Часть 38 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лёвка замолчал. Тихо и утвердительно проговорил:
– Ты нашёл её!
– Да! – сказал он и отключился.
* * *
О себе она говорила одно и то же: «Я? Просто делала книжки».
– Все эти годы? – уточнял он.
– Ну да. Дело-то хорошее.
Пришлось, правда, кое-что рассказать, когда однажды ночью он нащупал у неё за ухом рубец, оставшийся от того пожара. Отдёрнул руку, будто и сам обжёгся:
– А это что?!
Ну, рассказала…
Он молча лежал, заложив руки за голову и глядя в потолок. Она положила ладонь ему на грудь – каменная, аж дыхания не слышно, и натянут весь, как тетива. Ясно: лежит и убивает тех двух придурков, которых она и рож не помнит. Ничего, поняла, ничего нельзя ему рассказывать!
Хватит с нас той конной фермы.
Но потом, конечно, ещё кое-что порассказывала про их с РобЕртычем славный бизнес, про то, как Лёшика прятала у «Якальны», как перебивалась частными уроками русского языка и литературы – не бог весть какой прокорм, не физика-математика…
Умолчала только про время, когда поломойствовала по богатым домам. Лёшика нужно было учить рисованию, музыке, прочим не отменимым в жизни вещам. У ребёнка должно быть всё самое лучшее. Опять же: летом – море, босыми ножками по горячему песку – профилактика простуд. Заработков от частных уроков на всё на это не хватало. Ну и что! – здоровая, ловкая, пыль вытирай, тряпку выкручивай, думай про своё.
Были, правда, смешные случаи, когда её доброжелательно спрашивали – откуда у неё, простой женщины, такая гладкая речь и где, у кого она снимает комнатку. Оторопело умолкали, когда отвечала, что живёт в своей квартире на Патриарших. В те годы цены на недвижимость в Москве ой как поднялись – могла бы хорошо продать и купить чего попроще, жила бы как птичка. Но – не-е-ет! Всё сияла детская восторженная мечта – осуществлённая, между прочим, – всё летел по дорожке ипподрома негасимый, белопенный Крахмал…
Она, понятно, могла бы искать работу в уважаемых издательских конторах, но, видимо, не отошла ещё от того сарая, во сне до сих пор у неё горели волосы и она катилась по склону в овраг, пытаясь гасить их не сломанной рукой. Да и как стерпеть указания «старших товарищей», как гордость смирить, когда столько лет ты и сама была «старшим товарищем», сама крутила-вертела людьми, давала указания, проверяла, распекала, иногда и орала всласть на нерях и бездельников!
Но однажды, когда у могучей Веры Платоновны, с которой она по-прежнему иногда видалась, «стоял организм», и Надежда приехала с гостинцем – наливкой собственного изготовления; когда они уселись в кухне, и потёк, как обычно, такой-сякой разговор, тут Веруня и вывалила новость: из-за границы, мол, то ли из Америки, то ли из Англии вернулся твой дружок, помнишь? Недотёпа тот, трубач, смотрел на тебя собачьими глазами… Так вот, вернулся с семьёй: жена нерусская, два сыночка мал-мала… А сам, говорят, важный такой, дорогущий, выкупил целое издательство – ой, забываю я, как они называются, не имя, а какой-то шифр нечеловеческий.
– ОПЭЭМ? – волнуясь, спросила Надежда.
– Да не, другое, вражины которые ихние.
Вера Платоновна никогда ничего не помнила, кроме своих бухгалтерских дел, но обслуживала многие организации, дружила с девочками из среднего звена менеджеров, так что сплетни приносила доброкачественные.
Надежда ушла от неё в полубреду, не спала всю ночь, вскакивала, металась по квартире босая, в ночной сорочке, воду пила литрами! Даже Лёшик проснулся, позвал: «Мам, ты чего колобродишь?»
А наутро пошла – голову перед Серёгой клонить. Секретарш смела на пути – не осмелились те останавливать эту царственную женщину с золотой короной надо лбом. Она тогда уже роскошно поправилась в нужных местах; плыла – мужики валились обочь.
А Серёга, худющий, как прежде, но слегка уже лысоватый и, судя по лицу, пока растерянный от того финта, что совершил, вкрутив страшенные деньжища в самый крупный в России издательский дом – в книжную вселенную, можно сказать! – тосковал за огромным пустым столом, подперев кулаком щёку. Только что, после долгого, неинтересного ему совещания, от него ушли менеджеры высшего звена (попробуй всех запомнить!), а минут через пятнадцать назначено было другое совещание, чёрт его знает – с кем.
Она встала на пороге огромного, как футбольное поле, кабинета. Он поднял голову и вскочил – узнал, конечно, попробуй не узнай этот пожар! – боясь поверить, боясь подойти. И сразу стало ясно, что никакой головы клонить не требуется. Они обнялись и долго так стояли – молча. Он поцеловал её в голову, а она сказала:
– Возьми меня к себе, РобЕртыч, не пожалеешь. Хоть кем возьми, хоть курьером.
Он взволнованно засмеялся и сказал:
– Эт у кого царицы курьерами служат? Будешь у меня главной начальницей. Как эту должность назовём?
– Сватья баба Бабариха.
– Так и запишем, – легко сказал он. – Будешь мне лучших писателей сватать.
Нет, собой и своей работой она Аристарха не грузила. Зато самого его называла Шахерезадой, не давала уснуть; как в детстве, требовала немедленного продолжения истории. Расталкивала, уже сонного:
– Погоди, не спи. А чем уголовники-бедуины отличаются от таковых евреев? Или арабов? И почему у тебя не могло там оружия быть – ну, в ящике закрытом хотя бы! В щёлочке какой-нибудь! Страшно же!
Он мучительно ждал возвращения сына откуда-то из Черногории, из Хорватии – в общем, из очередного джазово-мотоциклетного круиза с друзьями-лабухами, такими же, как он, шалопаями. Всё рассматривал фотографию – Надежда раза три заставала его за этим занятием, он быстро воровато ставил фото на место. А однажды слышала из-за двери ванной, как он разговаривал сам с собой, повторяя через каждое пятое слово: «Алексей…» – с разными интонациями. Подумала: «Репетирует!»
Тогда она поехала домой, на Патриаршие, и привезла в Серединки фотоальбом – обычную слюнявую хронику юной мамаши: младенец Лёшик на животе – круглая попка так и просит шлепка маминой ладони; Лёшик хохочет, вся мордаха в пюре, Лёшик на велосипеде – синяя курточка, голубая импортная рубашечка, вишнёвая бабочка – прямо шансонье; двенадцатилетний Лёшик на фоне открытой клавиатуры (это как раз когда она мыла полы бог знает у какой надутой швали, а он потом похерил все занятия); наконец, восемнадцатилетний Лёшик-студент, у мольберта: физиономия скучающая, хотя на мольберте – очень неплохая картинка. В общем, обычная горделивая материнская экспозиция, если не считать поразительного, до оторопи, сходства с папашей. Двойники с поправкой на годы. Так и хотелось сказать: «Этого не может быть!» – да она и говорила это себе все прошедшие годы.
Аристарх залёг с альбомом в спальне часа на полтора, и она не совалась с пояснениями, оставила его одного. Крутилась на кухне, засаливала огурцы – на кухне всегда найдётся что делать. Наконец он спустился, молча украл у неё таблетку от давления и долго торчал у окна, обхватив себя руками, как сирота на морозе. Она поглядывала искоса, ждала, когда он вздохнёт своё, уже привычное: «Что ты наделала, что ты с нами наделала!» Но он молча встал к раковине – мыть посуду. Посудомойка, конечно, существовала, но его успокаивал звук льющейся воды.
– А нельзя ли его как-то… вызвонить, – спросил через плечо. – И почему он сам не звонит?
А ты – ты звонил маме, когда на два месяца закатился с цыганами блядовать, причём в куда более раннем возрасте?
Надежда сострадательно вздохнула, подошла, перекинула ему через плечо кухонное полотенце – руки вытирать. Сказала:
– Я стараюсь не нарываться, себе дороже. А то возбухнёшь, огребёшь по полной и потом столько тех таблеток сожрёшь! Не психуй: вернётся в конце сентября, проявится. Постепенно познакомитесь – если будет на то его воля.
Если я ещё буду на воле…
– Он что – монстр? – спросил Аристарх растерянно и хмуро. Она сказала:
– Да нет. Обычная детская свинья.
* * *
Постепенно истекала, иссыхала последняя струйка того водопада облегчения, с которым он обрушил на неё всю свою другую жизнь, и главное, страшное: убийство на ферме.
С торопливым брезгливым отчаянием исторгал из себя слова, не проговаривая их, а мыча, доборматывая, выстанывая из себя всю ту ночь: как свет луны стекал по затылку убитого им брата, как обильно – от царапины на плече – лилась его собственная кровь, и как скудно чернели кровавые пятна от смертельной пули на белой рубашке Павла… Рассказывал прерывистым шёпотом, как, под приглядом гробовой луны, смывал с себя кровь в фонтане голубой деревни, молчащей, как склеп… И по мере того, как весь накопленный ужас, всё неподъёмное отвращение к себе поднимались к горлу и выдавливались, выплёскивались наружу словами – пусть неловкими, пусть неточными, но мало-помалу выстраивающими рассказ, – его трясло всё сильнее, по лбу струился пот, а джинсы на коленях, по которым он безостановочно катил ладони, стали влажными. Когда описывал, как Пашка вдруг крякнул и исчез с гребня горки и как, взобравшись наверх, он увидел того внизу – неподвижную рыхлую кучу, лишь брюхо ещё подрагивало, рвотный спазм подкатил к горлу, он кинулся в ванную, еле добежал.
И долго мылся там, полоскал рот, чистил зубы, проклиная себя за трусость, за хлипкость: вот, не выдержал, обрушил на Дылду всю тяжесть своей вины, своего преступления. Что ж ты за мужик, и как ей это теперь тащить!
Когда вышел, она сидела у стола в спальне в той же позе – императрица в ожидании донесений, – молча глядя в окно, будто и не двинулась, не шевельнулась, пока он возился в ванной. На его шаги обернулась и произнесла странно спокойное:
– В баню!
Он растерялся. Не таких слов о своей беде ожидал, не этого залихватского посыла времён их школьного детства. А она твёрдо повторила:
– В баню, сейчас же! Пропарю тебя, весь гной выйдет. – И тут улыбнулась: – Знаешь, какие душевные веники Изюм вяжет – берёзовые, шёлковые, – мечта моей задницы! Папка говорил: «В бане генералов нет».
Он подошёл, опустился на пол у её ног, тихо обнял колени, лёг на них щекой.
– И убийц – нет?
Она положила обе ладони на его чуть не под корень стриженую голову, просоленную сединой. Как сладко было держать эту голову в ладонях, как сладко и больно смотреть на эту седину – в царственной горечи безоглядной любви.
– Увижу наконец все твои шрамы, – сказала негромко. И те несколько минут, пока сидели, так странно, молча-навсегда припав друг к другу, задумчиво искала в памяти похожую композицию… И нашла наконец: Эрмитаж. Рембрандт, «Возвращение блудного сына».
* * *
Неожиданно для себя, сам себе удивляясь, он полюбил оставаться дома один. Дважды в неделю Дылда выезжала на работу в Москву (куда-то в район Варшавки, он не вдавался), где просиживала полдня в издательстве. «Руковожу процессом», – объясняла кратко. Как-то в самом начале на его вопросы о работе она пыталась что-то рассказать, быстро и ловко выговаривая нерусские слова, которых за долгие годы его отсутствия на родине расплодилось, как комарья: «органайзеры», «мерчандайзеры», «сегментирование аудитории», «определение стратегии развития». Но увидела его оторопелое лицо и рукой махнула. Зато подробно, в лицах, очень смешно и душевно описала своих топовых авторов, подчинённых, начальство…
Начальством, собственно, был некий «РобЕртыч» (невысказанное мнение Аристарха: «высококлассный мудак, как и ударение в его отчестве»), но Дылда его любила и, хотя сама же, похохатывая, рассказывала издательские анекдоты, в которых тот представал бенефициантом, в обиду не давала: худого слова не вставишь!
В общем, сказал он себе, унимая ревнивые позывы нагрянуть-глянуть, что за кони там пасутся вокруг его рыжей, – в общем, нормальная конторская служба – уймись!
И напрасно себя успокаивал! Вокруг Надежды возникли-таки завихрения и даже серьёзные атмосферные явления: посыпались отовсюду комплименты, взбодрились и забили копытами авторы – совсем нестарые жеребцы; дважды кто-то из них присылал анонимные букеты (в Серединки она их, само собой, не везла – не будите спящего зверя!). «Неужели действительно все эти феромоны-ароматы и прочая химия обволакивают наши возбуждённые души и тела, – дивилась она молча, – заряжают пространство, искрят и мерцают над нашими головами?»
Да она и сама перед собой преобразилась. Перестала мысленно именовать себя «мерзкой старой толстухой» и в зеркало смотрелась уже не для того, чтобы причесать «эту кошмарную паклю», а, скажем, губы подкрасить, тронуть румянами скулы, подобрать брошку к новенькому пиджаку. «А ничего баба! – говорила себе, критически осматривая отражение. – Ей-богу, ничего!»