Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Наконец однажды днем, в грозу, слепая поющая никчемная добрая аббатиса Эмма ложится на смертный одр и уже не встает – больше музыка, чем плоть. Мари сорок семь. Из Рима, Парижа, Лондона ее шпионки шлют тревожные письма: Иерусалим вновь пал под натиском неверных. Мари плачет. Досадует, что в детстве, отправившись в крестовый поход, так и не побывала в Иерусалиме. Неувиденный, желанный, грезившийся во снах, он врастал в нее год за годом и в конце концов превратился в идеальный город, совершенное место, с ним не сравнится ни один смертный город. Кедры, смоковницы, лилии, газели. Но теперь Иерусалим пал, и в земном царстве ее Бога образовалась прореха. Сквозь такие прорехи просачивается великий грех. Мари ночами не спит, со страхом чувствуя приближение черной тучи. И ужас ее тем сильнее, что остальное покрыто мраком, глаза ее бессильны прозреть грядущее. Правда и то, что не спит она, потому что проклятие Евы покидает ее тело во всполохах пламени, поджаривающего Мари изнутри. Внутреннее пламя пробивается наружу, лижет кожу. Отвратительно. Мари беспокойно вскакивает и бежит. Монастырский пруд темен и матов. Ночь безлунная. Мари чувствует, как на холме позади нее горбится монастырь, наблюдает за ней в полусне. От земли идет жар, лягушки бьют в барабаны, какие-то насекомые стрекочут во множестве, какая-то одинокая ночная птица издает звуки. Тело ее одержимо, оно пышет зноем, под кожей ее клокочет пламя, жар его нестерпим, она мчится к мерцающей воде. Ночь с ее глыбами мрака вихрится вокруг Мари. Долой башмаки и чулки, влажные от ночной росы, грязь холодит подошвы, вода доходит до щиколоток, с силой тянет за подол, за колени за срам за живот как прохладно за грудь за руки, мокрая шерсть тащит ее тело вниз. Потревоженные лягушки смолкают. Горит лишь ее голова, вода переливается через ткань у подбородка. Тело как собака в темной воде. Образ из детства: огромный глупый алан августовским днем плавает в реке, виден лишь бурый нос. Мари вспоминает собаку – та давно издохла, – и грудной смех скользит по поверхности пруда, отражается эхом на дальнем его берегу. Зной уходит из тела Мари, его сменяет прохлада, облегчение. Эти вспышки невыносимы, они сводят с ума. Мучительное – одежда отяжелела – возвращение на берег. Там кто-то стоит. Сердце Мари сжимает невидимая рука. Страх: плетями по спине, голодный желудок, унижение достоинства приорессы. Так тому и быть. Она не станет молиться попусту, просить Пресвятую Деву прекратить это. Шаги ее тяжелы, она поднимается к берегу. Вырисовывается бледное лицо в темном хабите: сестра Эльфгифу, весноватые круглые щеки, длинные бледные ресницы, древний саксонский род. Приорессе приспела охота устроить ночное купание, со смехом в голосе спрашивает Эльфгифу. Как странно французский звучит в устах этих англичанок, тридцать лет в обители, а ухо выросшей на континенте все не привыкнет. Нет, отвечает Мари, это было смирение плоти. А теперь, когда она знает, что сестра за ней наблюдала, и смирение гордыни. Сестра Эльфгифу протягивает руку, помогает вытащить тяжелое тело на берег. Какая она невеличка, впрочем, как все они по сравнению с Мари, макушка Эльфгифу ей до ключиц. Сестра помогает Мари снять убор, покров, чепец. Эльфгифу говорит, что слышала, как приоресса выбежала во двор, и догадалась, куда та идет. Мать Эльфгифу тоже рано утратила проклятие Евы. Однажды они видели, как она в метель совала снег себе за корсаж. Дыхание ночи так приятно шевелит стриженые волосы Мари, прохладный воздух облекает голову. Эльфгифу наклоняется, берется за подол скапулярия, с усилием поднимает его. Теперь подол хабита. Такая свобода. Оторопь: сестра тянется к подолу льняной сорочки, но в обители не обнажаются, в обители раздеваются догола лишь раз в месяц, чтобы помыться, у ночи есть глаза. Но после пруда Мари охватила истома: всякий раз, как вспышка жара покидает ее тело, кажется, будто из него вынули кости. Что за беда, если Эльфгифу ей поможет. И Мари позволяет обнажить свою кожу, взгляд сестры точно прикосновение пальцев, в руках ее сухое льняное полотнище, оно трется в ночи о ее тело. Эльфгифу укутывает Мари чистым полотнищем, коснувшись чепцом ее обнаженной груди. Удивительно, хотя в глубине души вовсе не удивительно. Губы Эльфгифу теплые, дыхание свежее, по пути сюда в темноте она пожевала мяту, кожа ее нежна. Нет, думает Мари, безжалостная к себе, понимая, что ответ “да”. Она слаба. Эльфгифу уже стоит без покрова и без чепца, без пояса, без скапулярия, без хабита, она смеется и, не удосужившись снять льняное полотнище, берет руку Мари, такую огромную в ее собственных мозолистых ладошках, прижимает к своему средоточию, пальцы Мари ощущают восхитительную влагу, погружаются в нее, точно в лесной мох, податливый и густой, Эльфгифу еле слышно постанывает от прикосновения губ Мари. Они опускаются на колени на сырой и теплой земле. Там у Эльфгифу пахнет ячменем, шнитт-луком, морской солью и речной грязью. Тихая музыка ее дыхания так близко, лягушки, позабыв о том, что воду их потревожили, вновь затягивают песни. Пальцы Мари так ловки. Наверное, Эльфгифу одна из тех, кто таится, в обители их немало, после того как Нест открыла Мари глаза, та замечает, как сестры обмениваются поцелуями близ кустов ежевики, ночью дожидаются возле уборной, пока другая фигура, крадучись, явится под покровом мрака. Мысли Мари сбиваются на английский, французский негож для животного тела, руки губы зуб грудь губа ляжка кожа срам, эти слова заключают в себе горячую кровь ощущения. Под губами Мари гул в белой шее Эльфгифу, что-то в ней вздымается, течет, это прилив, волна, и вот уже белизна во второй раз копится в голове Мари и прорывается наружу. Чувства медленно, одно за другим, возвращаются в тело, песня лягушек, душистая земля, вкус губ Эльфгифу, зудит онемевшая кожа. Я так и думала, говорит, отдышавшись, Эльфгифу. Мне говорили, что приоресса тоже захаживает к лекарке Нест. У Мари перехватывает горло от осознания, что монахини обсуждают ее в таком духе. Высвобождение гуморов сродни кровопусканию, твердила лекарка. Нест с ее добрым красивым бархатным, очень умелым ртом. Ни в одной книге не сказано о женской содомии: будь это грех, наверняка великие яростные моралисты об этом упомянули бы. Мари искала, нашла лишь гулкую тишину. Вновь обернуться полотнищем, собрать мокрые вещи, быстрыми шагами по темной земле. На кончиках пальцев запах Эльфгифу, не смывай, никто не узнает. Сегодня ни звезд, ни луны; хорошо. Мари чудится, будто колокола напитываются тишиной, готовясь звонить к заутрене. Поколебавшись, Эльфгифу шепчет: днем, когда сестры расходятся по работам, я часто одна в сыроварне. Я вдруг заинтересовалась сыроварением, отвечает Мари. Смешок. Боярышник в темноте в трепещущем белом наряде. Мимолетный поцелуй на прощанье. Эльфгифу уходит в часовню. Мари наблюдает, как монахиня распростерлась у алтаря перед Девой Марией, прижавшись лицом к каменному полу, крестообразно раскинув руки, молится и ждет утрени. Мари чувствует, сознает, что в душе зарождается грусть – а может, и жалость: невозможно принять предложение веснушчатой красавицы, Мари ей солгала. По рассказам о куртуазной любви Мари помнит, что любовь, доставшаяся столь легко, – не любовь. Та любовь, что проистекает сверху вниз, от приорессы к молочнице, противоречит законам добродетели. Для сурового сердца Мари нет иных уз, кроме тех, которыми она давно связала себя с Алиенорой, далекой, недостижимой. Для утоления телесного голода, низменных плотских желаний, у нее некогда была Цецилия, а теперь только руки лекарки Нест. С порога тут же на кухню, потом в кладовую. Полотнищ не осталось, их все перестирали. Повесить сушиться сырую одежду, на полке слева нижний хабит, единственный по длине и ширине подходящий большому телу Мари. Ненавистный хабит, она носила его тридцать лет назад, он в латках, подол надставлен. Скапулярий, чулки, головной убор, быстро-быстро. Колокола уже звонят. С ночной лестницы доносятся шаги полусонных монахинь. Приколоть чепец, уже выбегая из кухни. Миновать клуатр – колонны в темноте похожи на обнаженных девиц, молчи, ум, такие грешные мысли сейчас неуместны, настало время молитвы. С опозданием войти в часовню, преклонить колена, занять место подле пустующего кресла аббатисы. В свете одинокой свечи к Мари оборачивается субприоресса Года – она сидит по другую руку от кресла аббатисы, – ведет носом, но вряд ли она унюхала наслаждение, которым веет от Мари, землю у пруда, то, что осталось на пальцах. Незаметная улыбка. Возможно. Года возится с телками и свиньями. Ей знакомо животное тело. Deus in adiutorium meum intende[19]. Утреня. Тусклый свет скрывает склоненные лица поющих монахинь. Сонные голоса взлетают на Venite[20], на антифоне. Что за диво. Что за чудо. В ней снова шевелится неуемный внутренний жар, всепожирающее пламя Евиного проклятия, покидая это тело, пробивается наружу, на кожу. Но на этот раз, когда оно вихрится, невыносимое, внутри – новый хабит уже вымок от пота, – происходит странная вещь: сияющий зной этой вспышки вылетает из тела Мари, изливается в часовню, нисходит на каждую из монахинь, стремительно охватывает одну за другой. Жар опускается, жар играет новыми красками: в девочках-облатках на передних скамьях – крохотный язычок бледного пламени, в девушках-новициатках – алое, чуть темнее; захлестывая монахинь постарше, пламя сгущается в золото, в тех, кто сам вступил в пору, когда лишаются проклятия Евы, в пору тревоги, в ту пору, когда готова выброситься в окно, лишь бы избавиться от знойных гуморов тела – синее и зеленое, – и даже согбенных беззубых сестер, кто давным-давно из детородного возраста перешел в возраст покоя, заливает багряное золото. Жар опускается на головы монахинь, потом поднимается от каждой, образуя великое сочувственное сияние, оно крепчает, набирает скорость, летит красно-белым и раскаленно-синим вихрем. Зной переходит от тела к телу, монахини делят его друг с другом, как всё в аббатстве. Мари видит, как это происходит. Она видит, что даже аббатиса на смертном одре в комнате над трапезной тускло мерцает, точно сальная свечка во мраке. А все поющие души ослепительно светят миру. Часть третья
1 В сумерках Мари стоит на поле. Это тоже озимая рожь. Год 1188-й, аббатиса Эмма недавно скончалась после долгой болезни. После Эмминой смерти аббатисой избрали Мари. Полная коробка белых глиняных шаров – за Мари, меж ними единственный черный, Года, услышав новость, закрывает лицо рукавом. В последнее время субприоресса обращалась с животными грубо, они кричали во время дойки, наконец у нее деликатно отобрали ведро и отправили ее на виноградник, расхаживать туда-сюда по длинным рядам винограда и медленно петь Magnificat[21] целиком. К последнему ряду Года успокоилась, одумалась, хоть и понурила плечи, хоть и нашептывала по утрам свои печали в теплые уши животных. Исповедники милосердные, они моргали и прощали ее без епитимьи. Утверждение Мари в должности аббатисы праздновали широко. Неслыханные расходы, ведь угостить требовалось многих и многих, показать могущество и богатство – сперва в городе у собора, а потом келейно, в обители, только для женщин, монахинь и служанок. Мари только вздыхала про себя, подсчитывая, сколько денег на это уйдет, сколько потребуется козлят, лебедей, фунтов пряностей и бочек вина. По счастью, пока Эмма болела, они жили экономно. Но епархиальное начальство, видя такие расходы, делало кислую мину, а перебрав вина, кривилось от злости и бормотало: надо бы обшарить обитель, поискать утаенные богатства и перераспределить их. Первое решение Мари в должности аббатисы – и такая грубая ошибка. Во главе стола на пиру Мари сидела с улыбкой, но внутри у нее сквозил липкий холодок. Наконец пир закончился, на обитель мягко опустилась ночь, и Руфь – когда-то они вместе с Мари были новициатками – поцеловала аббатису со словами: дорогая Мари, ты сегодня вся светишься. От тебя исходит небесное сияние. Не сердись, Руфи, ответила аббатиса, но отныне ты должна называть меня “матушкой”, – и обе рассмеялись. К тому времени, когда Мари выбрали аббатисой, жар окончания регул уже покинул ее. Проклятие Евы больше над нею не властно. Кровотечения прекратились, из Мари наконец извлекли ножи, с четырнадцати лет вонзавшиеся в ее утробу. Вместо этого к ней пришла холодная долгая ясность. Отныне она смотрит вдаль. Вглядывается в вечность. Впоследствии в личном дневнике, спрятанном от монахинь, ныне своих дочерей, она опишет первое великое, потрясшее землю видение. Живо опишет случившееся. Дело перед вечерней. Над холмами висят сумерки, солнце умирает в золотых и тенистых кольцах. В последнем его сиянии за спиною Мари белеет крохотное аббатство. В небе ласточки описывают дуги. Вилланки возле телег поют песню страсти, такую древнюю, что Мари кажется, будто слова ее не английские, и хотя сестрам не след слушать эту мирскую мерзость, ее сильные, работящие монахини, согнувшись, слушают с полуулыбкой, полы их черных хабитов лежат на земле, точно тени, их серпы свистят в такт песне. Мари содрогается. И не успеет она вздохнуть, как мир затихает. А потом во всей своей безграничности обращает мощь внимания на Мари. На концах ее пальцев вспыхивает искра. Быстрее дыхания бежит по рукам, по плоти ее плеч, по внутренностям, сраму, коже, остро и ярко устраивается в ее горле. Над лесом расцветают удивительные краски. Небеса расступаются, раскалываются с грохотом, сотрясшим землю под ногами Мари. В расщелине Мари видит женщину, сотканную из величия всех городов мира, женщину, облеченную в сияние. Над головою женщины звездный венец: так Мари понимает, что перед нею Дева Мария, лицо ее скрыто в ослепительном свете дюжины солнц. В руках у Мадонны бутон винно-красной розы. Мадонна роняет розу из своего простора на лес под ногами, бутон расцветает и так же стремительно облетает. Лепестки кружат на ветру, каждый мягкий лепесток по назначенному узору вырывает из земли высокое дерево в лесу. Мари чувствует этот узор под пальцами, точно гладит его рукой, и знает, что это лабиринт, а в середине лабиринта Мари видит желтый цветок ракитника на тонком стебле: он светит полной луной. Мадонна рукой отводит покров сияния от своего лица, и Мари дозволено видеть ее: у Мадонны лицо ее матери, совсем молодое, оно лучится любовью. Мари падает на колени. Богородица вновь облекается сиянием и скрывается в небесной расщелине. После ее ухода небо обретает естественный темно-синий цвет. День лишается сияния. Мари, опомнившись, понимает, что стоит на коленях в окружении дочерей. Аббатиса уже стара, у нее был приступ, восклицает кто-то; ей всего сорок семь, возражает сердитый голос, она сильная, глупая ты девчонка, или ты ослепла, не видишь, аббатисе явился ангел? Мари открывает глаза, улыбается дочерям, и они умолкают: таким сиянием и могуществом наделила ее Мадонна. Мари кожей чувствует их изумление. Все хорошо, говорит Мари. Правда, все очень-очень хорошо. Вдали звонят к вечерне. Мари отсылает монахинь в обитель, вилланки с фримартинами и тележками направляются в амбары, а Мари, подобрав полы хабита, во всю прыть, несмотря на великий рост, бежит через поле к себе. Проносится по саду, поднимается в свои покои, хотя кухарка и спрашивает аббатису, что той приготовить на ужин, но Мари не останавливается. Она заходит в кабинет и записывает свое видение. Лишь воссоздав пережитое чернилами на пергаменте, Мари осмысляет видение и переносит его в личный дневник. Видения неполны, пока их не запишешь и не отступишь на шаг, не покрутишь в руке так и эдак. Мари видит, что в большом мире рыщут звери Апокалипсиса, оставляя за собой дымящийся черный след на обожженной земле. Падение Иерусалима, понимает Мари, повлечет за собой падение всего христианского мира. Христиан будут убивать, насиловать, обращать в рабство. Евреев в христианских землях обвинят во всем, переловят в домах, сожгут на кострах, прирежут без всякой жалости, женщин и детей похоронят живьем. Голод, завоевания, пожары, землетрясения; трупы устилают равнины. На головы всех живых пало облако незримого зла, оно омрачает воздух даже там, где они стоят. Долг Мари как матери своим дочерям сделать так, чтобы в обители это облако не видели и в глаза. В видении, ниспосланном ей как сияющий дар, Мадонна сказала Мари, как уберечь дочерей от мирского влияния.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!