Часть 21 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А кто хотел, чтоб ее изнасиловали?!
Она отняла ладони от лица и смотрела на меня выпуклыми влажными глазами.
– Я и сейчас хочу. Только это по-другому называется. Я бы хотела тебе принадлежать. Телом и душой. Я ведь люблю тебя.
Я слегка ее обнял, она вздрогнула.
– Какое мерзкое место. Как все здесь отвратительно. Так и хочется выскочить из себя, из своей оболочки.
– И стать царевной?
– Да, стать грузинской княжной. У них была царица – Кетеван, бабушка рассказывала; она погибла на костре за веру, ее сожгли турки или персы.
– Ты это к чему?
– Она Кетеван, а я – Катя. У меня внутри иногда что-то поднимается, большое такое, вот здесь спирает, мне кажется, я бы смогла…
Я положил голову ей на колено.
– Тебе хорошо?
– Очень.
– Успокойся, перестань дрожать. Немного посидим и пойдем, пока Пашка не заявился.
При упоминании о Пашке, она вздрогнула.
– Пойдем, пойдем скорей, он – дьявол. Я пришла, думала тебя встретить, он сказал…
Она говорила все невнятнее и тянула меня за руку.
Я поднялся, мы вышли из подъезда. Было часов одиннадцать – теплая июльская ночь. С неба на нас смотрели звезды. Мы не разговаривали. Ее дом оказался в двух минутах ходьбы, за ним располагалась проезжая часть.
Мы стояли в арке и Катино лицо то освещалось фарами проходящей машины, то уходило в тень. И она была то царевной, то снова лягушкой. Мне казалось, что сейчас меня ударит током, такое от нее исходило электричество. Внезапно мне пришла в голову мысль.
– Послушай, я хотел бы тебе кое-что рассказать. Есть одна идея.
Она закивала радостно.
– Тогда давай завтра встретимся часа в четыре, – я задумался, – у Малого пруда, идет? Она кивнула. Она чего-то ждала.
– Поцеловать тебя?
– Нет, не надо. Дай мне руку.
Она взяла мою руку и прижала ее ладонь к своему колену. Постояла так с минуту и убежала. Чудачка.
Вы, уважаемые, наверное ждете от меня объяснений и оправданий, ведь так?
Не будет! Сами разбирайтесь! И вообще должен человек хоть немножко передохнуть? Все утро, как проклятый, говорю, говорю. Пора уже съесть мою спартанскую черную похлебку – все тот же хлеб с черносмородиновым вареньем; пора, наконец, выпить крепкого чаю, а потом немного прогуляться. До вечера. Адью.
* * *
Вы слушаете? Вечер того же дня. Много чего было. Начну по порядку.
Я вышел из дому в два часа. Часов с двенадцати в городе шла гроза, с раскатами грома, молнией и частым мелким дождем. К двум часам дождь прошел не полностью. Небо было в тучах, погрохатывало, сеял дождик. Какое наслаждение – гроза после изнурительной долгой жары! Я решил идти к Малому пруду – в нашем районе нет другого клочка природы, где можно прогуляться.
Вообще наш город достоин ненависти, настолько все в нем не для людей. Бульвар, на котором расположен Малый пруд, задуман был как раз для людей, для неторопливой прогулки вдоль воды, для беседы со спутником.
Сейчас с обеих сторон узкого природного пространства оживленная магистраль, одна за другой несутся автомашины – легковые, грузовые, фургоны, автобусы, выхлоп, шум, пыль, такую обстановку могут выдержать только наши закаленные пенсионеры, невозмутимо сидящие на скамейках бульвара в хорошую погоду. Сегодня, слава Богу, дождь, бульвар почти безлюден.
В четыре часа я должен встретиться здесь с Тураевой. Я сам еще не знал, что ей скажу и стоит ли говорить. Так, внезапный импульс, мне вдруг показалось, что она поймет. Про Говенду думать не хотелось. Теперь, когда обнаружилась направленность его призыва к мести и на свет вылезли «евреи», было бы дико водить с ним компанию. Евреи, евреи… мне вспомнилась узенькая мордочка Гриши, мальчика возле песочницы. Почему именно ему какой-то там Валерка угрожает танками? и почему он должен бояться? и ведь не только он, малыш. Я же видел, мать тоже боится. Они обречены – мелькнуло в голове.
Но почему? Почему – именно они? Этого я не знал. Я знал одно: они сначала, остальные потом… Обречены мы все. И с кем же ты будешь, Геннадий Корсаков, когда к Гришиному дому подойдет танк и из него выкрикнут: «Коммунисты и евреи – выходи!» С кем ты будешь, а? По какую сторону встанешь?
Я прислушался к себе: может быть, ощущу что-нибудь особенное, какой-нибудь зов еврейской крови; родители скрыли от меня, что я наполовину еврей, но где-то в подсознании я ведь чувствовал, что что-то не так. Я ведь и бабушку застал, мамину маму, мне было лет пять-шесть, мы с мамой ездили к ней на Украину.
Её звали Сарра Петровна, баба Сарра. Может Сарра быть русской? И даже если я тогда не понимал, то ведь потом, когда стал старше… Ясно, что мне просто не хотелось поднимать этот вопрос. Так мне было спокойнее. И родители – мамочка с папочкой – не виноваты. Они просто хорошо меня поняли. Еще бы, я ведь так интересовался родословной Корсаковых. Взахлеб читал о Марье Ивановне и ее отпрысках в «Грибоедовской Москве». Смешно. Только на днях мне пришло в голову, что ведь автор этой книги, собравший весь материал, ведь он – еврей.
Его фамилия Гершензон. Конечно, еврей. Занимался историей русского древнего рода. Какое, казалось бы, ему дело? У его народа вон какая древняя история, подревнее русской, и там много своих родов и фамилий, а он… Странный народ. Как жаль, что я почти ничего о них не знаю. Библию читал, но давно, в седьмом классе, и тогда не было этого ощущения, что я причастен. А сейчас есть?
Мне и сейчас очень хочется ускользнуть, куда-нибудь спрятаться, как в детстве, когда я за мамочкиной юбкой прятался от мчащегося на нас мотоцикла. Как мне представить, что я наполовину еврей? Как отделить одну половину от другой и какая из этих двух половин, двух кровей, лучше? Очень просто: лучше та, за которую не стреляют. Так? А, может, наоборот?
Я дошел до конца бульвара. С угла улицы, где находилась подпольная хлебопекарня, – никаких вывесок здесь не было – долетал обычный в этом месте запах печеного хлеба. Всегда я здесь останавливался и принюхивался, почему-то вспоминалось детство, домашний пирог, гости; я закрыл глаза, нужно было вспомнить что-то совсем раннее… Ну да, Старый Салтов и смеющаяся бабушка в очках, удивительно похожая на маму. Она протягивает мне блюдо с коржиками, она называет их «печенье». Ешь, детка, печенье. Что-то она такое рассказывала про войну, как убили мать, отца, всю семью, а она уцелела, бежала куда-то, блуждала в лесу… ничего не помню, как сквозь пленку.
Баба Сарра умерла в том же году, зимой. А бабу Веру – Веру Ефимовну (мать отца) – я и совсем не помню. Знаю, что после войны дед повез ее в глухую уральскую деревню, там они и прожили всю жизнь. Еврейка и русский. В деревне Федоровка под Свердловском.
Как они жили? Как к ней относились местные? Наверное, неплохо, если прожила там всю жизнь. Сделалась русской крестьянкой? Забыла свое еврейство? А голос крови? А те миллионы замученных, затравленных, убитых в истории ее народа – все забыла? Ходила в баню по субботам. Нет, не так. В дымке над субботней баней ей чудился дым крематория. Так ли?
Я поднял голову, когда над самым своим ухом услышал: «Гена!»
Возле меня стояла Тураева: оказывается, она решила выйти пораньше. Она была вся мокрая, платье липло к ногам.
– Не боишься простудиться?
– Сейчас обсохну.
Действительно, дождик сошел на нет, из-за туч показалось солнце, снова парило. Мы шли по направлению к Малому пруду, и я ее спросил: «Слушай, если бы ты могла выбирать, кем бы ты записалась – русской или грузинкой?»
– А почему я не могу выбирать? Я уже выбрала.
– Грузинку? – догадался я.
Она кивнула.
– Почему? Потому что раньше всех без разбора записывали русскими, так?
Она замялась.
– Не знаю, вообще я еще маме не говорила, может, ей это не понравится. Скорее всего, не понравится.
– И что? Что тогда? – Я остановился и глядел на нее, словно ожидал последнего ответа.
– Ты меня для этого позвал, да? Ты говорил про какую-то идею.
– Идея подождет. Ты мне на вопрос ответь.
И тогда она проговорила очень медленно: «Гена, какая разница? Главное, кем ты себя ощущаешь».
– Ты – грузинкой?
– Я – да.
И я – спекся.
В эту минуту я не ощущал себя никем. Я не был ни русским, ни евреем. Я не был узбеком, татарином, турком. Я был просто человеком, но человеком с вынутой серединкой. Надо встряхнуться, иначе я сейчас завою.
Я вывел ее к качелям. – Хочешь? И стал раскачивать. Вверх-вниз, вверх– вниз, вверх – вверх, под самое небо. Она заорала. Я был доволен. Напряжение мое улеглось. А про идею я не стал ей рассказывать – расхотелось. Подумаешь, Сонечка Мармеладова. Да и я не Раскольников. Про идею я расскажу вам, уважаемые, в свой черед.
Я проводил Тураеву до ее подъезда. Она как-то скисла, губы были почти синие, глаза… Впрочем, в глаза я не смотрел. Не люблю выражения побитой собаки в глазах человека.
– Гена, – она не донесла свои пальцы до моей руки, они повисли в воздухе, – Гена, ты почему такой? Я что-нибудь сказала не так? Или вчера?
– Какой – такой? Я – обычный, – я похлопал ее по спине, как хлопал меня Говенда; она, как и я тогда, вздрогнула.
– Я пойду, – я помахал ей рукой. – Привет ребятам!
Я быстро уходил, а она мне в спину что-то кричала, я не разобрал, – каким ребятам? или что-то в этом роде. Как будто я знал, каким ребятам. Настроение мое улучшилось, но не намного. Я снова пошел на бульвар.
Опять начинался дождь, и я радовался, что он прогонит с бульвара людей, хотелось побыть одному. Мне шестнадцать, и я ужасно одинок, хоть и окружен людьми. Ко мне тянутся, но я не хочу быть вместе с кем попало; вообще-то я человеконенавистник, я презираю и не люблю людей, и при этом я готов для них пожертвовать всем, даже жизнью. И если хотите, в этом и состоит моя идея. Кто-то должен пожертвовать собой для спасения других. Пусть этот кто-то буду я. Мне шестнадцать, и мне легче расстаться с жизнью, чем какому– нибудь девяностолетнему; он будет клянчить, цепляться за часы и минуты, я это сделаю легко. Потому что ТАК ЖИТЬ я не хочу, а по-другому не получается. Ну что – вы уже смеетесь?
Подождите, я ведь не рассказал, как я до своей идеи дошел. Я говорил вам, уважаемые, что пришел к выводу, что ВСЕ основы жизни в нашей стране подорваны, тогда же передо мной встал вопрос, как спастись. Первый и самый обыкновенный путь – уехать. Поменять страну. Хорошую на плохую. Скажем, Россию на Америку, так как Америка сейчас для многих символ всего самого первосортного, как бы Россия с обратным знаком. Оставим технические подробности переселения, я знаю, что если захочу, то непременно уеду, любым способом, вплоть до «самолетного». Дело не в этом.
А дело в том, будет ли Америка хороша для меня и буду ли я хорош для Америки. В том и другом сильно сомневаюсь. И не такой уж я патриот, чихать мне на наших патриотов, открыто говорю, что ненавижу и презираю все здесь. Съели? Идем дальше. Я горд. Я не хочу меняться, приспосабливаться, делаться другим. Я хочу быть самим собой. Это главное препятствие. Ведь приспосабливаться придется, гнуться придется, иначе – зачем приезжал, катись-ка ты, парень, назад со своей гордостью.