Часть 16 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Последние слова Крыса произносила под крик, свист и улюлюканье. Все вскочили с мест, кое-кто забегал по классу, Милых кривлялся и передразнивал Крысу, Катя Прохорова плакала, Андрей… на него я не смотрела; оцепенение мое прошло, я направилась к учительскому столу, чтобы высказать Крысе все.
И тут вошел директор, вошел без стука, как всегда; видно, его привлек дикий шум.
«Что происходит?» – он говорил, глядя на меня и на Крысу, так как мы обе стояли у учительского стола.
Крыса начала что-то лепетать, он ее прервал: «Я спрашиваю, что происходит в классе?» И тут в сразу наступившей тишине я вдруг услышала свой зазвеневший от волнения голос: «Вы спрашиваете, что происходит в классе? Революция. Мы требуем уважения прав личности».
* * *
Когда я сейчас думаю, почему ничего не вышло, почему все так ужасно кончилось, я понимаю, что это закономерно. Когда-то отец говорил, что есть «МЫ» со знаком плюс и со знаком минус (так же, как «Я»). Очень верная мысль. В борьбе нужна сплоченность, четкое осознание цели и смелость. У нас же все возникло стихийно; насчет прав личности, если разговоры и велись, то только на переменках, от случая к случаю, и до выводов дело не доходило. Сплоченности и смелости тоже было маловато. В тот раз после моих слов о революции и правах личности директор, ни на кого не глядя, пробубнил: «После урока Сулькиной явиться в кабинет» и вышел. И оказалось, что никакой революции в классе не было, была только дура Оля Сулькина, которой больше всех надо, которая «на правах вожака» выступила против учителей и дирекции, пусть она, дуреха, все и расхлебывает.
Сначала, правда, было решено идти к директору всем кагалом, добиваться правды. Потом кто-то заявил, что правды все равно не добьешься, а из школы вылетишь или схлопочешь неуд по поведению. Еще один стал рассказывать про похожий случай в соседней школе, когда тоже класс взбунтовался и кончилось тем, что его расформировали и учеников раскидали по школам района. Ирка Хвостова кстати вспомнила, что скоро конец года, лето, не стоит затевать конфликты с дирекцией, да и родители за такие дела по головке не погладят. Да и вообще, зря Сулькина сболтнула про революцию, еще начнут шить идеологию. Я сидела, слушала, не вмешивалась. В конце-то концов, что бы сейчас здесь ни решили, а мне все равно идти к директору, мне никуда он этого не уйти. И за свои слова буду отвечать я сама. Сейчас меня интересовало поведение только одного человека – Андрея. Но он молчал, в обсуждении участия не принимал, сидел, как и я, не вмешиваясь. Я не вмешивалась, потому что считала себя не вправе втягивать других, а он?
Мало-помалу народ разошелся, испарился, растаял, как весенний снег. Я сидела на последней парте и чертила на листе бумаги фантастические узоры, в голове было пусто.
Ко мне подошел Андрей: «Оля, я хочу пойти к директору вместе с тобой».
– Зачем?
– Чтобы тебе было не так страшно.
– А мне и не страшно, – я улыбнулась. – Я не такая слабачка, как ты думаешь.
– Я все же пойду с тобой. Ты же выступила за весь класс, а осталась одна.
– Ну, во-первых, я защищала не столько весь класс, сколько себя, свое достоинство, а во-вторых, если ты считаешь, что я выступила за всех, почему ты молчал при всем классе? Боялся, что неправильно поймут? Ванчика слушал? Почему? Сейчас мне твоя помощь не нужна, а тогда твое слово много бы значило. Андрей стоял опустив голову, он был похож на школьника, которого отчитывают и которому некуда деться от этого занудства, мне стало смешно. – Ты что ж, боишься меня? Чего молчишь?
– Зря ты все это затеяла, безнадежно. Я встала и пошла из класса. Возле кабинета директора стояла Катя Прохорова. Она преградила мне дорогу, взяла за руку и потянула в сторону, в уголок.
– Я только что у него была, – зашептала Катя, – сказала, что дело во мне, что ты за меня вступилась, когда Альбина Александровна при всех объявила, что я верующая.
– И что?
– ОН спросил, правда ли это, что я верующая.
– А ты?
– Сказала «правда».
– И дальше?
– Дальше – ничего, просил чтобы пришли родители. Я сказала, что нет родителей, есть бабушка, он говорит: пусть тогда бабушка придет. Вот и все. Так что ты ничего на себя не бери, он уже знает, что весь сыр-бор из-за меня.
Я смотрела на Катю. Почему я так долго не видела ее, не замечала? Из-за ее незаметности? Молчаливости? Катя хотела уйти, но я ее удержала. Катя была единственная, кому я могла задать этот вопрос: «Катя, как ты считаешь, Андрею можно верить?»
– Почему ты меня спрашиваешь? – Катя заволновалась и покраснела. – Потому что я с Аней хожу, да? Но разве я могу… не надо меня об этом спрашивать!
И она убежала. Почему она так заволновалась? Так быстро убежала? Об этом я задумалась, когда вернулась домой после того тяжелого дня.
Директор продержал меня не долго. Он только сказал, что я, по его мнению, не достойна носить звание комсомолки, но что этот вопрос не в его власти, и его будет решать комитет, а я должна написать объяснительную записку по поводу позавчерашнего и сегодняшнего своего поведения, а также предупредить родителей насчет сегодняшнего вечера, он их ждет в школе.
Я ожидала долгого унизительного распекания, я приготовилась не молчать, а вступить в бой, но боя… не было. Предупредить родителей – и все. Нельзя сказать, что я была раздосадована.
Я, признаться, даже обрадовалась, что легко отделалась, что уже на свободе.
Так было тягостно ожидание противной экзекуции у директора, проговаривание своих ответных слов, которых в итоге не дано было сказать; устала я страшно, обессилела, нервы были на пределе.
Прежде чем сказать отцу (он сегодня работал дома), что его вызывает директор, я прилегла. Стала вспоминать все слова, прозвучавшие сегодня, и вспомнились Катины: «… Не надо меня об этом спрашивать!»
Мне стало нехорошо, лежать я уже не могла, вскочила и стала ходить по комнате, стараясь забыть и Катины слова, и интонацию. Не могла. Вспомнила, что у меня где-то был Катин телефон, пересмотрела все старые записные книжки, все листочки, когда-то в них засунутые. Нашла.
Набрала Катин номер, долго никто не подходил. Потом трубку взял мужчина с хриплым неприятным голосом: «Вам к-кого? – и он ругнулся, похоже было, что он пьян. В этот момент трубку взяла Катя. Я подумала, что у Кати и без меня по горло забот, живет без матери, с пьющим отцом, и чего я лезу к ней со своим? хотела опустить трубку, но Катя кричала: „Не слышно, говорите громче!“ И я сказали: „Катя, у Андрея с Аней что-то было?“»
И ничего не услышала в ответ.
Катя на том конце провода молчала и не опускала трубку. И я положила трубку первая. А дальше… дальше уже плохо помню… туман какой-то и страшная боль в сердце.
Помню папино лицо надо мной, очень белое. Кажется, я прошептала: «Папа, тебя директор вызывал». А, может, и не прошептала, может, из школы позвонили. Во всяком случае, отец побывал у директора. Что ему там было сказано, можно только догадываться.
Сквозь полузабытье я слышала папин громкий шепот, обращенный к маме: «Почему она не сказала? Какой-то филолог… по-видимому, стресс, да, да, надо спасать!» Спасать. От кого или от чего? Можно ли спасти от себя? От мыслей? Временами мне хотелось отключить мозг, удалить душу из тела, чтобы не мучили, не болели. Хотелось все-все забыть. А папа попеременно названивал то знакомым врачам, чтобы устроить консультацию, то знакомым педагогам – он хочет перевести меня в другую школу. Он хочет, я уже ничего не хочу.
Иногда звонит телефон, мне становится страшно, сердце начинает колотиться, на лбу выступает испарина. За тонкой перегородкой стены трубку берет папа: «Нет, нельзя, неважно себя чувствует, не следует беспокоить» и кладет трубку на рычаг. Пульс постепенно налаживается, я выпиваю очередную порцию валерьянового настоя и засыпаю, засыпаю, засыпаю. Чтобы ни о чем не думать, все позабыть…
Эвелина Александровна
И все-таки я ухожу. Так получилось. Пока ухожу «на улицу», год-то не кончился, даже в школу устроиться не удастся. Но в школу я не пойду. Хватит. Поменяла несколько школ. Везде одно и то же. Недавно в газете попалось на глаза объявление: требуются машинистки. В свое время я кончала курсы машинописи, может, попробовать? Это тяжелый физический труд, но нормированный. Отработал – и принадлежишь себе, читай, гуляй, развлекайся, свобода… И потом там нет этой жуткой казарменной атмосферы, машинистки – народ независимый… В мои-то годы в машинистки… но не в торговлю же! Говорят, в торговле много бывших учителей… Понятно, что из школы бегут.
Когда-то я считала профессию учителя лучшей в мире профессией. Но это в теории. А на практике… вот хоть последний педсовет, после которого я подала заявление. Когда я на него шла, у меня душа в пятки уходила: думала, что он будет целиком посвящен девятому классу, то есть моим промахам и упущениям в «воспитательной и организационной работе», за которые мне уже влепили выговор.
До сих пор я не подвергалась публичной порке, и эта перспектива отнимала у меня последние остатки самообладания, я не столько думала о том, что делается в классе, сколько о возможной моей ответственности за происходящее. А в классе было не спокойно. Что-то там готовилось, что-то созревало; подспудные, невидимые мною явления порождали странные необъяснимые поступки, дикие выходки…
Я уже устала от жалоб Чернышевой; она считает девятый класс неуправляемым, винит во всем меня, говорит, что к ребятам нужно применять жесткие меры. Чернышева считает, что, хотя мальчишки в девятом «не подарок», воду мутят не они, а Сулькина и Прохорова. Сейчас Сулькина больна, у Прохоровой дома большое несчастье и в школе ее тоже нет, а класс все равно бурлит. Проводить уроки в нем практически невозможно, никто не слушает, все заняты своим. Что-то случилось с Аней Безугловой, из нормальной, довольно спокойной девочки она превратилась в грубую дерганую неврастеничку; изменился Воскобойников: куда-то пропало суперменство, высокомерие спортивной звезды, за него я рада… хотя что-то во всем этом не то, что-то здесь не так… что-то постоянно ускользает, но «кода» к этому «что-то» у меня нет.
На днях заходила к Прохоровой домой. Там трагедия. Отец Кати в пьяном виде пырнул ножом бабушку, мать жены. Сейчас она в больнице в тяжелом состоянии. Спрашивается, что нужно было этому человеку? Он инвалид, без ноги, жена от него ушла, а ее мать осталась с ним и с внучкой, вела хозяйство.
Соседи говорят, он ежедневно «вымещал на ней зло», крики слышались каждый вечер. И в таком аду живет Катя! Теперь я вспомнила, как после изучения Достоевского, она подошла ко мне и сказала: «Мармеладов был прав, что пил». Меня это удивило – какая правота в пьянстве? А Катя стала доказывать – горячо, убежденно; ясно было, что ее не Мармеладов волновал, а что-то свое нужно было решить.
Помнится, она говорила, что водка для Мармеладом – единственное спасение, она как наркотик, как обезболивающее лекарство. При его жизни, если у него еще водку отнять, что же тогда останется? Какие у него цели в жизни, радости какие? Жена его не любит, презирает. Ни друзей у него нет, ни родных – одна Соня, но в ней самая его рана, так что лучше бы ее не было. Вот и выходит, что водка для Мармеледова на тот отрезок жизни, что ему остался, – спасительница. Иначе одни злоба да ненависть останутся.
В чем-то Катя права. Не помню, что я тогда ответила. Но вот что приходит в голову: Катин отец, сегодняшний Мармеладов, не был пьян, когда набросился на мать жены с кухонным ножом. Возможно его злые инстинкты искали выхода, а наркотика под рукой не оказалось… И в результате пострадала бабушка – самый беззащитный член семьи, ухаживающая за ним, инвалидом. Почему именно она? Сильный ищет для самоутверждения слабого, слабый – еще более слабого, не потому ли? Опять тот же вопрос, что и в поэме О. Н. Есть ли воистину виноватые? И не будут ли виновные выбраны произвольно, чьей-то волей? Трудно, порой невозможно найти истинного виновника, проще его назначить или избрать по жребию.
Студенткой я слышала, что некоторые племена имеют непохожее на наше «дологическое мышление», причинно-следственные связи в котором отсутствуют. Когда у них случается что-то плохое, они начинают копать землю, и первое попавшееся на глаза существо – дождевого червя, например, объявляют виновником несчастья. Может, и все мы недалеко от них ушли? Когда-то поэма О. Н. показалась мне слишком головной, сконструированной, теперь я думаю иначе. О. Н. очень обрадовался, когда я ему это сказала.
Ему сейчас нужна поддержка. Он только что выписался из больницы, но об этом потом. Об этом хочется думать долго, обстоятельно. Об ином же мечтаешь поскорее забыть; к сожалению, не удается. Да, тогда на педсовете я сидела, как на вулкане, ожидая: вот сейчас, вот сейчас начнется. Но не начиналось, полтора часа прошло от начала, а не начиналось.
Вообще педсовет был посвящен вопросу реформы школы, тому, как она осуществляется в нашем коллективе, ну и итогам третьей четверти. По первому вопросу с большим докладом выступил директор, долго и обстоятельно, читая по бумажке, доказывал, что реформа вообще и в нашей школе в частности пробуксовывает и что во всем виноваты мы, учителя.
Я почему-то представила другой зал, наполненный директорами, и докладчика, соответственно, более высокого уровня, который тоже говорил о пробуксовке реформы, но с иным выводом: «Во всем виноваты директора». Первую часть доклада я слушала в пол-уха, но затем директор перешел к конкретным именам, сердце мое сжалось: вот сейчас. Но он назвал трех учителей, не хуже и не лучше других, «которые ничего не делают для реализации реформы».
После директора выступала общественность – как-то так получилось, что все школьные должностные лица оказались на выборных общественных должностях и выступают «от имени коллектива» единым фронтом с директором. Некоторые из них даже пытались говорить, а не читать по бумажке, но впечатление все равно было унылое и тягостное.
Говорилось о состоянии классных комнат и о безобразиях в столовой, о необходимости экономить электроэнергию и проводить трехминутную зарядку в середине урока и много о чем еще, и при этом ругали, ругали, ругали учителей, ругали даже без сладострастия, привычно.
Три раза звучала моя фамилия. Один раз в связи с тем, что проведенный месткомом опрос среди учеников показал, что зарядка на моих уроках не проводится. Еще раз я прозвучала как отстающая, когда зашла речь о посещении чужих уроков, были названы и рекордистки, среди них на первое место вышла Альбина Анатольевна. Она же вышла на первое место по использованию технических средств на уроке. И, наконец, еще одна моя оплошность, на которую мне публично указали, состояла в том, что я не вывожу детей в столовую, и, предоставленные сами себе, они безобразничают. Все три раза, услышав свою фамилию, я вздрагивала, прижималась к парте, во рту пересыхало, но затем с исчезновением опасности это состояние проходило. Через полтора часа, когда завуч начала сообщение об успеваемости и итогах четверти, я решила, что опасность окончательно миновала и слегка успокоилась.
Перевела дыхание, огляделась учителя сидели с сосредоточенными лицами, не переговариваясь – переговариваться у нас запрещалось; были случаи, когда за шепот и реплики с места выгоняли из класса. Больше половины учителей были мне плохо знакомы; это были молодые специалисты, которых наш директор набирал взамен ушедших старых специалистов, молодые его устраивали больше: они были послушнее и, кроме того, на ближайшие три года попадали в полную крепостную зависимость без права перемены места.
Пожилые учительницы математики и физики, с измученными до синевы лицами, сидели ни на кого не глядя, погруженные в какие-то свои невеселые размышления. Трое мужчин – трудовик, физрук и военрук, – случайно затесавшиеся в компанию женщин, отличались от них, казалось, только шириной плеч.
Унылая тягучая тишина разрывалась упругими четкими цифрами, приводимыми завучем; в подтверждение приведенных цифр она стала вычерчивать на доске диаграмму падения успеваемости в младших, средних и старших классах. Судя по кривым, картина везде была примерно одинаковая и безрадостная.
Завуч закончила свое сообщение на оптимистической ноте, заявив, что учителя школы приложат все усилия, чтобы повысить успеваемость как в младшем и среднем, так и в старшем звене и закончить год с хорошими показателями и отличным качеством знаний у учащихся. Завуч села, педсовет шел уже два часа, многие стали поглядывать на часы, но тут возникло какое-то движение в среднем ряду, какое-то шевеление, невнятный шорох.
Директор кинул в ту сторону недобрый взгляд: «Что там еще?» «Разрешите сказать пару слов», – Альбина Анатольевна приподнялась и, втянув голову в плечи, ждала решения.
Директор махнул рукой, что могло означать и «что с тебя взять – валяй», и «а пошла ты…». Чернышева поняла этот жест в первом смысле; видимо, ей придало решимости сегодняшнее упоминание ее фамилии в числе рекордсменок.
Откашлявшись, она начала. С первых слов я поняла, что речь пойдет о моем классе. С этой стороны, по правде говоря, я не ожидала удара. Чернышева сказала, что у нее вызывает беспокойство атмосфера вседозволенности и моральной распущенности, установившаяся в девятом классе. Она как руководитель атеистического общества замечает усиление влияния вредной идеологии на сферу сознания учащихся, случай на дискотеке а этом смысле прямо-таки показательный, в нем, как в капле воды, отразились результаты порочного воспитания.
Внутри класса рассадниками заразы, по ее мнению, являются Сулькина и Прохорова, ну и конечно, большая вина лежит на нас, педагогах, а особенности на классном руководителе, Эвелине Александровне Долгиной, не сумевшей оградить юные души от чуждых и вредных влияний. Во время этого выпада Чернышева на меня не смотрела, но имя произнесла очень выразительно, со смаком. Закончив, Альбина Анатольевна продолжала стоять и села только после нетерпеливого жеста директора.
Он спросил не без раздражения: «Еще желающие выступить есть? А то к концу обычно приходит охота… может, кто-то хочет добавить по девятому классу?» Оглядев безмолвные притихшие ряды учителей, он продолжал: «Альбина Анатольевна несколько опередила события. По девятому классу у нас запланирован специальный апрельский педсовет, а пока идет сбор материалов, проводятся консультации с учителями, учащимися и их родителями… Классный руководитель девятого класса, как известно, уже получила выговор за упущения в воспитательной и организационной работе». Я всегда удивлялась, как гладко этот человек складывает канцелярские фразы, как ни одно живое слово не может проникнуть сквозь барьер мертвечины. Кончил он в том же духе: «На апрельском педсовете будут приняты новые неотложные меры по урегулированию обстановки в коллективе девятого класса». Тот же взгляд на те же безмолвные ряды: «Есть еще вопросы?» Вопросов больше не было, после двухчасового неподвижного сидения учителя спешили разойтись. Я тоже спешила.
Поскорее на улицу, на воздух, мне уже тяжело отсиживать два часа в душном помещении – жмет сердце. На улице же было солнечно: весна, конец марта. Воздух, хотя и нес в себе бензиновые примеси, стал чуть свежее, вольнее. Я была спокойна. В сущности я все уже решила, решила в ту минуту, как услышала о грядущем педсовете. Именно тогда я написала заявление, которое оставила в кабинете директора.
Пережить весь этот ужас ожидания еще раз, а потом быть в положении девочки для битья, ждать «неотложных мер» которые будут тут же, на педсовете, приняты – ну нет, лучше уйти куда угодно, в машинистки, в торговлю, на улицу. Ребятам от моего ухода хуже не будет, у нас не было взаимной любви, так что разлука будет без печали. Конечно, я привыкла… привыкла к работе… к стенам… даже к директору. Кто знает, может, на новом месте вздохну о «своей тюрьме»?! Действительно, тюрьма, «слово найдено», тюрьма для детей и взрослых – вот что такое то учреждение, из которого я хочу бежать. Интересно, что скажет мама. Знаю, что будет недовольна, сама она сорок лет проработала в детской поликлинике – немыслимый срок! Но мама – старый человек, у нее свои понятия, а вот что скажет Олег Николаевич?
Сам он тоже недавно ушел с работы, и не без помощи нашего директора. В той распре, которая разыгралась в институте, присланное из школы письмо было кому-то очень на руку, помогло избавиться от «неудобного» человека. Уход с работы совпал для Олега Николаевича с еще одним потрясением. Ранним вечером он возвращался домой, шел по пустынному скверу. На дороге встретилась стайка подростков. Один из них (Олег Николаевич запомнил его – низенький, коренастый, с разными глазами) попросил у Олега Николаевича папироску, тот ответил, что не курит, тогда они всей стаей напали на него, сбили с ног и принялись избивать. Если бы не случайные прохожие… Короче, Олег Николаевич оказался в больнице – сначала в травматологическом отделении, а несколько позже – в кардиологии. В это время я уже знала о случившемся (узнала совершенно неожиданно – от Ашурлиева), стала навещать Олега Николаевича в больнице, возила фрукты, беседовала с лечащим врачом. За все время ни разу не столкнулась с его женой.
Из больницы Олег Николаевич вернулся не домой, а в нашу с мамой двухкомнатную квартирку, свою – со всей мебелью и причиндалами – оставил бывшей жене. Рада ли я? У меня очень сложное ощущение, его трудно обозначить словом. Помимо прочего, я удивлена таким поворотом судьбы, ведь искренне считала, что жизнь моя так и пройдет – никем не востребованная. Как оказалось, я – полная противоположность его бывшей жене: та, хоть и научный сотрудник, в быту – пошлейшая мещанка, а мы с Олегом Николаевичем очень похожи, оба не делаем культа из вещей и не замечаем пыли (что приводит в ужас мою маму). Да, о маме. Вот она действительно рада. Готовит для Олега Николаевича особые кушанья – «мужчины любят покушать», подолгу с ним беседует на научные темы. А я в это время (обычно вечером) читаю или просто сижу и думаю. Думаю о разном – о жизни своей, маминой, об Олеге Николаевиче, даже об Оле Сулькиной, судьба которой меня волнует. А недавно подумала об Ашурлиеве. Откуда он все-таки узнал про Олега Николаевича?