Часть 27 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Раечка, взволновавшись, делает глоток из чашки – и давится, кашляет.
Говорит уже по-английски: «Кира, я так удивилась, когда это услышала. Мне это даже показалось чудом. Ведь я Мише не сказала, что мы с тобой поем Окуджаву и я разучила „Грузинскую песню“». Я спросила его, почему ему нравится именно «Грузинская песня». А он в ответ сказал, что есть причины, а какие – не ответил. Как ты думаешь, какие это могут быть причины? Женщина?
– Почему женщина, Раечка? Почему обязательно женщина? Твой Миша совсем не Дон Жуан. Я вот тоже люблю «Грузинскую песню», и ты ее любишь. И для любви не нужны никакие причины.
– Кира, – Раечка глядит на меня умоляюще, и ее лучезарность понемногу передается мне, – давай сегодня начнем с песни!
И мы начинаем с песни.
* * *
Грузию я тоже люблю. Даже больше, в молодости я была в нее влюблена. Для кандидатской выбрала тему «грузинская поэзия в школе», и, не зная языка, начала читать в русских переводах Шота Руставели, Николоза Бараташвили, Давида Гурамишвили и многих-многих других, которые посовременнее. Читала – не могла начитаться, то ли русские переводы были такие завораживающие, то ли грузинские стихи сами по себе… Повезло мне и с оппонентом, я сама ее выбрала, тихую женщину, приезжавшую в наш головной московский институт по делам своей докторской диссертации, жену большого грузинского актера. Тамара Георгиевна много чего мне рассказала из того, что знают про свою культуру сами грузины. Мы подружились, и Тамара Георгиевна пригласила меня на конференцию в Тбилиси. Конференция была всесоюзная, приехали на нее педагоги и психологи из разных городов, но основные докладчики были из Москвы и Ленинграда.
Почему-то я сразу сблизилась с ленинградцами – до того, что ездила в их автобусе. Московский автобус, возивший директора нашего института и наполненный его челядью, думаю, не очень сожалел о моем отсутствии. Ленинградцы кучковались вокруг немолодой, но магнетической женщины еврейского вида, с которой я сразу сдружилась. Ее опекали два молодых сотрудника, оба психологи, один сразу вызвал у меня интерес, как казалось, взаимный. Во всяком случае, я ловила на себе его взгляды. Был он небольшого роста, но крепкий и мускулистый, с некрасивыми и неправильными чертами лица, однако во всем его облике была какая-та стать, глаза из-под очков смотрели умно и слегка насмешливо, в принципе именно такие личности должны писать гениальные стихи и совершать мировые открытия. Мысленно я назвала его Ученый.
В первый же день, когда нас представляли друг другу, он ко мне подошел и сказал со смущенной улыбкой: «Простите, что я на вас смотрю. Вы очень напоминаете мне одну девушку. Мы с ней дружили. Она только что умерла в Ленинграде, болела недолго, но тяжко. Вы такая же тоненькая, как…». Он оборвал себя на полуслове и быстро отвернулся. Подошел его долговязый приятель и увел его знакомиться с еще какой-то группой.
Вечером на званом обеде в доме Тамары Георгиевны меня посадили рядом с сотрудницами ее лаборатории за почетный стол, во главе которого восседал наш директор. Чего-чего не было на столе в самом начале мая – какой только зелени, каких только орехов, фасоли, мяса, сыров, фруктов и сластей! – грузинское гостеприимство известно, да и в представлении русских страна Картли издревле считалось раем. Потом уже мои соседки-грузинки шепотом мне рассказывали, что собирали деньги на прием гостей в течение всего года и вспоминали эпизод из фильма, когда грузинский юноша, обильно угостив друзей, на утро разговляется кефирчиком… Надо сказать, что за роскошным этим столом я не ела и не пила – еда не лезла в горло. Прямо перед моими глазами за параллельно поставленным столом, но спиной ко мне, сидела ленинградская группа, о чем-то активно переговаривающаяся между собой. Магнетическая женщина, с которой в автобусе мы уже успели подружиться, – несколько раз оглянулась на меня и призывно помахала рукой. Но мне было неудобно покидать грузинок.
Наконец два знакомых мне ленинградских сотрудника – Долговязый и Ученый – поднялись и подошли к нашему столу, тут уж я не стала противиться и, густо заливаясь краской (всегда чувствую, когда краснею), заплетающимися ногами, под грозным взором директора, направилась к соседям. За ленинградским столом моим вниманием с ходу завладел Толя, веселый и остроумный коллега Ученого, успевающий, несмотря на почти беспрерывный монолог, отведать от всех яств и продегустировать все вина. Краем глаза я наблюдала за Ученым. Он молчал, изредка отвечая на вопросы магнетической женщины и, как и я, в пире не участвовал.
На следующий день после утреннего пленарного заседания, на котором директор читал доклад о коммунистическом воспитании, магнетическая женщина рассказывала о своем факультативном курсе, Ученый говорил о психологии детского восприятия, а также после дневного заседания нашей секции, где в своем выступлении я доказывала, что стихи Булата Окуджавы опираются на грузинскую традицию, – после этого тяжелого дня заседаний можно было наконец прогуляться по городу. Солнце уходило с улиц, зажигались фонари, все вокруг сильно отличалось от московского – лица людей, запахи, яркие цвета. Я шла по оживленному цветущему проспекту Руставели и смотрела на вывески, на одной рядом с грузинской вязью прочла слово по-русски «Хачапури». Это-то и было мне нужно. Я решила сначала утолить голод, а потом уже любопытство. В хачапурной народу было немного, но, мне показалось, что все посетители – почему-то одни мужчины – разом на меня посмотрели. Заказала одно хачапури и бутылку минеральной воды. Продавец в грязноватом переднике и заломанном на ухо белом колпаке сказал с сильным грузинским акцентом: «Придется посидеть, дамучка, полчаса придется посидеть. Пока хачапури пекут, придется дамучке посидеть», и он весело что-то запел и зацокал языком.
– А, вот вы где! Можно к вам присоединиться? – это Ученый вошел в хачапурную и меня заметил.
Сев за столик, он продолжил, понизив голос: «Напрасно вы ходите вечером одна, все-таки Тифлис – это немного Восток». Я не отвечала, еще не пришла в себя от неожиданности.
– Вы так резво убежали, что я не сразу вас догнал.
– Вы меня догоняли?
– А как же, бежал как охотник за газелью.
Через час принесли наши хачапури. Все это время мы разговаривали. Оказывается, он был на нашей секции и слушал мой доклад. А я и не заметила, – так волновалась, что в зал не глядела. Запомнилась его критика (хотя доклад он хвалил), он сказал, что у меня получается, что в «Грузинской песне» возносится хвала мирозданью и Господу, но у Окуджавы, как ему кажется, воззрения не христианские, а языческие, своеобразный пантеизм, славословие тому порядку, что вытекает из природного цикла. Что-то вроде этого. Сказал, что ему понравилось про «миджнуров», и спросил, хотела бы я иметь такого безумного обожателя. Тут я на него взглянула: черная футболка, потертые джинсы (видавший виды джинсовый же пиджак он повесил на стул). В этом наряде он и выступал, и я могла вообразить, с каким негодованием взирал наш директор на «подрывающий педагогические устои» костюм докладчика. А на лицо его я не смотрела. Хачапури оказался такой вкуснятиной, что очень захотелось заказать еще, что мы и сделали, просидев в хачапурной до самого закрытия.
А потом… потом началось что-то совершенно фантастическое. Мы побрели по ночному городу – и он не оттолкнул нас, наоборот, вел по своим улицам и площадям, не давал заплутаться в переулках и тупиках, оберегал и охранял, словно своих детенышей. Мы держались за руки, как дети, и были детьми, девочкой и мальчиком. Девочка слушала, как мальчик читает стихи Пастернака, а под конец, давясь слезами, никого и ничего не замечая, рассказывает о своей умершей возлюбленной. Рассвет застал нас на горе, и когда я обернулась, то увидела, что за нашей спиной стоят два ангела, два прекрасных отрока со светлыми и строгими лицами.
* * *
На одном из первых занятий я спросила Раю, хочет ли она петь. Она радостно кивнула. Когда она легко повторила мелодию «Лучины» хорошо поставленным низким голосом, я спросила: «Ты пела в хоре?». – Да. – И я тоже. Я не стала узнавать, в каком хоре она пела. Скорее всего, в церковном. Но какая разница? Я пела в пионерском. Что это меняет? Главное, что мы любим петь и имеем некоторый навык пения. Вот что с нею петь – это вопрос.
Не сразу, занятия через 3–4, она рассказала про Мишу. Он был близким другом, приходил к ним в дом, еще когда был жив ее муж. Познакомились случайно, просто жили неподалеку, и Миша сразу ей понравился.
Чем он занимался? Точно она не знает. Он был профессором в университете, что-то преподавал. Кажется, социологию или историю, а может, психологию. Что-то такое не вполне понятное. Он любил музыку, это она знает точно. А потом он уехал в Техсас. Но она с ним переписывается и иногда к нему ездит. Миша такой… он редкий человек, очень умный и добрый, она не думает, что у русских все такие, хотя он именно русский, не похож на американца. Когда она в следующий раз поедет в Техсас, ей бы хотелось спеть ему хорошую песню. Не знаю, почему я тогда подумала об Окуджаве? Стала напевать его «Грузинскую песню». И Раечке она сразу понравилась.
«Виноградную косточку в теплую землю зарою», – поем мы с Раей-Джеральдиной, у нее совсем небольшой акцент, и поет она, закрыв глаза, словно грезя о чем-то.
Рая отозвалась о песне так: «В ней есть какой-то месмеризм». Удивительное слово «месмеризм», никогда его не слышала от американцев и вообще не слышала. Оно хорошо передает колдовство, исходящее от песен Булата. А о Раечке снова подумалось, что не подходит ей работа продавщицы Кофе-бара, у нее тонкая душа, по странному стечению планет, ощущающая свое родство со всем русским – языком, песнями, людьми…
О чем она думает во время пения? О Мише? А я вспоминаю майский Тифлис, наш автобус, в котором мне было так хорошо. Магнетическая женщина нашептывала мне на ухо разные смешные истории, мы обе хохотали. Накануне вечером, во время пира, неутомимый говорун и дегустатор Толя кое-что рассказал мне о ней: она пережила блокаду, была юной разведчицей – поднималась на воздушном шаре над городом и наблюдала за расположением противника. Такие, как она, безоружные девчонки на воздушных шарах были прекрасной мишенью для фашистов, но ее по какой-то случайности не сбили. Сейчас из-за больного сердца врачи не пускали ее в Грузию, они с Митей ее опекают. Митей звали Ученого. В автобусе «опекуны» ехали впереди, по левую сторону от нас, они то и дело оглядывались на взрывы нашего хохота. А в окнах автобуса мелькали нежно-зеленые долины, темные башни на вершинах гор, немыслимо ранней постройки стройные монастыри.
Удивляюсь сама себе: спустя столько лет, не отпускают ни эти картины, ни даже тогдашние замечания Ученого, все пытаюсь их оспорить. Косточка винограда – лоза – виноградная гроздь, конечно, здесь он прав, это природный цикл – от начального семечка до сбора урожая. Но для него это олицетворение язычества, как и три стихии Земли, Неба и Океана, воплотившиеся в образы белого буйвола, синего орла и золотой форели. И при всем при том, как же он не заметил, что Окуджава упоминает «царя небесного»? Всей этой природой, всем мирозданием управляет Господь, все подчинено его разуму и воле.
Второй куплет Рая поет одна, это ее соло. «В темно-красном своем будет петь для меня моя Дали. В черно-белом своем преклоню перед нею главу». Про Дали она все знает от меня. Знает, что у грузин в языческие времена была богиня охоты, которую звали Дали. Только не имеет она отношения к песне Окуджавы. Здесь Дали – просто женщина с красивым и древним именем. Почему герой преклоняет перед нею главу? Да потому что он – рыцарь, «миджнур» по-грузински, и женщина для него – объект преклонения. Вот была у Булата Шалвовича любовь, по имени Наталия. И в своей песне он написал: «А молодой гусар, в Наталию влюбленный, Он все стоит пред ней, коленопреклоненный». Эту песню я в свое время тоже спела Рае для иллюстрации. Есть в «Грузинской песне» еще одно удивительное место, которое нуждается в пояснении. «И заслушаюсь я – и умру от любви и печали». Как раз сейчас Рая поет эти слова. Что они значат? Кто и когда умирал от любви и печали? О, в моем докладе о грузинских традициях в поэзии Окуджавы как раз было об этом. Я приводила в пример грузинского поэта XII века Шота Руставели, чья поэма известна каждому грузину. Ее главный герой – «несчастный Тариэл», иначе «витязь в тигровой шкуре», – умирает от любви и печали. У него похитили любимую, и он, обезумев от горя, пришел в пустыню, чтобы найти смерть. Все это я тоже рассказала моей американке.
Последний куплет мы поем вместе, наши голоса стройно сливаются в унисоне.
Рая взволнована, она пытается выразить это по-русски: «Прекрасный песня, здесь жизнь и смерть и любить. Рай поет ее для Миша».
А дальше мы чинно занимаемся по моему плану. Урок получился длинный, на целых полчаса длиннее обычного, но что поделаешь? Зато мы отработали все примеры на родительный и предложный падежи, и Джеральдина-Рая сделала в них совсем немного ошибок.
* * *
Урок давно кончился, а я никак не могу подняться. Потом рывком встаю, отношу чашку с недопитым чаем на кухню и, сняв с вешалки куртку, выскакиваю из дому. После урока мне необходимо прогуляться. Живем мы в неприметном городке возле Большого Города, прямо перед домом – лесистая гора, с вершины которой можно озирать окрестности. Это самая высокая точка нашего района.
Когда позволяют погода и самочувствие, я забираюсь на эту вершинку и смотрю сверху вниз на всю эту копошащуюся внизу жизнь, на деревья, небоскребы, озера и деревянные домики, наподобие нашего. При этом я читаю про себя то пушкинское «Кавказ подо мною», то пушкинское же «как некий демон, отселе править миром я могу». Сейчас по дороге на смотровую площадку, радуясь зазеленевшим вдруг траве и деревьям, я твержу про себя руставелевские строчки в колдовском переводе Заболоцкого: «Плач миджнура о любимой – украшенье, не вина. На земле его страданья почитают издавна. И в душе его, и в сердце вечно царствует одна. Но толпе любовь миджнура открываться не должна». Как хорошо дышится в этот апрельский день, и настроение неплохое, хоть и устала я от урока с этими бесконечными примерами на родительный и предложный: около стола, на столе, у тети, в Москве… Долой грамматику! Какая женщина не мечтает, чтобы у нее был рыцарь-«миджнур», до безумия в нее влюбленный, влюбленный безумец… Разве есть такая, чтобы не хотела, даже спрашивать об этом не надо…
В эту минуту зазвонил мой мобильный, зажатый в левой руке. Звонил Сережа, с работы, сегодня он придет поздно, так как поедет в джим. Прекрасно, хорошо, Серик, а я вечером буду доканчивать рецензию на дурацкую венгерскую книжку. Ну, как зачем? Кому-то ведь надо писать рецензии. На мою? А на мою не надо, она не дурацкая, сама прорвется. Конечно, шучу. Ага, тебе тоже привет.
Связь закончилась. Хорошо, что есть у меня Сережа. С ним мне никакой миджнур не нужен.
Дорога вьется извилистой змейкой, вверх и вверх. По сторонам растут мощные деревья, в основном хвойных пород, а между ними лежат огромные камни-валуны, миллионы лет назад принесенные сюда ледником, прошедшим через эти места и оставившим на них свой дикий, доисторический след.
Иногда мне кажется, что вот сейчас из-за этой громадной сосны выглянет первобытный йеху с палкой-копалкой в руках… В подмосковных лесах у меня никогда не возникало таких ощущений. Что похоже – запах. Запах хвои. Здесь и там. Там он был гуще, смолянистее. Здесь притушенный, словно ускользающий. Конечно, это тебе не Клязьма, не пансионат, не заветная тропа, бегущая между елочек и сосен, по которой ты шла зимой, в оттепель, в новогодние каникулы, по подтаявшему снегу, вдыхая пряный хвойный запах…
Вот и вершина. Четырехугольная площадка огорожена со стороны обрыва решеткой.
Если смотреть отсюда вниз и вдаль, то много чего можно увидеть, – местность лежит перед тобой как на карте. Красота! На утрамбованной площадке никого нет, и я вынимаю свой мобильник. Звоню Старшей подруге в Милан. Она еще не спит, там сейчас на два часа меньше, чем в Москве, то есть только 6 часов вечера. Звоню ей внеурочно, чтобы освободиться от беспокойства. «Будь счастлива, Кирочка». Когда-то тетя Аня так с нами прощалась. Она умерла через несколько дней после нашего посещения. Она, наша красивая и гордая тетя, на старости лет приехавшая из Риги в Москву к своему племяннику (папе) и не сумевшая поладить с мамой, поселилась в Доме для престарелых, но не выдержала и там. И слава Богу, оставила нам с сестрой не горькое и страшное, а отрадное воспоминание: свою прощальную улыбку и свое пожелание: «Будьте счастливы, девочки». Произнесла его Аня одними губами, голоса у нее не было, да и в том бедламе, где мы находились, разобрать ничего было нельзя из-за несмолкающего шума, грохота и истошных воплей. Но мы с сестрой прочитали по ее губам и поняли. Это было ее напутствие нам, тогда совсем юным. И вот сейчас Старшая подруга…
Набираю код Италии, Милана, ее номер. Гудки. Никто не подходит.
Набираю еще раз. То же самое. Обычно, когда она на месте, трубку берет мгновенно.
Набираю номер в третий раз. Длинные ровные гудки. Длинные ровные гудки. Длинные ров…
Я спускаюсь с горки и медленно бреду к дому.
* * *
Ей тогда не было и восьмидесяти, когда мы наконец познакомились. Приехали с Сережей в Милан, пришли в ее квартирку, так же населенную книгами, как когда-то в Москве. Помню, она вначале мне не понравилась. Мне показалось, что аристократка, что смотрит свысока, что слишком уверенно держится. А уж какая прическа – волосы лежали шлемом вокруг головы и отливали золотом, как одета – изысканно, другого слова не подберешь… Словно не нас, двух незнакомых и непрославленных соотечественников, приехавших из сельской провинции Марке встречает, а каких-то важных персон, известных деятелей «науки и культуры».
Потом даже смешно стало вспоминать про эти первые, как оказалось, неверные впечатления. Добрая, радушная, заботливая, но и строгая, точная, очень проницательная. Ее учебник для итальянцев был написан с энциклопедической широтой и смелостью. Чтобы написать такой учебник, надо было освободиться от всех советских пут, к тому же быть ученицей большого Учителя. Обоим условиям моя Старшая подруга удовлетворяла. Выпускница Ленинградского филфака, прошла она великолепную школу у лучших тогдашних профессоров. Бесценный жизненный опыт, вкупе со знанием испанского языка, пришел к ней на земле сражающейся Испании, а потом, после поражения республиканцев, он пополнился в лубянской тюрьме и сталинском лагере.
Статья, по которой ее приговорили, даже для тех лет звучала абсурдно: «находилась в условиях, при которых могла совершить преступление». Могла, но не совершила? Да какая разница! Греби всех, кто вернулся с проигранной войны живым и невредимым.
А сколько она порассказала нам в тот первый раз – от полноты души, от радости, что слушают соотечественники, от невостребованности этих рассказов на родине. Была моя Старшая подруга близким другом и лирическим адресатом известного писателя-лагерника, была корреспонденткой гениальной писательницы первой волны, писавшей ей из одинокого филадельфийского своего пристанища горькие письма, а еще была она приятельницей и переводчицей на итальянский музы громкого революционного поэта, той самой, о которой еще с девчоночьих лет стремилась я узнать как можно больше.
И знакомство мое со Старшей подругой началось с того, что в книжном магазине нашего городка обнаружила я переведенные и отредактированные ею воспоминания той неординарной женщины, появившиеся на родине и на родном языке лишь спустя десять лет. Запомнив имя переводчицы, я связалась через своего итальянского ученика Франческо с издательством Cafoscarina – и вот она, бумажка с телефоном, а затем и с адресом.
Про подругу революционного поэта я ее много расспрашивала, сверяла свои впечатления. Вот Юрий Тынянов (в пересказе Натана Эйдельмана) говорит про нее, что она с ним расплатилась за статью, принесенную на их с мужем квартиру, весьма оригинально, попросила прийти вечером, привела в спальню, где «на мягкой пуховой постели, В парчу и жемчуг убрана, Ждала она гостя, шипели Пред нею два кубка вина». Тынянов был в то время молодоженом, но в возникшей ситуации должен был соответствовать… Старшая подруга отсекала такой поворот событий: быть не могло, подруга революционного поэта не из тех.
А насчет сотрудничества с органами? Могла она быть осведомительницей?
Вот в книге у известного ученого «варяга» Рита Р. рассказывает, что та пыталась ее завербовать…
– Рита Р. – известная лгунья, это все выдумки. При таком характере, какой был у подруги революционного поэта, невозможно было писать доносы на друзей.
– А какой у нее был характер?
– Она не хотела жить скучно и бессмысленно. Упала и сломала себе шейку бедра, тогда операции таким больным не делали, они были обречены на лежанье, «матрасную могилу», до конца своих дней. И она не захотела. Выпила 11 таблеток снотворного – намбутала, – сама оборвала свою жизнь. Сама оборвала свою жизнь. Сама оборвала свою жизнь.
Ловлю себя на том, что механически пишу эти слова в своем блокноте. Снова и снова. Причем думаю о Старшей подруге.
А, кажется, я знаю, что нужно сделать. Нужно написать Франческо. Франческо – это тот самый итальянский ученик, который принес мне адрес издательства Cafoscarina.
С недавних пор стало жутковато ему писать, его депрессия разгорелась с новой силой. Но делать нечего. Франческо теперь живет в Милане, он может пешком дойти до моей Старшей подруги. Вот бы и узнал, все ли с нею в порядке.
И я пишу Франческо.
Франческо, ты мне нужен. Как твои дела, как самочувствие?
Ответ приходит через минуту, словно он ждал, что я его окликну.