Часть 11 из 83 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Вздрагиваю от звона трех серебряных колокольчиков, подвешенных над дверью. Посетитель вышел, Алонзо пока свободен.
Приближаюсь к прилавку, расплачиваюсь за кофе.
— Жаль, что с вашей сестрой так случилось, — выдает Алонзо.
— Как — так?
Алонзо молчит. Лицо у него вытягивается. Характерная гримаса человека, сообразившего, что проболтался.
— О чем вы, Алонзо?
Он качает головой.
— Да я толком не знаю. Может, недопонял чего. Или недослышал.
— Что конкретно вы недослышали и недопоняли?
Алонзо наклоняет голову набок, косится за окно, на угол, где обычно торчит Пола. Заметив, что Полы нет, продолжает:
— Наверное, пустяки какие-нибудь. Просто позавчера Пола сказала, что Кейси исчезла. Что ее уже месяц никто не видел, если не дольше. Что никто не знает, где она.
Киваю. Рот держу закрытым, плечи — расправленными. Ладони мои спокойно лежат на ремне, и вообще я просто воплощенная невозмутимость.
— Вот как, — говорю.
— Пола небось напутала, — юлит Алонзо. — Она в последнее время малость того… — Его лицо выражает сочувствие. Похоже, он готов сделать что-нибудь катастрофическое — например, похлопать меня по плечу. Слава богу, не двигается с места. Он будто застыл. И я тоже.
— Вы правы, Алонзо. Пола определенно что-то напутала.
Тогда
Некоторые люди склонны видеть причину всех бед в собственном трудном детстве. Кейси как раз такая. Незадолго до того, как мы перестали общаться, она пришла к выводу: в ее проблемах виноваты отец с матерью, которых она лишилась слишком рано, а также Ба, которая никогда не любила Кейси, а пожалуй, даже испытывала к ней неприязнь.
Помню, я, услыхав это откровение, на миг онемела, а потом заметила, что обстоятельства у нас были одинаковые.
Мое мнение: я стала тем, кем стала, потому что принимала правильные решения, а не полагалась на слепой случай. Наше детство, конечно, безоблачным не назовешь, но по крайней мере одна из нас вышла из него подготовленной к продуктивной жизни.
Но когда я это озвучила, Кейси закрыла лицо ладонями.
— Для тебя, Мики, все всегда было иначе. С самого начала.
Так она сказала, и я до сих пор не пойму, что имелось в виду.
Впрочем, если взвешивать шансы, если выяснять, у кого детство было труднее (в любом из смыслов), мои обстоятельства определенно перетянут.
Я говорю так потому, что помню маму — а Кейси не помнит. Причем воспоминания мои — светлые. Значит, мамину смерть я восприняла тяжелее. Кейси была слишком мала, чтобы уяснить всю глубину нашей потери.
* * *
Мама умерла молодой. В восемнадцать, учась в выпускном классе, она забеременела мною. А училась хорошо, и девочкой была примерной, по словам Ба. Только с нашим отцом и встречалась, других парней не знала. И вот, нате вам: несколько месяцев свиданий — и залет. От кого, от кого, а от Лизы такого не ожидали, повторяла Ба. Сама она, если ей верить, была потрясена больше всех. До сих пор Ба говорит об этом с горечью — острой, как в день, когда все открылось. Никто не верил, говорит Ба. Все только ахали. Только переспрашивали: «Лиза?! Да ладно!»
Религиозные убеждения Ба сразу исключили аборт. Но из-за этих же убеждений она приняла беременность дочери в штыки. Стыдилась сверх всякой меры. А год был 1984-й. Сама Ба вышла замуж в девятнадцать, родила в двадцать. «Тогда времена были другие» — вот и все ее объяснение. Наш дед умер рано — погиб в аварии. Пьяный ехал, как я сейчас догадываюсь. Ба вечно твердила, что дед любил заложить за воротник. Больше она замуж не вышла.
Одно время я задавалась вопросом: как бы все было, не погибни наш дед? Была бы бабушка другой? Ведь львиная доля ее усилий уходила на то, чтобы просто держаться на плаву: есть самой и кормить нас, платить за коммунальные услуги и выкарабкиваться из вечных долгов. Если б супруг вносил свою долю в денежном и эмоциональном эквиваленте, как знать, может, бабушке, да и нам с Кейси, жилось бы легче… Глупые, сентиментальные предположения, ибо по сей день Ба мужчин презирает — от них, мол, одни проблемы, и если б не продолжение рода, так хоть бы они и вовсе перевелись на свете. Подспудно Ба не доверяет ни одной особи мужского пола. Избегает их, насколько это возможно.
Краткое замужество дало бабушке единственный повод для гордости — право заявлять, что она забеременела, будучи мужней женой. «Мужней женой!» — повторяет Ба, тыча себя пальцем в грудь. То есть все у нее получилось по правилам.
Узнав, что дочь беременна, Ба настояла на браке, даром что лишь единожды видела «этого Дэниела Фитцпатрика»; именно так Ба говорила об отце, даже когда он исчез из наших жизней. Однако недостаток информации о будущем зяте не остановил Ба. Сначала она усадила юных грешников на диван и устроила им хорошую головомойку, а затем отправила в церковь, где те дали клятвы любви и верности. Дэниел Фитцпатрик сам рос без отца, с беспутной матерью — потаскухой, по убеждению Ба, также зачавшей вне брака. «Чего и удивляться», — говорила Ба. «Яблочко от яблоньки», — говорила Ба. Хуже того: Дэниела Фитцпатрика содержала благотворительная организация. «Лучше б на трудящего человека денежки тратили», — ворчала Ба.
Что обо всем этом — о ребенке, о свадьбе и о самой Ба — думала мать Дэниела Фитцпатрика, неизвестно. Я ее совсем не помню. Она даже на мамины похороны не явилась, чем нанесла Ба смертельную обиду.
Если верить Ба — а верить приходится, ведь других источников нет, — Лиза и Дэниел тихо обвенчались в церкви Святого Спасителя в среду, ближе к вечеру. Свидетелями были сама Ба и дьякон. После свадьбы Дэниел стал жить в доме Ба. Молодым она уступила среднюю спальню; иногда ей даже удавалось содрать с них арендную плату. От остальных родственников Ба скрывала этот брак, сколько могла. Ходила с гордо поднятой головой. Глядела с вызовом.
Через пять месяцев родилась я. Через полтора года — Кейси.
А через четыре года мама умерла.
* * *
Если успокоиться, если собраться с мыслями — явятся воспоминания об этом кратком периоде. Увы, чем дальше, тем труднее их вызвать. Порой, колеся по району, я вижу себя маленькой, на заднем сиденье. Естественно, никаких детских кресел. Мама за рулем, что-то напевает. Если я оказываюсь возле холодильника, причем любого, стоящего где угодно, — мелькает другое видение: моя молоденькая мама жалуется Ба, что холодильник пуст. «Да неужто, — отзывается Ба из соседней комнаты. — Ну так положи туда чего-нибудь».
Более смутно помнится бассейн в чьем-то доме. Может, я всего раз там побывала. И фойе кинотеатра. Не знаю, какого именно. Сейчас все кинотеатры сместились в центр Филадельфии. Те, что остались, давно превращены в концертные площадки.
Я помню мамину юность. Мама сама была как ребенок, как ровня мне. Нежнокожая, с сияющими, легкими волосами, она даже бабушку заставляла оттаять. Ба рядом с мамой становилась спокойнее, не мерила, по обыкновению, комнату быстрыми нервными шажками. Смеялась против воли, зажимала себе рот, головой трясла. «Малахольная ты, Лиза! — так она реагировала на очередную выходку дочери. — Дом в бедлам превратила». Взглядывала на меня, улыбалась с гордостью. В те дни она была добрее. Ее завораживало победоносное Лизино легкомыслие; она не догадывалась, какая судьба уготована ей, какая судьба уготована всем нам.
В тишине и темноте моей спальни являются, если очень постараться, еще более интимные воспоминания. Тут мне одной не обойтись, тут нужен Томас — лобастенький Томас, бодающий меня в подмышку, лежащий так близко, что можно вдыхать запах детского мыла. Лишь в такие мгновения приходит мама, склоняется над моей кроваткой. Моя юная мама, по-девичьи хрупкая, с мягкими, неоформившимися чертами лица, в неизменной черной футболке с надписью, которую я не умею прочесть. Мамины руки, обнимающие меня. Мамино лицо — веки опущены, рот приоткрыт. Мамино дыхание, свежее, как у жеребенка или козленка, что питается одной травой. Мне четыре года; я глажу маму по щеке. «Привет!» — шепчет она, и целует меня, и бормочет что-то неразборчивое, сладкое, мне в темя, в ухо, в ямку под подбородком. И снова целует. И кусается в шутку. И повторяет снова и снова: «Малютка моя» — самую главную фразу. Дальнейшее требует напряжения всех душевных сил. Потому что это — мамин голос. Высокий, звонкий, счастливый, порой — с нотками изумления: как ее, Лизу О’Брайен, вообще угораздило родить?
* * *
Но я не помню ничего, совсем ничего, связанного с маминой наркозависимостью. Возможно, все плохое просто вытеснил инстинкт самосохранения. Возможно, об этом я не знала в силу возраста; не видела, не могла видеть, как наркотики разрушают мамино сознание, мамино тело. В моих воспоминаниях одно только хорошее, светлое — но тем они мучительнее.
Соответственно, я не помню ни маминой смерти, ни сообщения о ней. Память сохранила только бабушкину реакцию. Вот Ба мечется по дому, как львица по клетке; рвет на себе волосы и рубашку. Снимает телефонную трубку — и вдруг принимается методично колотить ею себя по лбу. Вцепляется зубами в собственное запястье, чтобы не вырвался из горла вопль. Еще помню, взрослые говорили шепотом. Меня и Кейси впихнули в платья из жесткой материи, натянули на нас колготки и застегнули на наших ножонках чересчур тесные туфельки. Потом, подавленные, удрученные, все потащились в церковь. Ба почти упала на скамью. Еще: Ба дернула Кейси за руку, чтобы та не шумела. Помню отца. Он сидел рядом с нами в полной прострации. Потом сборище переместилось в бабушкин дом, словно пропитанный чувством стыда. Мы с Кейси были забыты. Нас не замечали. Не брали на руки. Не умывали. Не кормили. Я сама шарила в буфете и холодильнике. Ела и тащила еду для Кейси. Кормила ее с рук. В доме постоянно толклись взрослые. Я, маленькая, натыкалась на их колени, видела их ботинки, в лучшем случае — полы пиджаков и пальто, но не видела лиц. Шорох одежды. Никаких детей. Двоюродных сестер и братьев к нам не водили. Бесконечная зима. Пустота и горечь. Наполовину пустая бутылка содовой в холодильнике — содовую не допила мама. Поиски в родительской спальне (отец все еще жил у Ба). Обнаружение той самой черной футболки (она, как и постельное белье, пахла мамой). Помню, я нюхала даже мамины тапки. Ба, застукав меня за этим занятием, целый день выделила, чтобы постирать и вычистить мамины вещи. Тогда я стала осторожнее. В ящике комода нашлась мамина щетка для волос. Ее я тоже нюхала; снимала волосины, обматывала себе пальцы. Кончики пальцев становились пурпурными, а я все мотала, мотала — туже, еще туже…
С каждым годом воспоминания блекнут. Сейчас мне большого труда стоит вызвать какой-нибудь эпизод; убедившись, что он пока цел, я поскорее заталкиваю его обратно. Потому что свет воспоминаниям вреден. Они и так уже почти выцвели. А мне надо сохранить хоть что-нибудь для Томаса. И я дозирую эпизоды, длю их тающую сладость.
* * *
Когда мама умерла, Кейси было всего два года. Она еще подгузники носила (которые порой не меняли целыми сутками). Потерянная, одинокая сестра ковыляла по дому; рискуя свалиться, карабкалась на лестницу; надолго забивалась то в шкаф, то под кровать. Выдвигала ящики, полные опасных предметов. Наверное, ей хотелось попасть в поле зрения взрослых, этих великанов; часто я обнаруживала сестру на кухонном столе или на краешке ванной — замершую, словно птичка, одинокую, никому не нужную. У Кейси была тряпичная кукла по имени Маффин и две пустышки, которые отродясь никто не мыл. Эти сокровища Кейси тщательно прятала. Однажды обе пустышки пропали. Ба не стала покупать новые, и Кейси проревела несколько дней подряд. Сосала пальцы, отчаянными глотками втягивала в себя воздух.
Не по своей инициативе я начала опекать сестру. Просто увидела: больше никому дела до нее нет, вот и впряглась. В то время Кейси еще спала в колыбели, которая стояла в нашей общей комнате. Но очень быстро она выучилась выбираться наружу и делала это из ночи в ночь. С проворством, которого и не заподозришь в таком маленьком ребенке, моя сестра, словно паучок, выползала из колыбели и ложилась спать со мной. И так повелось, что именно я напоминала взрослым: надо сменить Кейси подгузник, надо переодеть ее в чистое. Именно я приучала сестру к горшку. Со всей серьезностью относилась к роли опекунши. С гордостью тащила это бремя.
Когда мы чуть подросли, Кейси каждый вечер просила: «Расскажи про маму!» И каждый вечер я, маленькая Шахерезада, напрягала память, чтобы выдать сестре новый эпизод, или же попросту сочиняла. «Помнишь, как мы с мамой ездили на море?» — спрашивала я, и Кейси поспешно кивала. «Помнишь, как мама купила нам мороженое? Помнишь, какие вкусные оладьи она пекла нам на завтрак? Помнишь, как она читала нам на ночь сказки?» (Все эти проявления родительской любви регулярно упоминались в детских книжках.) Я вычитывала их сама. Я лгала сестре. Кейси слушала, прикрыв глаза, словно кошка на солнцепеке.
С великим стыдом признаю: статус хранительницы семейной истории давал мне власть над сестрой, давал оружие сокрушительной силы, которое я применила всего один раз. Был вечер, мы поссорились, уже не помню из-за чего, Кейси на меня кричала — долго, надрывно. Устав от воплей, я совершила злодейство, в котором тут же раскаялась. «Меня мама больше любила, чем тебя!» — выпалила я. По сей день это — моя самая чудовищная ложь. Я тотчас сама себя опровергла — но было поздно. Маленькое личико Кейси побагровело и сморщилось. Ротик открылся, словно для ответа. Но крыть сестре было нечем. И она разревелась. Завыла от непоправимого горя. Так могла бы выть взрослая женщина, знавшая боль, видавшая виды. До сих пор этот вой свеж в моей памяти.
* * *
После похорон кто-то заикнулся: теперь, мол, отец нас заберет, увезет в другое место. Но у отца, похоже, не было ни денег, ни желания что-то менять, и мы, все трое, остались жить у Ба.
И зря.
Отец с самого начала не ладил с тещей; теперь же, когда мамы не стало, они только и делали, что скандалили. Обычно Ба напускалась на отца, кричала: «Ты когда за комнату платить будешь, голодранец?!» Кейси, в отличие от меня, этих сцен не помнит. Вскоре отец не выдержал — съехал. Мы остались на попечении бабушки. Она рвала и метала. Стоило Кейси набедокурить, заводила: «Будто не хватит на мой век соплей да бардака!» Никак не получалось встретиться с Ба взглядом. Она не смотрела прямо на нас — только вбок или повыше наших мордашек. Так смотрят на солнце. Сейчас я догадываюсь: потеря дочери, обожаемой до самозабвения, удерживала Ба от нежностей. В нас она видела подтверждение: мы смертны, как и Лиза; мы — бомбы замедленного действия, начиненные новой болью.
Нам с Кейси доставалась лишь малая часть бабушкиного раздражения. Самые сильные эмоции были направлены на нашего отца. К нему Ба питала ненависть разрушительную, как торнадо. Ненависть многократно усиливалась, когда отец пренебрегал своими родительскими обязанностями. Ежемесячно, не найдя в условленный день чек на наше содержание, Ба разражалась привычным монологом: «Я, как его увидала, так сразу и раскусила, и говорю Лизе: мутный он, хахаль твой; таких-то мутных поискать!»