Часть 29 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
К Надежде и её бедам это убийство отношения не имело. Но не потому она резко пресекала попытки общих знакомых рассказать подноготную о «всех его махинациях». Едва кто-то начинал излагать очередную версию о том, как, продав чужие акции, Марьяша собирался «слинять с семьёй за границу», она немедленно эту повесть обрывала. Просто помнила всю жизнь его насмешливую улыбку и это: «Мама научила, что чужое брать нельзя», и его бесшабашные шуточки, лёгкую походку, которая не изменилась даже на скользком льду крутых финансовых виражей.
Когда с руки сняли гипс, она обстоятельно, не торопясь, следуя официальным российским законам, закрыла фирму и отпустила людей, выдав чуть ли не последние свои деньги в качестве компенсаций, отпусков и бог знает чего ещё. Просто собрала всех в офисе, достала толстую пачку всех своих накоплений и села отсчитывать на краю стола равные кучки. Девочки – два редактора и корректор Оля – плакали. Долю Веруни, своего могучего бухгалтера, сама отвезла в Люберцы, вместе с бутылкой водки, ибо, услышав о новости, та запила: «Организм стоит!» – доложила Надежде по телефону гнусавым заплаканным голосом.
Последним она отпустила шофёра и грузчика Мишу, и сразу пошла учиться на курсы вождения автомобиля. Сдала блестяще, с первого раза, экзаменатор даже похлопал в мягкие ладони, ибо придраться было не к чему. «Я ж пловчиха, – объяснила она ему весело, – координация движений, то-сё…» Но машину покупать пока не стала: и денег не было, и тесное пространство автомобиля слишком напоминало её последнее приключение.
А Лёшика до весны оставила в деревне у бабки. Она была ещё слаба – даже не физически, а как-то… нутром, духом слаба. Будто сырым соломенным огнём ей выжгло не волосы, не кожу, а что-то важное внутри и вокруг сиротливой души, и сейчас там зияла, не зарастая ничем, гулкая пустошь.
Но к концу апреля выпала целая неделя удивительно ласкового тепла. По утрам за окном надрывались, кто кого переорёт, звонкие птичьи голоса; высох асфальт, и деревья во дворе покрылись той струящейся атласно-зелёной дымкой, которая и сообщает заинтересованным особам, что пришла настоящая весна. Надежда сняла наконец берет, потому что сквозь обожжённую кожу головы стали пробиваться волосы, и как бывает с травой после пожара, пошли ровно, густо, дружно, так что какое-то время, пока не стали длинными, она ходила с очаровательной копной Гекльберри Финна.
А в конце мая, не предупредив своих деревенских, поехала за Лёшиком.
Вышла на станции и, как однажды в детстве, сама-одна пошла по цветущей лесной колее – разве что сушёной рыбины под мышкой не хватало.
Лес был полон оживлённой солнечной жизни: чёрно-рыжие тени в глубине соснового бора взрывались брызгами ослепительного солнца; справа тянулось засеянное поле с двумя островками тонких берёз: изумрудные облака их новёхонькой нежной листвы невесомо плыли над белоснежными стволами. Смолистый сосновый дух витал над полянами, тропинками, игольчато-розовыми косогорами, смешиваясь с более тонкими и сухими запахами трав, с терпким духом полыни. Всюду порхала, летала, гудела и жужжала, шебуршилась в траве и вдоль тропинок, перекликаясь тысячью лесных голосов, бесконечная возрождённая жизнь.
Надежда вдруг остановилась, будто кто коснулся её ласковой рукой, и, закрыв глаза, мгновенно отдалась тёплым оранжевым волнам пойманного в заглазье лесного света. Он накатил, этот свет, завибрировал в каждой клеточке тела. Отчаянная, пронзительная жажда быть вдруг захлестнула её, пронеслась внутри лихим сквознячком, сладкой истомой, проникнув до самой скрытной, самой тёмной глубины её тела…
И хотя от предстоящего свидания с сыном сердце в груди меленько и тревожно трепетало, она, как в отрочестве – когда Аристарх привёл её на поляну с душицей, – сошла с тропинки и легла в траву…
Со стороны станции сюда едва долетала бестолковщина гудков, перестука колёс, гундосого бубнёжа. Здесь дятел перебивал всю людскую суету, где-то близко, над головой клепая толстенный ствол, и своей мерной, как метроном, молотьбой дирижировал всей лесной живностью. Лес вскипал ликующими птичьими голосами, при этом – странно – ничуть не тревожа солнечного, глубинного древесного покоя. Высоко-высоко в берегах чёрных сосновых крон сплавлялись по васильковому небу сдобные хлеба облаков; а сосны кружились, кружились, Надежда то погружалась в их водоворот, то опять выныривала, вовлекаясь в вихрь неутомимой, дух захватывающей жажды бытия.
Так – под птичий щебет, под дятловы труды – она и заснула.
Рядом с ней – синими глазами в синее небо – лежал Аристарх лет пятнадцати, кудлатый, как нестриженый пёс, вся грива в сухих травинках, пахучий-травяной, сладко-потный, весь в то время нафаршированный поэтическими строками. Рядом лежал, крепко сжимая в руке её ладонь, что-то декламировал. Во сне это было так прекрасно и нежно, но смутно: про то, что вот, оба они спаслись из ада, очистились от смерти и скверны, от злобы и лжи… и теперь … – а строк и не разобрать. Одна, всё же ясная, просочилась в сон: «Крылатой лошади подковы тяжелы…» – сказал он своим ясным, ломким в те месяцы голосом, который она бы узнала и в раю, и в аду… И тут же проснулась.
По деревне шла мимо заборов, за каждым из которых шмелями и пчёлами гудела, как трансформаторная будка, высокая густая сирень. Фиалковое небо деревенского полдня простиралось над крышами до тёмно-зелёной, чёрной почти кромки леса, а по окраинам его, как пар из-под крышки кастрюли, медленно выползали и восходили ввысь батистовые дымки. За чьим-то забором надрывался аккордеон, где-то стучал топор, у колонки гремело ведро. А на бабкином заборе сидела незнакомая Надежде пушистая кошка дивного черепахового окраса.
Возле самой избы громко возились какие-то дети – рослые, крепкие мальчики лет восьми-девяти, уже загорелые: лица – в тёмной позолоте. То ли игра у них шла, то ли драка – крики стояли, как на стадионе. Вдруг все умолкли, заметив незнакомую тётеньку.
Один из мальчишек, совершенно лысый, но с чёрным довоенным чубчиком, густой кудрёй торчащим надо лбом, выпрыгнул из кучи-малы, побежал к ней, остановился шагах в десяти, крикнул: «Скикы ж тэбэ ждать? Я вжэ вси жданыкы пойил!»
И она заплакала, засмеялась… Раскинула руки и сказала:
– Иди ко мне, засранец!
Глава 9
Встреча
Отдавая Лёвке деньги на клинику (просто выписал чек практически на весь свой «подвал» – за годы деньги собрались увесистые, он же, кроме как на сигареты-жратву-джинсы-кроссовки, на себя почти и не тратил, вся жизнь – в форме или в белой врачебной куртке; да один выходной костюм на свадьбы-похороны, да пять рубашек, да три галстука – неинтересный гардероб), легко оставляя этот солидный чек на краешке кухонного стола, Аристарх не подозревал, что друг сделает его партнёром по бизнесу. И поскольку состоятельные пациенты из России и прочих, сопредельных ей пространств полетели клином в заповедные края Содома и Гоморры лечить неизлечимый псориаз, лихая прибыль чуть ли не с первых месяцев заструилась в карманы партнёров.
Из Управления тюрем он уволился на раннюю пенсию – не из-за того разговора с Лёвкой в палате интенсивной терапии. Просто накануне выписки, стоя у окна, выходящего на склон виноградника (а за тем – ослепительной чешуёй сиял лоскут полуденного моря), Аристарх вдруг увидел мгновенную и сладостную картину: изогнутую серебряным ребром летнюю Клязьму, солнце в ворохе старой ветлы и только-только проснувшуюся Дылду. Ей лет пятнадцать, она зевает и потягивается гибко-высоко, и встаёт на цыпочки, так, что ноги её кажутся бесконечными, и голову наклоняет, а волосы – золотые на солнце! – каскадом, каскадом, на лицо и на плечи…
В этот миг он вдруг понял, что его отпустили. Кто отпустил, почему, зачем, за что отбывал наказание? Он даже не задумывался, просто ощутил острое, как ожог, чувство освобождения: слинял, отпустили, с концами! Он никогда больше не войдёт в проходную за бетонные стены тюрьмы, никогда не увидит колючие витки проклятого «концертино», никогда окно его кабинета не будет смотреть на тюремный прогулочный двор. Как там Лёвка сказал? «Ты выполз из своего грёбаного ада».
Лёвка не давил, после больницы предлагал отдохнуть ещё месяца два, но Аристарх очумел от безделья и рвался уже на любую работу, хоть и на костылях. Костыли, впрочем, не понадобились, но поправлялся он медленней, чем надеялся. Ещё полгода носил-таки эластичный чулок, хотя и без подвязки герцогини де Ромбулье, и, как денди, опирался на трость, подаренную Эдочкой.
Не сразу, но день за днём некоторая лёгкость бытия всё же проступала сквозь дела и заботы, сквозь лица пациентов – так протаивает отпечаток детской ладони в ледяной-узорной толще зимнего окна; чуть не каждую ночь снилась летняя, изогнутая серебряным рогом Клязьма, загорелая Дылда на зелёной крашеной скамье их речной «веранды». Бетонные блоки тюремных стен стали постепенно отплывать от него, покрываясь спасительным и долгожданным туманом, становясь наконец прошлым. Прошлым…
Неожиданно для самого себя он полностью поменял свой образ (тюрьма слезала с него клочьями, как грязные лохмотья): отрастил короткую – штрихом – эспаньолку и запустил длинные, с лёгкой проседью кудри, которые откидывал со лба пятернёй, – впечатляющий доктор. Пациенты обожали его неторопливую манеру расспрашивать, внимательно выслушивая и сочувствуя больному – глазами, голосом, всем лицом. Говорили, что уже после первой консультации чувствуют себя лучше.
Эта мягкость не сразу ему далась; долгое время он отвыкал от постоянного шумового фона прежней своей работы: воплей из «обезьянника», криков надзирателей, отрывистых голосов по громкой связи. Привыкал к тишине, плеску тяжёлых глицериновых волн, шелесту и скрипу старых пальм на променаде, детским голосам за окнами кабинета. Полюбил даже зимние дни, когда со стороны Иорданских гор по молочной глади моря катились серебряные шары тумана.
Для начала он снял, а потом и купил квартиру в Араде – симпатичном белом городке в двадцати пяти кудрявых километрах от курортного Эйн-Бокeка, с его отелями вдоль ломко-солёной накипи пляжей. Дважды в день петлявая дорога в холмах дарила ему новые изменчивые цвета холмов и неба. Ночью над лавандовой пустыней всегда блистала ярмарка фальшивых драгоценностей; поверить было невозможно, что эти бриллианты не сварганены на скорую руку ювелиром-мошенником, а рождены в мастерской великого Создателя… или как там его называть – высший разум? Большой взрыв? или просто – мама?
Клиника ему очень нравилась: она занимала первый этаж одного из отелей и отлично вписывалась в общий курортный фон этого местечка: новейшая медицинская аппаратура, прекрасно оборудованная лаборатория, удобная мебель, просторные кабинеты, – ненавязчиво дорого, солидно, современно.
На постоянных ставках здесь работали несколько общих врачей, физиотерапевты, дерматолог, сосудистый врач. А прочие специалисты – из них два-три уникальных, мирового уровня, – приглашались на консультации. Тут Лёвкин талант, обаяние и умение уломать кого угодно на что угодно – хоть и господа бога сварганить новую вселенную – сработали самым благоприятным образом.
Лёвка считал, что своей внезапной и бурной популярностью клиника обязана Толстопузу. Похоже, это было правдой.
Девчонки, все три, получились у Квинтов персонами штучными, каждая со своим талантом и характером. Средняя в четырнадцать лет уже снималась в каком-то идиотском сериале, в семнадцать – пела в известном молодёжном рок-ансамбле и готовилась ринуться в атаку на – держитесь, звёзды! – Голливуд. Её брови (домиком) так и взлетали, когда она – в обрезанных джинсах и крошечном топе, – извиваясь и скача по сцене, горланила очередной, как говорила Эдочка, «ужас» под оглушительные вопли юных поклонников.
Младшая с детства рисовала замечательно смешные многофигурные композиции на темы «из жизни», вставляя в них друзей, знакомых и родню. Она окончила специальную школу искусств для одарённых детей и поступила в академию Бецалель на факультет анимации. Эта была довольно сумрачной девицей, как и полагается хорошим карикатуристам, и, если кто из домашних или друзей без спросу лез в её папку полистать-посмотреть, буркала своё знаменитое: «Эй, отойди!» – за что в возрасте трёх лет и получила от Стахи кличку.
Но старшая, Шарон, неслась впереди всей семьи, хотя поначалу никто понять не мог, на что она сгодится, эта сова, все ночи просиживающая перед новой игрушкой: немыслимо дорогим компьютером, который выплачивала сама, два лета подряд тягая в кафе подносы и мусоля блокнотик заказов. И высшего ей образования, видите ли, не надо («Ты что, собираешься официанткой – всю жизнь, или сумки перед магазинами щупать?!» – кричала Эдочка). В армию пошла не как все её сверстники, по повестке, а пробилась к тамошнему генералу в военкомате с какими-то своими «наработками». Ни мать, ни отец, ни Стаха, давно отставший от малышни, давно оставивший свой шутливый тон, не понимали сути всей этой электронной абракадабры. Однако специальные люди в армейской комиссии, видимо, понимали чуть больше.
Сначала её отобрали на спецкурсы в разведывательной епархии; но спустя полгода выдернули и оттуда, на совсем уже суперсекретные курсы, куда каждый год со всей страны набирали считаных мальчиков-девочек, человек тридцать.
Из армии она вернулась другой личностью: насмешливо-сдержанной, в каком-то чине, с заслугами, о которых говорить не могла; с контрактом на работу в американо-израильской фирме, с окладом… – она назвала сумму, родители рухнули в кресла.
Далее в её работу никто не вдавался, разговоры велись с ней нейтрально-учтивые, домашне-культурные, кулинарно-портновские, – родители, увы, «не тянули». Загадочное слово «стартап» витало над головами всей семьи, и папа не мог понять: если придумана и изобретена уникальная программа по считыванию внешности преступника с чего-то там, типа его зажигалки, то зачем этот самый «стартап» (такой-растакой-удачный) продавать? Пусть даже за сотни миллионов, пусть и японцам, но… Далее следовало робкое родительское: не лучше ли заняться делом по-настоящему, углубив знания, получив нормальное образование и надёжную профессию?
Толстопуз снисходительно улыбалась, помалкивала, тратила несусветные деньги на всякое, как считала Эдочка, «безумие»: летала в Нью-Йорк на премьеру какого-то дурацкого мюзикла, остановилась в отеле на Манхэттене, одна ночь в котором стоит… – «Бугров, зажмурься: ты такую сумму получал в виде отпускных!»
Услышав, что «старички копошатся на своей грядке» и затеяли что-то там своё-барахолистое, она снизошла. Вникла… Просидела с отцом и Стахой полночи над расчётами. Выслушала Благую Весть о революции в курортном лечении в Израиле. Отправила всех в отставку, заявив, что они – из прошлого века, что к делу так не подступают, что – при чём тут медицина?! При чём тут ваши специалисты! Кто узнает о них в десяти километрах от вашей занюханной сараюхи!
Отец кипятился, доказывал, вскакивал и бегал, толстяк, по комнате. Стаха предусмотрительно помалкивал. Он так их всех любил. До слёз!
«Ругатели идут пешком!» – провозгласила Толстопуз.
И взялась за дело со своими друзьями. В считаные дни на пространстве многоязычного, многоярусного и бездонного интернета развернулись таинственные и не всегда явные войска. Засинели, забирюзовели морские пейзажи посреди популярных сериалов, острых политических репортажей и прочего суперновостного контента; засверкала голубыми кристаллами драгоценная соль целебного моря; смуглая гладкая кожа локтей и коленок в самых разных вариантах и ракурсах на разных ресурсах демонстрировала успехи в излечении на длительное время пресловутой ужасной болезни.
В коротких роликах импозантный даже в белом халате, тщательно выбритый, в великолепном галстуке, Лев Григорьевич Квинт, специалист по курортному лечению, возникал посреди самых интересных событий в мире и проникновенным убедительным голосом объяснял ценность уникальной котловины, известной с библейских времён, настоящей природной барокамеры: вода, грязь, сероводород, а главное – фтор и бром, щедро разлитые в воздухе. Не говоря уже о мягком жемчужном солнце, сгореть на котором невозможно, ибо соляные фильтры в воздухе на такой глубине земной атмосферы представляют естественную защиту для вашей кожи.
И началось! Рабочие ещё только завершали последний слой побелки кабинетов, ещё свинчивалась мебель, собиралось медоборудование, а две секретарши уже работали с двойной нагрузкой: принимали звонки, строчили десятки электронных писем, выстраивали расписание приёмов и процедур, связывались с отелями разных уровней – согласно пожеланиям и кошелькам будущих пациентов.
Толстопуз… Да, это была особа уникальная. Позвонила как-то уточнить индекс его почтового адреса.
– Понятия не имею, что за индекс, – сказал Аристарх. – Мне ж никто не пишет, всё по электронке, я даже нетвёрдо помню – где этот самый почтовый ящик находится. А на что тебе?
– Приглашение на свадьбу прислать.
– На чью?
– На свою, Стаха. Чего тупишь!
– Толстопуз… – его будто ударили под дых. Хотя понятно же: девушки иногда выходят замуж.
Вся жизнь здешняя прокатилась-пролетела лентой: их пикники, и как она обстоятельно, юбочкой, заворачивала вниз обёртку от мороженого, и какая у неё была липкая ладошка; и как самой большой проблемой этих поездок было запустить всю троицу в дамский туалет конвейером, с приказом «дружно пописать, иначе дальше не едем!». Он стоял в дверях, подозрительно изучая всех входящих и выходящих дам, и сам – подозрительный, странный, какой-то вечно одичалый.
Как быстро они вырастают…
– Тостопуз ты мой!
– Стаха, – сказала она, вздохнув, – ты видел мою талию?
Он вдруг вспомнил, что однажды отколола эта задрыга. Сколько лет ей было тогда – пятнадцать? шестнадцать?
Его разбудил дверной звонок часов в восемь утра – он только вернулся после тяжёлой ночи, провёл в тюрьме безвылазно двенадцать дней на очередной голодовке заключённых. Постоял сомнамбулой под душем, чуть там же не уснул, кое-как вытерся и рухнул в кровать с полотенцем на плечах.
В дверь звонили отчаянно, истошно, словно искали спасения. Он вскочил, промахиваясь ногой, натянул трусы, накинул банный халат, ринулся к двери…
На пороге торчала Толстопуз – взъерошенная, в домашних тапках, но с чемоданом.
– Что… случилось? – испугался он, запахивая халат. – Откуда ты… что…
– Всё! – выкрикнула она и зарыдала, и отодвинула его, вкатывая чемоданище через порог. – Я ушла от них навсегда! Свари мне какао.