Часть 35 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Короче, сегодня ферма закрыта, – сказала молодая женщина, презрительным взглядом провожая этого бездельника. – Хозяин принимает там своих друзей. А вам нужно… – она направилась к двери, Аристарх двинулся следом. Они встали на пороге. Со всех сторон над деревней круто вздымались курчавые зелёные склоны с жёлтыми вкраплениями цветущего дрока. Над ними громоздились исполинские серые скалы, подпирая горбами уже не голубое, а фиолетовое небо, какое бывает на юге, в горах, перед закатом.
Девушка махнула рукой в сторону тёмно-зелёного распадка:
– Туда не ходите, напрасный крюк. Идите вон туда… – указала в противоположную сторону. – Минут через сорок дойдёте до полянки с рожковыми деревьями, днём конюхи отводят туда коней сеньора Манфреда, но к вечеру там уже пусто. Вы узнаете место по трём огромным острым камням, они стоят сгрудившись, говорят, очень древние, племенные, там приносили в жертву людей, жуть, правда? И осторожнее: в тех местах водятся кабаны!
Аристарх поблагодарил и шагнул с порога в солнечный обвал…
Улица сбегала вниз, подскакивая на ступенях, и – белая – казалась обнажённой под горным испепеляющим солнцем, под небом павлиньей синевы. Сейчас надо было скрыться от глаз наблюдательной мамочки. Лучше бы он спросил дорогу у Антонио, который гоняет джип на ферму и обратно по десять раз на дню, наверняка не замечая уже ни дороги, ни лиц постояльцев. А сейчас поздно, увы, его уже приметили, его запомнили. Какого чёрта в разговоре с бабкой он не придумал себе страны попроще, чем Израиль! С них станется позвонить сейчас на ферму и предупредить о некоем подозрительном типе, который шатается по округе и на ночь глядя собрался в горы. Собрался в гости…
Он обернулся. Молодая женщина – лицо в золотистой тени – всё ещё держа на бедре младенца, крикнула вслед:
– Вы поняли? Там ферма, в ту сторону не ходите.
В ту сторону он и пошёл. Правда, навертел ещё петли тесными белыми улочками, уходя от внимания молодой женщины. Слегка заблудился, удивляясь себе: обычно он прекрасно ориентировался в чужой местности; дважды – чертовщина какая-то! – выходил на маленькую площадь с крошечным круглым фонтаном… Вот тебе и деревня: клубки переулков и тупичков здесь были запутаны, как в Венеции.
Наконец нащупал правильное направление. Очень этому помогли трогательные ориентиры: в застеклённых нишах угловых домов стояли деревянные крашеные фигурки Девы Марии и какого-то святого, местного покровителя этих крыш, этих труб, курчавых тёмно-зелёных гор и фиолетового неба.
Выйдя за пределы деревни, опять набрал телефон Володи. Чёрт, здесь не было связи!
В задумчивости стал подниматься по грунтовой дороге, почти тропе, – как тут две машины разъезжаются! Впрочем, наверняка здесь только один Антонио и гоняет на ферму да обратно: заповедник, к тому же – частное владение. Он поднимался медленно, в замешательстве продолжая обдумывать расклад событий, не совсем понимая, зачем пустился в дорогу, как проникнет на ферму без Володи, как в двух-трёх словах докажет – пока не погнали взашей, – кто он?
Весь замысел, тщательно ими выстроенный по минутам, замысел, который он обдумывал и лелеял весь отпуск, даже стоя в музейном зале перед картинами Рембрандта, – полетел к чертям из-за Володиного предательства. «Ну-ну, не будем использовать слишком сильных слов, – поправил он себя. – Не предательство это, а обычная осторожность: человек обдумал ситуацию и признал её для себя опасной, вот и всё. «Ты взвешен на весах, и признан лёгким»[11].
С чего ты решил, в конце концов, что Володя чем-то тебе обязан, что пойдёт ради тебя на смертельный риск? Да, говорил он убедительно, сильно, откровенно, целую лекцию прочёл об особенностях хранения драгоценностей в швейцарских банках. Хороша была лекция, особенно про колье на портрете королевы Ломбардии. Чего только не вывалишь в первом впечатлении от встречи. Ну и ладно, повидались, потрепались… Отпусти, дурачина, детский любимый образ: «Если что-то кажется некрасивым, это может быть ошибкой».
…Растительность вокруг преображалась, являя всё новые кусты и деревья. Помимо клочковатых, причудливо гнутых ветром алеппских сосен, стали попадаться стройные пинии с изящной зонтичной кроной, мастиковые кусты, кряжистое рожковое дерево, пересыпанное коричневыми стручками, и земляничник – дерево славное, гербовое, чеканный символ на местных канализационных люках. Зелёными перевёрнутыми каракатицами сидели на склонах огромные агавы, на одном из крутых выступов рос, наклонясь, старый дуб, с кроной настолько прихотливо закрученных ветвей, что она казалась кудрявой. И всюду, где только позволяла землица, темно зеленел благородный, источавший смоляной дух можжевельник.
Дорога поднималась всё круче, уводя то вправо, то влево, то ныряя в глубокий пах холма, густо заросший мимозником, то выскакивая на небольшое плато с нависшими над ним сколами скальных пород, с блёстками слюды под закатным солнцем. Впрочем, солнце уже ослабляло хватку, удлиняя тени и углубляя ущелья. Дважды Аристарх останавливался и отдыхал, глядя на оставленную им внизу деревню. Отсюда, с высоты, в окружении виноградников, расчерченных как по линейке, она вновь напоминала рассыпанные кубики рафинада и лежала словно бы в ожидании, ещё отзываясь слюдяными сполохами окон под косыми лучами уходящего солнца, но с каждой минутой погружаясь в вечернюю тень.
Медленно загребая крылом, над головой плыла какая-то крупная птица, напомнив их с Дылдой венчальный день: как плыли они в лодке, загребая веслом, в прозрачном берёзовом небе разлива.
Наконец, в очередной раз подняв голову, он увидел над скалистым выступом две мощные трубы, а ещё через пару минут подъёма показалась крупная крапчатая черепица высоких скатных крыш, и целый арсенал каминных труб, победно трубящих в вечернее небо: вот и она, вот и она – конная ферма «Ла Донайра».
Успокаивая дыхание, он свернул в сторону и, спустившись чуть ниже, присел на крапчатый валун с сухими островками серебристого мха. Прямо под ногами круто обрывался гребень ущелья, приветливо и не страшно поросший жёлтым дроком.
Здесь блаженно зависла последняя капля уходящего дня. Мерно и тоненько ронял секунды какой-то птичий часовой механизм. Сладко гудел закатный шмель, любовно облетая веточки невзрачного куста; слабый ветер трепал над травой лепестки маков. Запоздалые бабочки косо, плоско ложились на цветок; всюду, куда ни глянь, росла по склонам и на террасах горная лаванда, выбрасывая тонкие стрелы с лиловым оперением.
Здесь, в затенённой впадине горы, царила та особая солнечная сумрачность, шелковистость мха, влажная изумрудная мшистость, какая гнездится летом внутри старинной беседки, где всё испятнано, забрызгано мелкой россыпью подвижных и юрких солнечных бликов.
Запах лаванды, перемешанный с пыльцой трав, кустов и деревьев, еле ощутимый запах конского навоза в мягком воздухе, ласковая печаль смешивались с вечерней свежестью, что заливала крутые окрестные склоны волнами тёмно-синих теней. Но высокий купол неба ещё сиял мягким эмалевым блеском, и самые высокие вершины, исполосованные резкими чёрными морщинами, ещё золотились гранитными гранями.
Со стороны фермы сюда доносилось приглушённое расстоянием отрывистое лошадиное ржание. Кто-то крикнул, ему отозвался другой, высокий мужской голос… и женский голос ответил раскатистым звонким смехом. Там сегодня гостья, виолончелистка, вспомнил он. Ну и обслуга, конечно. Интересно, сколько человек обихаживает нашу скромную компанию.
Он сидел на прогретом солнцем валуне и не мог подняться.
Странным образом закатная сладость перетекала в него и грузла в каждой клеточке тела, преобразуясь в томительную слабость, в апатию… Он отяжелел, он устал не от пройденной дороги; устал какой-то неподъёмной, вязкой усталостью от пройденной жизни, в которой спрессовались Вязники, Питер, смерть близких и тяжкий подъём эмиграции, и добровольные застенки его личного Чистилища; а также его тоска, неизбывное одиночество и неустанные, безутешные поиски утерянной любви.
Где он, зачем? как и почему здесь оказался? для чего мчался сегодня среди алеппских сосен, вдыхая живой и терпкий смолистый дух? что и кому стремится здесь доказать? Все эти люди понятия о нём не имеют, а их выпасы богатства и загоны честолюбия так от него далеки! Не говоря уже о пресловутых сокровищах, найденных и заныканных его предком. Всё это – дерьмовая жалкая тщета, если вспомнить о самой большой потере в его жизни.
«И чего ж ты карабкался на такую высоту, – спросил он себя, – ты, не мальчишка, – чтобы осознать эту ближайшую истину! – И легко себе же возразил: – Нет, здесь красиво, не жалей. Когда бы вот так ты взобрался на вершину, оглядывая окрестности мира, вдыхая царственные запахи величественных гор? Ведь хорошо, ей-богу же, хорошо!
«Ну посиди, отдохни и спускайся обратно подобру-поздорову, – сказал он себе. – Переночуй в том гостеприимном доме, а наутро – в аэропорт и домой. И хорошо, что Володя его подвёл, струсил, или какие там у него были резоны. Да, резоны и опаски у каждого свои, и пора уже тебе прекратить перебирать ветошь детских воспоминаний, не нужную ни тебе, ни ему преданность детской дружбе».
А вот отпуск был хорош; ни сам Стокгольм, ни «Заговор Цивилиса», одна из вершин Рембрандта в Национальном музее, куда он ходил три дня подряд как на работу, не разочаровали.
Значит, решено: посидеть минуту-другую и двинуться по той же дорожке обратно. Может, и не зря прогулялся; может, и хорошо, что судьба привела тебя на эту развилку, развернула перед тобой такую щедрую красоту, поставила на самый край каменного выступа, предлагая шагнуть… или отступить подальше, бежать, не оглядываясь на пропасти человечьего зла.
Отсюда деревня Эль-Гастор казалась уже щепоткой крупной рассыпанной соли. Прямо на неё, на виноградники сползало солнце – празднично-зловещее, как перед казнью, – и мерещилось, что оно раздавит сейчас, раскатает огненным катком ничтожную горстку людского жилья! Нет, пощадило, закатилось, угасло.
В небе всё ещё пенилась алая кровь заката, постепенно сменяясь налитым кровью сумраком. Высоколобый свод небес тихо плыл над горами, медленно остужая свои тёмно-фиолетовые воды; и в центре его, и по окраинам вспыхивали пригоршни звёздной пшёнки, словно кто-то невидимый сеял урожай на полях своих необъятных угодий или рассыпал щедрый корм для своих невиданных птиц. И зачарованно глядя на картину великой ночной жизни горных вершин, беспредельного неба, глубоких ущелий, рассыпанных домиков внизу, глядя на ряды напоённых за день горячим солнцем уснувших виноградников, Аристарх мысленно благодарил кого-то, кто приволок его на такую высоту и показал всю эту мощь и мужество, труд и ласку и научил, надоумил, смирил, наконец, – как смиряют норовистого жеребца-одногодка…
«Слава богу, – думал он, – слава богу: я свободен, я чист, мне плевать…»
Вдруг сверху донёсся смех, громко хлопнули пробкой открываемой бутылки… забасили, загомонили несколько голосов и – показалось? – кто-то произнёс его имя: Аристарх.
Ледяным огнём ожгло его изнутри!
Кровь плеснула в виски, подкатила к сердцу кипящей волной, и сердце заколотилось отчаянно, бешено… Какая там слабость, какая апатия! И следа этого морока не осталось в его часами тренированном на спортивных снарядах сильном теле. Всё оно, с головы до ног, было сейчас натянуто и звенело яростью в каждой мышце. Он вскочил! Сел… Снова вскочил на ноги…
Одна лишь мысль о том, что Пашка Матвеев… что это Пашку зовут, это – к Пашке так обращаются!.. Одна лишь мысль, что его имя, как потерявшийся ребёнок, как девочка – по вокзалам, как… – эта мысль скрутила внутренности огненным жгутом. Словно его имя было живым существом, которое держали в вонючем застенке, насилуя, издеваясь и насмехаясь. Словно это батя, мальчишка, сирота, звал его из подземелья измученным голосом. И надо было ринуться, раскидать, уничтожить – защитить!
И всё было решено! И никак иначе быть уже не могло.
Лёгкий, пружинистый, неслышный, как дикая кошка, он осторожно поднимался по склону, намеренно выбирая трудные для подъёма участки, чтобы обойти ферму справа с большим запасом и остаться незамеченным. Вскоре поднялся до уровня хозяйственных построек – те сидели выше по склону, – а затем, не останавливаясь, вскарабкался ещё выше, на относительно ровный, заросший кислицей пятачок горы, откуда ферма открывалась вся целиком – голубая в лунном свете, с высоченными трубами, в темноте – угрожающими. Надо было оглядеться, сориентироваться, понять, что его ждёт; надо было решить – что делать.
Глупо и бессмысленно свалиться на головы всей компании в отсутствие Володи. Можно только представить, в какое бешенство придёт хозяин, Манфред («очаровательный человек!») – уверенный в полной безопасности и уединённости своей фермы. Да и на что ему сейчас вся эта публика? Не за наследством же он сюда явился, ей-богу. Ему нужен был только Пашка собственной персоной.
Где-то внизу смутными жёлтыми крошками теплились огоньки деревни Эль-Гастор, но их стремительно поглощала ночная стихия. На небе в голубой дымке, словно завязь в цветке, повисла небольшая белая луна. Дальние скалы громоздились на горизонте широкой и плотной чёрной грядой.
Внизу, на трёх террасах ступенчатого плато уютно и ладно угнездилась ферма. В сумерках голубели составленные кубиками части Большого дома: столовая, гостиная с концертной залой, жилые комнаты – всё под высокими скатами крыш, под четырьмя каминными трубами. От другого дома, поменьше, сложенного из крапчатого булыжника, резиденцию отделяла светлая песчаная площадка. Архитектор, перестроивший старые конюшни под дорогой отель, своё дело знал: издали два огромных окна – столовой и гостиной, – прорубленных в полуметровой толще старых стен и застеклённых так, что казались просто кубами жидкого прозрачного янтаря, придавали Большому дому, да и всей ферме, изысканно дорогой, несколько призрачный вид.
Выше по склону смутно угадывались другие, тёмные сейчас постройки, о которых рассказывал Володя: крытый бассейн – с сауной, спортивным залом и прочими удовольствиями для гостей; и открытый бассейн, в котором сейчас плескалась бледная луна… Ярусом выше тянулись конюшни, обустроенные в одном длинном каменном строении, а также пустые загоны и «бочка» – огороженная площадка с песчаным покрытием и высокими стенами, обмазанными красноватой глиной. Лошадей уже завели на ночь в крытые стойла.
Минут сорок он сидел среди кустов можжевельника, рассматривая голубую желтоглазую ферму, не в состоянии придумать, как выудить Пашку из гостеприимных объятий высокого общества. Тут не Гороховец, напомнил себе, тут он поссать на крыльцо не выйдет.
Наконец решил спуститься, подобраться ближе к Большому дому, проследить – куда, в какой из номеров проследует пьяный Павел. А он надеялся, что Пашка нажрётся, невзирая на важную задачу, которая перед ним стояла. Но… дальше? Дальше – что? Постучать в дверь и назваться? Преградить путь в пустом коридоре, надеясь, что тот не захочет поднимать шума? Ничего в голову не шло. Тёмная ослепляющая ненависть по-прежнему пульсировала в нём, ища выхода. Что-то подвернётся, лихорадочно думал, выпадет шанс, вывезет дорожка. Мы столкнёмся!
Спустившись до крытых конюшен, он пошёл вдоль старой каменной стены с рядом массивных деревянных дверей, поделенных надвое – нижняя часть запиралась, не давая животному выйти. То были стойла. Некоторые двери в верхней половине были открыты, и в темноте оттуда слышалось лошадиное фырканье, перестукивания, хруст, шумные вздохи – дивные звуки лошадиной жизни. «Крылатой лошади подковы тяжелы» – вспомнилась строчка, которую любила цитировать мама, а он – вслед за ней…
Лошадьми здесь пахло, прекрасными лошадьми. Сверкающие соцветия звёзд висели над головой в бисерной пшёнке, разгорались, гнули луки, звенели и цокали, посылая небывало яркий, небывало голубой, золотой, красноватый свет.
Вдруг в распахнутой створе верхней половины одного стойла показалась лошадиная морда, белая в темноте. Благородная голова, плавный изгиб носа, лебединая шея, мощная у основания… Аристарх остановился и застыл, любуясь этой красавицей. Осторожно и тихо подошёл поближе. Лошадь фыркнула и высунула навстречу голову. Эх, угостить нечем! Он тихонько позвал – просто в память о другой красавице: «Майка… Маечка!» Легко коснулся пальцами тёплой замшевой морды, погладил, похлопал, обнял обеими руками и приник лбом, всем лицом… И стоял так минуты три, щекой ощущая тепло животного, вдыхая терпкий лошадиный дух. Эта изумительная лошадь породы Лузитано наверняка стоила бешеных денег…
Спустившись ещё на два яруса, он оказался на засыпанной белым, мертвенно поблескивающим песком площадке, что отделяла Большой дом от здания поменьше и попроще, с поилкой для лошадей, оставленной дизайнером для пущей натуральности. Судя по схеме, нарисованной Володей на салфетке, в этом доме, покрытом шкурой густо шевелящегося на ветру плюща, размещались два великолепных люкса.
Не доходя до угла дома и не ступая на разоблачающий песок, он остановился. Тут, у самой стены, захлёстнутой волной остролистного плюща, росло рожковое дерево – невысокое, но с массивным стволом и плотной кроной, весьма удобной: разглядеть что бы то ни было в её ночной тени было невозможно. К тому же Аристарх был одет в тёмно-синие джинсы, в серую рубашку-поло с длинными рукавами, в тёмные кроссовки. Не готовился – просто удобство такого дорожного прикида было оценено много лет назад.
Прямо перед ним, буквально в десяти шагах, двумя огромными аквариумами сияли столовая и гостиная Большого дома. Возможно, из-за толщины стекла, из-за окружающей внешней тьмы, фигуры людей внутри дома, их движения, жесты казались плавно замедленными.
Небольшая компания уже закончила ужинать и перешла в гостиную, где от бывшей конюшни оставлены были только высокие неровные белёные столбы. Трёхметровый концертный «стейнвей» со сверкающей крышкой, поднятой на малый «камерный» шток, уже ждал исполнителей. Рядом, лакированным бедром опершись на сиденье простого обеденного стула, отдыхала оставленная хозяйкой виолончель изумительного – волнами, от светлого к тёмному – цвета янтаря. Видимо, после ужина артистка отлучилась в свой номер, переодеться.
Всюду в прихотливом порядке были расставлены столики, козетки и мягкие кресла, в которых уже сидели гости – семеро мужчин в солидном возрасте. Здесь не было никого моложе пятидесяти и ни единой головы, чья причёска не нуждалась бы в популярной ныне процедуре восстановления волос.
Он боялся не узнать Пашку, и не узнал бы – не только потому, что тот сидел спиной к окну; Пашка оплешивел, как старый полушубок, пятнистая лысина расползлась по всему темени, а оставшиеся седые прядки над ушами и кисею под затылком он благоразумно сбрил, наверняка предпочитая выглядеть старым бандитом, нежели почтенным пердуном. Вдруг он приподнялся и повернулся, что-то сказав румяной лысине в соседнем кресле… И в профиль это был всё тот же Пашка: со скошенным подбородком, с пришибленным носом алкоголика – ну просто вылитый дядя Виктор. Пашка, Пашка! Тот привстал и, пошарив в кармане пиджака, вынул какой-то предмет и поднёс ко рту. Ингалятор! Володя же говорил, что у «Аристарха Семёновича» астма. Хм… как же он сидит там, среди гостей, вальяжно раскуривающих сигары? Видать, боится прервать важную для него беседу, видать, румяная лысина – это и есть Себастьян, нынешний управляющий банком, куда более либеральный к условиям вхождения в наследство.
Кстати, неужто Павел настолько выучил английский, чтобы на нём объясняться? Или жизнь заграничная заставила, заграничные партнёры по разнокалиберным войнушкам? Скорее всего, он надеялся на Володю как на переводчика и если общается, то междометиями, а значит, сегодня и он подставлен хитроумным азиатом? и он – пострадавший от предательства?
В аквариуме гостиной появился бритый наголо высокий, очень худой мужчина в чёрном смокинге; подошёл к роялю, тронул клавиши, обернулся и что-то сказал, видимо, очень смешное, так как компания покатилась со смеху – даже сюда, под тёмную крону рожкового дерева, докатился мужской гогот. Интересно, это стекло так хорошо пропускает звуки? Ах нет: боковая дверь залы распахнута в тишину и ароматы ночи, дверь, то ли стилизованная под старые конюшенные ворота, то ли и вовсе родная-старинная, оставленная от конюшен: рассохшаяся от времени, с рядами ржавых шляпок от гвоздей.
И в тот же миг – он даже отпрянул ближе в тень, чуть ли не вжавшись в ствол дерева, – совсем рядом, за углом того дома, где он стоял, открылась дверь, и, уронив на булыжник дорожки прямоугольник света, мимо Аристарха прошла тонкая женская фигурка в длинном концертном платье; мелькнула, спустилась по ступеням к площадке. Испанская виолончелистка… Интересно, как такая колибри справляется с внушительной дамой – виолончелью?
Приподнимая подол платья и осторожно ставя ноги в песок, шёпотом чертыхаясь (а и правда, идиотская затея – оставить между зданиями это песчаное пространство, стилизацию под площадку для выездки), она прошла к боковой двери в гостиную и через мгновение уже возникла внутри аквариума янтарного света – грациозная, и даже отсюда видно: жгучая испанка. Длинные чёрные волосы висят на спине ровной шторой, и такая же блестящая смоляная шторка-чёлка закрывает лоб. Загудели приветственные и восхищенные мужские голоса… Манфред (тот длинный, бритый, сутулый, конечно, и был Манфред) поцеловал ей руку, подвёл к стулу с отдыхающей виолончелью, а сам сел за рояль. Интересно, что они выбрали для игры…
«Манфред – уникальная личность, – рассказывал Володя, – он же приютский мальчишка». – «Приютский?!» – «Ну… интернатский, неважно. Родился в многодетной семье пятым ребёнком, уставшая мамаша отправила его в интернат. Всем, чего в жизни достиг, обязан исключительно себе: он учредитель одного из крупнейших в мире хедж-фондов. Вообще, чрезвычайно одарённый человек, не только в бизнесе. Представь, когда ему стукнуло тридцать пять, он сказал себе: «Как же так: я – австриец, более того, я – венец. И я не умею играть на рояле!» И стал брать уроки музыки. Понятно, что он в состоянии выбрать лучшего педагога в Европе, и выбрал – не помню уже, кого именно. А сейчас, спустя двадцать лет, играет – на мой простоватый вкус – просто замечательно!»
Ну-ну, посмотрим, не испортит ли этот самородок игру профессионального музыканта. В самолёте Аристарх глянул в интернет: Ванесса Прейслер, сказал Володя, лауреат конкурсов, концертирует по всему миру. Это сколько же баблища надо было отвалить девушке, чтобы выдернуть её – между каким-нибудь Манчестером и каким-нибудь Пекином – на этот «скромный мальчишник», на высоту орлиного гнезда? А что, если этот самый Манфред – самовлюблённый жалкий любитель? Неужели она не оскорбится, неужели будет с ним играть? Впрочем, днём они наверняка репетировали. Вон как уверенно, крепко и в то же время нежно, «под горло» берет девушка инструмент, как садится, слегка поёрзав, на стул, утверждая на нём ягодицы, как не смущённо, по-мужски расставляет ноги, между которыми, уперев шпиль в деревянный пол бывшей конюшни, устраивается виолончель пленительно благородной, надо отметить, формы.