поменялось, и все еще развивавшаяся молодая компания, что с момента своего рождения летом 1967 года выпустила двенадцать книг, оказалась на грани вымирания. Дважды побывавшая замужем Трикси Давенпорт, единственный спонсор маленького, но отнюдь не невидимого издательства, в апреле вышла замуж в третий раз, а ее новый муж Виктор Кранц, у кого, похоже, не наблюдалось никакого рода занятий, кроме управления капиталовложениями Трикси, искусство не любил (если не считать того, которое производилось покойными художниками, вроде Мондриана и Кандинского), и он посоветовал ангелу «Суматохи» прекратить разбрасывать деньги на такие «бесполезные предприятия», как издательство «Суматоха». Так вот штепсель из розетки и выдернули. Все договоры на будущие книги аннулировали, тиражи, еще не отправленные в книжные магазины и на склады оптовикам, должны были списаться в остатки, а те, что не списывались, – сданы в макулатуру. За девять месяцев с даты выхода «Прелюдии» продались в количестве 806 экземпляров. Быть может, это и немного, но по меркам «Суматохи» – показатель приличный, четвертый по списку бестселлер после книги эротических стихов Анн (1486), «Сокрушенных голов» Билли (1141) и пикантных дневников Бо о жизни пидоров в центре города после наступления темноты (966). В конце мая Фергусон купил сотню собственных книжек по два доллара за штуку, сложил коробки в цоколе дома на Вудхолл-кресент, а затем вернулся тем же самым вечером в Нью-Йорк на людную вечеринку у Билли, где все, кто работал в издательстве «Суматоха» или печатался у них, вместе со своими женами, мужьями, подругами и дружками собрались проклинать имя Виктора Кранца и надираться. Еще печальнее было то, что раз Джоанна снова забеременела, а Билли работал перевозчиком мебели, чтобы принести в дом больше денег, настал тот неизбежный миг, когда Билли забрался на стул посреди вечеринки и объявил конец издательству «Штуковина», но хотя бы, добавил Билли, пьяно вопя так, что на шее у него напряглись вены, по крайней мере, я собираюсь продолжать, пока не напечатаю все книги и брошюры, какие обещал, потому что Я Человек, Выполняющий Свои Обещания! – язвительная отсылка к штепселю, выдернутому из «Суматохи», – и все захлопали ему и стали хвалить Билли как человека своего слова, а Джоанна стояла с ним рядом, и слезы катились у нее по щекам, а Мэри стояла рядом с Джоанной, обхватив сестру за плечи, и затем Мэри вынула носовой платок и принялась вытирать Джоанне слезы, и Фергусон, стоявший поблизости и внимательно наблюдавший за происходившим, любил Мэри за это.
По совету Билли Фергусон нашел себе литературного агента, чтобы тот занялся поисками нового издателя. Агента звали Линн Эберхардт, и стоит ли говорить – она была и агентом самого Билли (не потому, что Билли дописал новую книгу, а потому, что она надеялась пристроить «Сокрушенные головы» в массовое издательство, печатающее книги в бумажных обложках, раз «Суматоха» теперь была на последнем издыхании), и Фергусона воодушевила ее реакция на «Столицу развалин», которую она в письме, где сообщала, что берет его к себе в клиенты, назвала блестящим антивоенным романом, а затем, два дня спустя, по телефону описала роман как фильм Бергмана, перенесенный в Америку и переданный словами. Фергусон питал смешанные чувства к фильмам Бергмана (некоторые ему нравились, а некоторые нет), но понял, что Линн считает это высочайшим комплиментом, и поблагодарил ее за щедрое замечание. Линн была молода и ревностна – маленькая хорошенькая женщина со светлыми волосами и ярко-накрашенными губами, которая почти годом ранее отправилась в свободное плавание, и теперь, молодым, независимым агентом без всяких бывший клиентов в портфеле она ставила перед собой задачу отыскать лучших из новых молодых писателей, а в двадцать два года и три месяца Фергусон был уж кем-кем, а молодым-то бесспорно. Затем она принялась рассылать рукопись нью-йоркским издателям по своему списку, и один за другим начали приходить отказы. Не то чтобы кто-то из этих издателей считал книгу Фергусона плохой или недостойной или что она не являла признаков того, что один из них назвал «замечательным талантом», но единогласное мнение заключалось в том, что «Столица развалин» – книга настолько отъявленно некоммерческая, что даже заплати они ему аванс в пятьдесят долларов или не заплати никакого, им было бы трудно отбить стоимость печати книги. К концу года, пропутешествовав по отделам обработки корреспонденции и кабинетам четырнадцати издательских компаний, рукопись получила четырнадцать отказных писем.
Четырнадцать прямых ударов – и больно ему было от каждого.
Не волнуйся, сказала Линн, я что-нибудь придумаю.
2) Четверо самых молодых членов перепутанного клана выпустились из своих соответствующих колледжей в начале июня, Эми – из Брандейса, Говард – из Принстона, Ной – из УНЙ, а Фергусон – из своего сельского прибежища возле станции подземки Флетбуш в Мидвуде, – и теперь, когда завершились церемонии вручения дипломов, все вчетвером начали свои путешествия в будущее.
Проведя почти все отрочество и всю юность в подготовке к жизни в кино, Ной ошарашил Фергусона и остальных тем, что сменил курс и объявил о своем намерении отныне держаться театра. Актерская работа в кино – работа для дураков, сказал он, механизированное старт-стопное надувательство, какому нипочем не сравниться с надувательством настоящим – игрой перед живой публикой без дублей или ножниц монтажера, которые спасут твою шкуру. Он сам поставил три маленьких фильма и сыграл еще в трех, но сейчас прощался с целлулоидом и направлялся изучать трехмерную игру и постановку в Йельскую школу драмы. Зачем учиться еще? – спросил у него Фергусон. Потому что мне нужно больше подготовки, сказал Ной, но если выяснится, что не нужно, брошу программу, вернусь в Нью-Йорк и подселюсь к тебе. У меня до ужаса маленькая квартирка, сказал Фергусон. Это я знаю, ответил Ной, но ты же не откажешься поспать на полу, а?
Для Ноя – опять на учебу, чего не ожидали, и опять учеба для Эми и Говарда, как уже было обещано и планировалось. У обоих – Колумбия, вместе с великолепием внебрачной супружеской жизни, пока Эми трудилась над получением степени по американской истории, а вот Говард отступился от философии и станет учиться на факультете классики, где еще глубже нырнет в гномические высказывания досократиков, и ему не придется тратить время на придурков англо-американских аналитиков, которые нынче были в моде. Витгенштейн – да, а вот от Квайна у него болела голова, сказал он, и читать Стросона – это как жевать стекло. Фергусон понимал, насколько Говард обожал своих старых греков (влияние Нэгла было глубоко, оно гораздо крепче отразилось на Говарде, чем на нем), но Фергусон не мог не ощущать легкого разочарования от решения своего друга, поскольку ему казалось, что Говард гораздо лучше приспособлен к искусству, нежели к науке, и ему хотелось, чтобы тот опасно упорствовал и дальше со своими ручками и карандашами и попробовал чего-то добиться рисунками, зарабатывая на жизнь рукой, уже более умелой, чем профессиональная рука отца Эми, и после обложек, какие он сделал для Билли, и карикатур, опубликованных «Принстонским тигром», после уморительных теннисных матчей и десятков других чудес, что он начиркал за годы, Фергусон наконец задал Говарду вопрос впрямую: почему учеба, а не искусство? Потому, ответил его старый сосед по комнате, что искусство для меня – это слишком легко, и я никогда не стану в нем лучше, чем умею сейчас. Я ищу такого, что меня испытает, дисциплину, какая вытолкнула бы меня за пределы того, до чего, мне кажется, я могу дойти. Улавливаешь суть, Арчи? Да, суть тут была, возможно – и много сути, но Фергусона это все равно разочаровывало.
Что ж до самого Фергусона, то вопрос о продолжении образования у него и не стоял никогда. Хорошего понемножку, объявил он другим членам клана и где-то поздней весной нашел себе работу, которая была именно тем сортом работы, какую не одобрил бы его отец, работа, что несомненно заставила бы сейчас того вертеться в гробу, но у Фрица Мангини, самого умного и надежного из друзей Фергусона по Бруклинскому колледжу, был отец, управлявший подрядной компанией, и одной из услуг, какие его фирма оказывала, была покраска квартир, и вот когда Фриц сказал Фергусону, что его отец ищет еще одного маляра себе в бригаду на лето, Фергусон встретился с мистером Мангини у него в конторе на Десброссез-стрит в нижнем Манхаттане, и его наняли. То не была регулярная работа пять дней в неделю, как большинство работ, а от заказа к заказу с паузами между, что отлично отвечало его целям, прикинул он, – работать неделю-другую, а потом не работать неделю-другую, и те периоды, когда он занят, принесут ему достаточно денег на еду и квартиру в те периоды, когда он занят не будет. Теперь, когда Фергусон закончил колледж, он стал и писателем, и маляром, но поскольку он только что дописал свой первый роман и пока не был готов начинать что-то еще (мозг был изможден, и у Фергусона истощились замыслы), он был преимущественно маляром.
Эми продвигалась вперед без всяких препятствий перед собой, однако планы троих остальных зависели от того, что произойдет с ними во время и после их военной медкомиссии, которая была назначена на то лето: у Говарда – в середине июля, у Ноя – в начале августа, а у Фергусона – в конце. В том случае, если их призовут, Говард и Ной оба решили последовать примеру Лютера Бонда и двинуть на север, в Канаду, но Фергусон, который был упрямей и горячее этих двоих, решил, что рискнет и сядет в тюрьму. У фракции за войну для таких людей, как они, имелись прозвища – уклонисты, трусы, предатели своей страны, – но трое друзей были б не против сражаться за Америку в той войне, которую сами бы считали справедливой, поскольку никто из них не был пацифистом, не верил в сопротивление всем войнам, они были против только этой войны, и для них она была нравственно неоправданна, не просто политическая ошибка, но акт преступного безумия, их патриотический долг призывал их противиться участию в ней. Отец Говарда, отец Ноя и отчим Фергусона все были солдатами во Второй мировой, и их сыновья и пасынок восхищались ими за то, что они сражались с фашизмом, ту войну они считали справедливой, а вот Вьетнам – это нечто иное, и до чего же утешительно было для всех в их обширном, запутанном племени знать, что три ветерана той, прежней войны стояли за своих сыновей и пасынка, отвергавших эту.
Сражение за высоту «Гамбургер», операция «Снег апачей» в долине А-Шау и битва за Бин-Ба в провинции Фуок-Туй. Таковы были несколько мест и названий, донесшихся из Вьетнама за недели до и после того, как они втроем выпустились из колледжа, и пока они готовились к визитам в призывную комиссию в Ньюарке (Говард) и ту, что располагалась на Вайтхолл-стрит в Манхаттане (Ной и Фергусон), и Говард и Ной консультировались с врачами насчет воображаемых заболеваний, которые, как они надеялись, принесут им категорию либо 4-Ф (полностью негоден для военной службы), либо 1-Уай (годен к военной службе, но лишь в случаях крайней необходимости) и избавят от переезда в Канаду. Говард страдал аллергиями на пыль, траву, амброзию, золотарник и прочую пыльцу, переносимую по воздуху весной и летом (сенная лихорадка), но его сочувствующий врач, кто был тоже против войны, написал письмо, где объявлялось, что еще Говард болеет астмой, хроническим заболеванием, которое могло принести освобождение от военной службы по медицинским показаниям, а могло и не принести. Ной тоже вооружился письмом – заявлением от антивоенно настроенного психоаналитика, которого последние полгода посещал дважды в неделю, в котором свидетельствовалось, что у его пациента – невротический страх открытых пространств (агорафобия), в состоянии чрезвычайного напряжения он перерастает в полномасштабную паранойю, а та в совокупности с его латентными гомосексуальными наклонностями делает невозможным полноценное функционирование в нацело мужской среде. Ной вытащил это письмо, показал его Фергусону, а сам покачал головой и расхохотался. Ты погляди на меня, Арчи, сказал он. Я – угроза обществу. Отъявленный псих.
Ты считаешь, врач поверит всей этой ерунде? – спросил Фергусон.
Поди знай, ответил Ной. Затем, кратко помолчав, хохотнул еще разок и сказал: Вероятно.
В собственных лучших интересах, полагал Фергусон, ему тоже стоит сходить к врачу и проделать что-нибудь похожее на то, что удалось Говарду и Ною, но, как читатель уже обратил внимание, Фергусон не всегда действовал в своих лучших интересах. Утром в понедельник, двадцать пятого августа, он появился в призывном центре на Вайтхолл-стрит безо всякого письма, какое можно было показать армейскому медицинскому персоналу, касательно каких бы то ни было реальных или воображаемых жалоб на физическое или умственное самочувствие. Правда, он и сам в детстве мучился от сенной лихорадки, но, похоже, перерос ее в последние годы, а единственное заболевание, что у него действительно было – это оно обрекло его на положение говорящего мула, – было несущественно для рассматриваемого дела.
В белых трусах он побродил по зданию в сопровождении толпы других молодых людей, бродящих в белых трусах. Белые молодые люди, смуглые молодые люди, черные молодые люди и желтые молодые люди – все они в одной лодке. Сдал письменный экзамен, его тело измерили, взвесили и дотошно рассмотрели, а после этого он отправился домой, задаваясь вопросом, что с ним будет дальше.
3) Второго сентября в семьдесят девять лет умер Хо Ши Мин. Фергусон, выполнявший четвертый заказ для мистера Мангини с начала лета, услышал эту новость по радио, стоя на стремянке и крася потолок в кухне четырехкомнатной квартиры на Западной Центрального парка между Восемьдесят третьей и Восемьдесят четвертой улицами. Дядюшка Хо умер, но от этого ничего не изменится, и война будет продолжаться, пока Север не возьмет верх над Югом и американцам не дадут под зад коленом. Уж это совершенно точно, сказал себе он, макая кисть в банку, чтобы провести ею еще раз по потолку, а вот многое другое – отнюдь. Почему письмо, объявляющее дату его медкомиссии, ему прислали только через целый месяц после того, как Говард и Ной уже получили свои, к примеру, или почему Говарду призывная комиссия в Ньюарке уже присвоила его новую категорию (1-Уай), но после сопоставимого промежутка времени Ной от комиссии в Манхаттане еще ничего не услышал. Все это так произвольно – казалось, система, что функционировала двумя не зависящими друг от дружки руками, и каждая не ведала, что творит другая, пока обе они выполняли свои отдельные задачи, и вот теперь, когда медкомиссия у Фергусона уже позади, неясно было, сколько еще ему придется ждать.
Он готовил себя к худшему и все лето и добрую часть осени беспрестанно думал о тюрьме, о том, как его запрут против его воли, и ему придется подчиняться прихотям – правилам и командам – тюремщиков, о том, что ему будет грозить изнасилование кем-нибудь из – а то и не одним – собратьев-заключенных, о том, как он будет делить камеру с буйным зэком, у кого при себе заточка, и он отбывает семилетний срок за вооруженное ограбление или сто лет за убийство. Затем ум его отплывал от настоящего, и Фергусон принимался думать о «Графе Монте-Кристо», книге, которую прочел двенадцатилетним пацаном, – облыжно обвиненного Эдмона Дантеса держат в заключении четырнадцать лет в замке Иф, – или о «Слепящей тьме», романе, который он прочел в восьмом классе, где два заключенных в соседних камерах перестукиваются друг с другом через стену кодированными сообщениями, или же о чрезмерном количестве фильмов о тюрьмах, которые он за много лет посмотрел, среди них – «Великая иллюзия», «Один сбежал», «Я сбежал с каторги», Дрейфус на острове Дьявола в «Жизни Эмиля Золя», «Бунт в блоке 11», «Большой дом», «20 000 лет в Синг-Синге» и «Человек в железной маске», еще одна история Дюма, в которой злой брат-близнец до смерти удушается собственной бородой.
В двойном инкубаторе неопределенности и всевозраставшей паники у Фергусона зарождались суетливые, мятущиеся мысли.
Лето для него всегда было временем напряженной работы, но тем летом Фергусон совершил мало – всего лишь прочел четыре первых отказных письма, пришедших на «Столицу развалин». Через месяц после смерти Хо Ши Мина их число доросло до семи.
4) Все лето и осень того года, пока Фергусон по многу часов работал на мистера Мангини и размышлял о неясном будущем, какое перед ним лежало, по всему городу Нью-Йорку некий человек закладывал бомбы. Сэм Мельвиль, сиречь Самуэль Мельвиль, родился Самуилем Гроссманом в 1934 году, но фамилию себе сменил в честь того, кто написал «Моби-Дик», – или же в честь французского кинорежиссера Жана-Пьера Мельвилля, который и сам родился Жаном-Пьером Грумбахом, – или же ни в чью не честь и вообще безо всякой причины, кроме, быть может, желания размежеваться со своим отцом и отцовой фамилией. Независимый марксист, связанный с «Метеорологами» и «Черными пантерами», но, в сущности, действовавший сам по себе (иногда с сообщником-другим, хотя чаще – нет) Мельвиль заложил свою первую бомбу двадцать седьмого июля: она повредила конструкцию пирса «Грейс» в порту Нью-Йорка, которым владела компания «Юнайтед Фрут», вековой эксплуататор угнетенных крестьян в Центральной и Южной Америках. Двенадцатого августа он совершил атаку на здание «Марин Мидленд Банка»; девятнадцатого сентября – на контору Министерства торговли и Главного инспектора Вооруженных сил в Федеральном здании на нижнем Бродвее. Следующие его цели включали в себя контору «Стандард Ойль» в здании «Ар-си-эй», штаб-квартиру банка «Чейз Манхаттан» и одиннадцатого ноября – здание «Дженерал Моторс» на Пятой авеню, но на следующий день, когда Мельвиль отправился подрывать здание Уголовного суда на Сентр-стрит, где проходил процесс 21 «пантеры», он совершил ошибку – выбрал себе в сообщники информатора ФБР, и его свинтили на месте преступления. В апреле 1970-го он оказался в «Могилах», где организовал забастовку заключенных, что привела его к переводу в Синг-Синг в июле, где он устроил еще одну тюремную забастовку, которая привела его к еще одному переводу в сентябре в одно из мест заключения строгого режима на севере штата Нью-Йорк, в Аттике.
По общим отзывам, росший радикализм Мельвиля подстегнули события в Колумбии весной 1968 года. Ночью тридцатого апреля, когда там происходил рейд, тридцатичетырехлетний бывший инженер-водопроводчик объявился в студгородке, чтобы поддержать студентов, и в неразберихе тысячи кишащих полицейских филеров и семисот арестованных студентов, среди бессчетных нападений на зеленые и белые повязки, Мельвиль подстрекал студентов отбиваться и драться с полицией. Вместе с небольшой бандой протестующих он принялся затаскивать пятидесятигаллонные мусорные баки из закаленной науглероженной стали на крышу Библиотеки Лоу, чтобы потом швырять их оттуда на легавых внизу. Студенты помоложе, вовсе не готовые принимать участие в таких опрометчивых действиях, испугались и разбежались в ночи. Вскоре Мельвиля обнаружила полиция, и его втащили в другое здание, где избили дубинками и бросили привязанным к стулу. Через несколько дней после этого он присоединился к местному Комитету общинных действий (КОД), группе, противостоявшей политике Колумбии выселять жильцов из зданий, которыми владел университет, и на одной демонстрации КОД перед баром «Герб св. Марка» на Западной 112-й улице его вместе с несколькими другими членами группы арестовали.
Колумбия разожгла в нем пламя, и к следующему году он уже начал свою общегородскую подрывную кампанию. Первые атаки провернул так умело, что еще три с половиной месяца оставался на свободе, незасеченный и невыслеженный. Таблоиды прозвали его «Безумным бомбистом».
Фергусон ни разу не встречался с Сэмом Мельвилем и понятия не имел, кто это, до его ареста двенадцатого ноября, но истории их пересеклись с четвертым и самым разрушительным из восьми подрывов, пересеклись так, что все направление жизни Фергусона изменилось, ибо было наверняка и определенно, что годный и здоровый выпускник колледжа получил бы от своей призывной комиссии классификацию 1-А, а она бы проложила ему дорожку к процессу в федеральном суде и сроку в федеральной тюрьме, но когда в начале октября Мельвиль подорвал Призывной центр вооруженных сил на Вайтхолл-стрит, Фергусон еще не получил никаких известий о своей категории, и когда весь остаток того месяца ему не приходило никаких известий, да и весь ноябрь ни слова, Фергусон осторожно выдвинул гипотезу, что его армейские записи уничтожило бомбой Мельвиля, что он, как ему нравилось говорить самому себе, вне бухгалтерских книг.
Иными словами, если Фергусон и впрямь оказался вне учета, значит, жизнь ему спас Сэм Мельвиль. Так называемый Безумный бомбист спас ему жизнь – вместе с жизнями сотен, если не тысяч других, а затем Мельвиль пожертвовал собственной жизнью – пошел за них в тюрьму.
5) Или так Фергусон себе представлял, или так надеялся, или молился, чтобы это оказалось правдой, но остался он вне книг или нет, у него все равно еще имелся один мост, который следовало перейти, прежде чем дело уладится. Никсон изменил закон. Ограниченная воинская повинность зависеть будет уже не от всего ресурса американских мужчин в возрасте между восемнадцатью и двадцатью шестью, который пополняет ряды вооруженных сил, а лишь от некоторых из них, от тех, кому присвоят самые нижние номера в новой призывной лотерее, которую проведут в понедельник, первого декабря. Триста шестьдесят шесть возможных номеров, по одному на каждый день года, включая високосный, по одному на дату рождения каждого молодого человека в Соединенных Штатах, слепой жребий цифр, который сообщит тебе, свободен ты или не свободен, пойдешь сражаться или останешься дома, сядешь в тюрьму или не сядешь в тюрьму, все очертания твой будущей жизни вылепятся руками генерала Чистая Тупая Удача, главнокомандующего урн, гробов и всех общенациональных кладбищ.
Бред.
Страна превратилась в казино, а тебе даже не разрешалось бросать за себя кости. Тебе их будет катать правительство. Все ниже восьмидесяти или ста – в опасности. Все выше означает: Спасибо, масса.
Номер для третьего марта был 263.
На сей раз никакого возбуждения, никакого удара грома или электрического тока у него в венах, никакой пурпурный крокус не выпер сквозь почернелый снег – но внезапное ощущение спокойствия, быть может, даже смирения, а то и печали. Он был готов совершить ту дерзость, какую совершить пообещал, а теперь ему вовсе не нужно ее совершать. Больше не нужно даже думать об этом. Встань и дыши, выпрямись и двигайся, вставай и впитывай в себя мир, и вот когда Фергусон встал и задышал, и задвигался, и принял мир, он понял, что последние пять месяцев жил в состоянии паралича.
Отец, сказал он себе, мой странный, покойный отец, твой мальчик не проведет жизнь за решеткой. Твой мальчик свободен ехать, куда пожелает. Помолись за своего мальчика, отец, так же, как он молится за тебя.
Фергусон снова уселся за письменный стол и просмотрел газету, ища шестнадцатое июня, день рождения Ноя.
Номер 274.
Потом – Говарда, это двадцать второе января.
Номер 337.
Под конец следующего дня Ной на попутках приехал из Нью-Гавена, и в семь часов Фергусон и Говард встретились с ним в «Вест-Энде», чтобы начать вечер кругом выпивки, а затем отправиться на праздничный китайский ужин в «Храм Луны» всего двумя кварталами южнее по Бродвею. Однако ощутив, до чего им уютно в передней угловой кабинке «Вест-Энда», там они и задержались и до ресторана так и не дошли, а отужинали в своем любимом баре отвратительным тушеным мясом с лапшой, и после этого засиделись до половины третьего утра, выхлебывая огромные количества алкоголя в нескольких его лучших известных видах, для Фергусона – преимущественно скотч, посредственной марки, что повез его по ухабам к нижайшим недрам опьянения, но покуда он не растекся в вязком, бухом, двоящемся ступоре и два его шатких компаньона не отволокли его назад в квартиру Говарда и Эми на Западной 113-й улице, где все часы раннего утра он провел в отключке на тахте, он помнил, что в какой-то миг Говард и Ной ополчились на него и критиковали по целому списку пунктов, из которого кое-что он еще помнил, кое-чего вспомнить не мог, но из того, что запомнилось, там было следующее:
• Он дурак, что не стал трогать те деньги, оставленные ему отцом.
• С помощью этих денег, которых он еще не тронул, он бы мог распрощаться с Америкой, пересечь Атлантику и провести минимум один год в Европе. Ему еще только предстоит куда-либо отправиться в его жалкой маленькой жизни, а потому нужно начинать путешествовать сейчас же.
• Забудь про то, что Мэри Доногью нашла своего Сеньора Манифико и говорит о замужестве, поскольку хотя Мэри и замечательная женщина, и опекала Фергусона кое в какие трудные времена, вместе у них будущего нет, потому что он – не то, чего она хочет или что ей нужно, и ему ей нечего предложить.
• Двенадцать отказов от нью-йоркских издателей – не тот повод, чтобы из-за него не спать ночами, и даже если от книги откажутся еще двенадцать издателей, ее со временем непременно выпустит кто-нибудь другой, а самое важное сейчас – это начать думать о следующей книге…
Насколько Фергусон припоминал, он согласился с ними по всем статьям.
6) Поскольку он был работником сознательным, и из-за того, что ему не хотелось подводить своих товарищей по бригаде, опаздывая на работу, на следующее утро Фергусон пришел ровно в девять. На тахте у Говарда и Эми он проспал четыре с половиной часа и, выпив три чашки черного кофе в «Ресторане Тома» на углу Бродвея и 112-й улицы, дошел пешком до места работы на Риверсайд-драйве между Восемьдесят восьмой и Восемьдесят девятой улицами, в гигантскую пятикомнатную квартиру, которую начал красить несколько дней назад совместно с Хуаном, Феликсом и Гарри. В то утро подмораживало, а у Фергусона было жуткое похмелье, налитые кровью глаза, раскалывалась голова и мутило в животе, он ковылял по городу, укутав лицо в шарф, который уже начинал вонять бухлом от его дыхания. Хуан спросил: Что с тобой было, дядя? Феликс сказал: Похоже, ты в хлам, пацан. Гарри сказал: Шел бы ты домой да проспался, а? Но Фергусону не хотелось идти домой просыпаться, с ним все было в полном порядке, и он явился на работу, но час спустя, стоя на высокой раздвижной стремянке и крася очередной кухонный потолок, он потерял равновесие и упал на пол, поломал себе левую лодыжку и левое запястье. Гарри вызвал «скорую», и после того, как врач в больнице Рузвельта вправил ему кости и наложил гипсы на запястье и лодыжку, оглядел дело рук своих и заметил: Хорошенько вы приложились, молодой человек. Вам еще повезло, что не на голову упали.
7) Следующие шесть недель Фергусон провел в доме на Вудхолл-кресент, до отвала наедаясь материной стряпней, пока срастались кости, по вечерам после ужина играл в кункен с Даном, сидел в гостиной с двумя Шнейдерманами мужского пола теми вечерами, когда по телевизору передавали игры «Ников», а его мать и беременная Ненси на кухне беседовали наедине о таинствах женского, домашняя жизнь, удобства и удовольствия недолгого домашнего бытия, пока он делал необходимую передышку (слова Дана) или просто подводил итоги (слова его матери) и думал о том, чем заняться дальше.
Мэри больше не было, она собиралась вскоре выйти замуж за неглупого сеньора по имени Боб Стантон, тридцатиоднолетнего помощника районного прокурора из Квинса, человека гораздо более солидного, нежели тот, кем мог когда-либо стать Фергусон, решение вполне мудрое, чувствовал он, но тем не менее эта боль потребует больше времени, чтобы утихнуть, нежели понадобится его сломанным костям, чтобы срастись, а раз Мэри больше не было, в Нью-Йорке его теперь ничего и не держало, ничто уже не вынуждало его и дальше работать маляром на мистера Мангини, потому что Говард и Ной наконец-то поставили ему на место мозги той ночью их совместного запоя, и он сменил курс своих размышлений об отцовских деньгах, неохотно согласившись с друзьями, что не принимать деньги эти будет оскорблением. Отец его умер, а мертвые больше не могут защитить себя. Какие бы ярости ни накопились меж ними за годы, отец включил его в свое завещание, а это означало, что он хотел, чтобы Фергусон взял эти сто тысяч долларов и распорядился ими по своему усмотрению, понимая, что усмотрение в данном случае означает жить на эти деньги, чтобы продолжать писать, наверняка же его отец это понимал, рассуждал Фергусон, а правда заключалась в том, что теперь в нем осталось мало гнева, и чем дольше отец его оставался мертвым, тем меньше злости он чувствовал, и сейчас, через полтора года, ее уже осталось в нем так мало, что она почти совсем исчезла, и то место, какое раньше занимала злость, теперь заполнилось печалью и смятением, печалью, смятением и сожалением.
Это было много денег, таких денег хватит, чтобы жить на них много лет, если он будет аккуратно их тратить, и Говард с Ноем хорошенько подчеркнули важность этих денег, мудро советуя проявить побольше терпения по поводу отвергнутого романа (которому Линн Эберхардт наконец нашла пристанище в начале февраля, пристроив его в «Колумбус», маленькое, бестрепетное сан-францисское издательство, шедшее поперек общего потока, – оно работало с начала 1950-х годов), но больше всего – понимание того, что деньги позволят Фергусону сделать шаг, который принесет ему в нынешних обстоятельствах больше всего пользы, и покуда томился в доме на Вудхолл-кресент и всматривался в тот мазок возможностей, какие ему предлагали эти деньги, он постепенно сместился на точку зрения своих друзей: настал миг ему выбраться из Америки и посмотреть мир, оставить огонь позади и съездить куда-нибудь еще – куда угодно.
Еще две недели Фергусон колебался и обдумывал, одно за другим сокращая многообразие этих куда-нибудь с пяти до трех, а потом и до одного. Последнее слово оставалось бы за языком, но хоть по-английски говорили в Англии, по-английски говорили в Ирландии, он сомневался, что будет счастлив жить в каком-нибудь из этих промозглых мест с влажным климатом. В Париже, конечно, тоже, бывает, идут дожди, но французский – единственный другой язык, на котором он умел разговаривать и читать со сносной беглостью, и поскольку ни разу ни от кого не слышал ни единого скверного слова о Париже, он решил рискнуть там. Для разминки съездит в Монреаль, ненадолго навестит Лютера Бонда, который был жив и здоров в своей новой стране, убедил администрацию принять себя в Макгилл примерно в то же время, когда Фергусон поступил в Бруклинский колледж, и теперь, закончив его, работал учеником репортера в «Монреаль Газетт» и жил с новой подружкой по имени Клер, Клер Симпсон или Сампсон (почерк Лютера часто бывало трудно разобрать), и Фергусону аж не терпелось съездить на север, не терпелось съездить на восток, не терпелось исчезнуть отсюда.
Он прикинул, что сможет снова свободно ступать на лодыжку к концу января, а это даст ему массу времени на то, чтобы освободить квартиру на Восточной Восемьдесят девятой улице и подготовиться к большому переезду.
А потом, первого января, когда Фергусон уже собрался в первый раз позавтракать в новом десятилетии, мать рассказала ему шутку.
То был бородатый анекдот, очевидно, он болтался по еврейским гостиным много лет, однако по какой-то необъяснимой причине Фергусону он раньше не попадался, как-то так вышло, что он никогда не бывал ни в одной из этих гостиных, когда кто-нибудь его рассказывал, но в то новогоднее утро 1970 года мать наконец-то поделилась с ним в кухне этим анекдотом, классической историей о молодом русском еврее с длинной непроизносимой фамилией, который прибывает на остров Эллис и там заводит беседу с ланцманом постарше и поопытней, и когда молодой сообщает старику свою фамилию, тот хмурится и говорит, что такая длинная и непроизносимая фамилия никак не поможет ему обустроить новую жизнь в Америке, ему нужно сменить ее на что-нибудь покороче, что-нибудь звучащее славно, по-американски. Что вы предлагаете? – спрашивает молодой. Скажи им, что ты Рокфеллер, отвечает старик, с такой фамилией не промахнешься. Проходят два часа, и когда молодой русский садится на собеседование с иммиграционным чиновником, он уже не может выудить из памяти ту фамилию, какую ему посоветовал назвать старик. Ваша фамилия? – спрашивает чиновник. Хлопнув себя по голове в расстройстве, молодой человек выпаливает на идише: Ikh hob fargessen (Я забыл)! И вот чиновник с острова Эллис отвинчивает колпачок на своей авторучке и исполнительно записывает в свою книгу: Ихабод Фергусон.
Фергусону анекдот понравился, и он громко расхохотался, услышав его от матери за завтраком в кухне, но когда потом дохромал наверх до своей спальни, поймал себя на том, что не может перестать о нем думать, а поскольку ничего его от мыслей не отвлекало, он и дальше думал о бедном иммигранте весь остаток утра и полдня, и вот на том рубеже история высвободилась из царства шуток и стала притчей о человеческой судьбе и нескончаемо расходящихся путях, на которых человек вынужден оказываться, пока движется по жизни. Молодой человек внезапно расщепляется на трех молодых людей, все тождественны между собой, но у каждого – своя фамилия: Рокфеллер, Фергусон и длинная, непроизносимая Х, которая приехала с ним на остров Эллис из России. По анекдоту он в итоге оказывается Фергусоном, поскольку иммиграционный чиновник не понимает языка, на котором приезжий говорит. Это само по себе довольно интересно – получить фамилию, навязанную тебе из-за чьей-то бюрократической ошибки, а потом и дальше носить ее всю оставшуюся жизнь. Интересно – в смысле, странно, забавно или трагично. Русский еврей преобразовался в шотландского пресвитерианина пятнадцатью штрихами чьей-то авторучки. И если еврея принимают за протестанта в белой, протестантской Америке, если каждый человек, с кем он встречается, машинально считает, что он – кто-то другой, а не тот, кто есть, как это подействует на его будущую жизнь в Америке? В точности сказать как, невозможно, но можно допустить, что какая-то разница будет, что жизнь, которую он будет вести как Фергусон, не будет той же, какую бы он вел, будучи молодым иудеем Х. С другой стороны, молодой Х был не прочь стать Рокфеллером. Он принял совет своего соотечественника постарше касательно необходимости выбрать себе другое имя, а что, если б он вспомнил его, а не позволил выскользнуть из памяти? Стал бы Рокфеллером, и с того дня впредь люди бы предполагали, что он – член богатейшей семьи в Америке. Его идишский акцент никого бы не обманул, но с чего бы людям не допускать, что он относится к другой ветви семьи, к какой-нибудь из второстепенных иностранных ветвей, которая может возвести свои кровные линии непосредственно к Джону Д. и его наследникам? А если бы молодому Х хватило соображалки назваться Рокфеллером, как бы это повлияло на его будущую жизнь в Америке? Была бы у него такая же жизнь или какая-нибудь другая? Несомненно – иная, сказал себе Фергусон, но в чем именно, никак не узнать.
Фергусону, которого звали не Фергусоном, занимательно было воображать, что родился он действительно Фергусоном или Рокфеллером, кем-то с другой фамилией, а не Х, которую ему дали, когда вытащили из утробы матери 3 марта 1947 года. На самом-то деле отцу его отца не давали другой фамилии, когда он 1 января 1900 года приехал на остров Эллис, – но если б дали?
Из этого вопроса и родилась следующая книга Фергусона.
Не один человек с тремя фамилиями, сказал он себе в тот день, которому выпало быть 1 января 1970 года, семидесятой годовщиной прибытия его деда в Америку (если верить семейной легенде), того самого человека, кто не стал ни Фергусоном, ни Рокфеллером, и его в 1923 году застрелили на чикагском складе кожаных изделий, но ради самой истории Фергусон начнет с деда и анекдота, а как только анекдот в первом абзаце расскажут, дед его перестанет быть молодым человеком с тремя возможными фамилиями, а останется с одной, не Х и не Рокфеллер, а Фергусон, и потом, уже рассказав историю о том, как познакомились его родители, как они поженились, как родился он сам (все это на основе анекдотических случаев, которые он услышал от матери за все эти годы), Фергусон поставил это допущение на голову, и вместо того, чтобы развивать замысел об одном человеке с тремя разными фамилиями, он измыслит три других варианта самого себя и расскажет их истории вместе со свой собственной (более или менее своей собственной историей, поскольку он тогда тоже станет вымышленным вариантом самого себя), и напишет книгу о четырех идентичных, но разных людях с одной и той же фамилией – Фергусон.
Имя родилось из шуточки про имена. Соль анекдота о евреях из Польши и России, которые садились на корабли и приплывали в Америку. Несомненно, еврейский анекдот об Америке – и о той громадной статуе, что стояла в гавани Нью-Йорка.
Мать изгоев.
Отец раздора.
Даритель незаконнорожденных имен.
Он по-прежнему путешествовал по тем двум дорогам, которые вообразил четырнадцатилетним мальчиком, по-прежнему шел по трем дорогам с Ласло Флютом, и все это время, с начала сознательной жизни, его не покидало неотступное чувство, что по развилкам и параллелям путей выбранных и невыбранных сплошь странствуют одни и те же люди в одно и то же время, люди видимые и люди-тени, а мир, какой он есть, никогда не мог бы стать чем-то более, чем долей мира, поскольку реальное также состоит из того, что могло бы случиться, но не случилось, что одна дорога ничем не лучше и не хуже какой-нибудь другой дороги, но мука жить в одном-единственном теле состоит в том, что в любой данный миг ты вынужден стоять лишь на одной дороге, хоть мог бы оказаться и на другой и двигаться в совершенно иное место.
Тождественные, но различные, а значит – четыре мальчика с одними и теми же родителями, одинаковыми телами и одним и тем же генетическим материалом, но каждый живет в другом доме в другом городке со своим собственным набором обстоятельств. Закрученные туда и сюда этими обстоятельствами, мальчики начнут расходиться по мере продвижения повествования в книге, ползать, или ходить, или скакать, пока идет их детство, отрочество и ранняя юность, как все более и более отличные друг от друга персонажи, каждый – по своей собственной отдельной тропе, и все же все они – один и тот же человек, три воображаемых варианта себя, а потом сам он вбросится Номером Четыре для ровного счета, автор книги, только подробности книги на том рубеже были еще ему самому неведомы, он поймет, чт? пытается сделать, только после того, как примется за дело, но самое главное – любить тех других мальчишек так, будто они реальны, любить их так же сильно, как он любил самого себя, так, как любил он того мальчика, который упал замертво у него на глазах жарким летним днем в 1961 году, и теперь, когда умер и его отец, эта книга, которую ему нужно было написать, – ради них.
Бога нигде нет, сказал он себе, а жизнь – она везде, и смерть повсюду, и живые и мертвые соединены.