Часть 41 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Сопроводить Надежду Петровну на лечение в Израиль.
Надежда аж ложку в стакан уронила: он что, с ума сошёл?
– Ха! – сказала. – Беспаспортным вне очереди…
– А чего сам не сопроводишь? – серьёзно и резонно спросил Изюм.
– Не могу. Я в розыске, – отозвался тот совершенно спокойным тоном, каким обычно замечают, что у штиблеты подмётка оторвалась. – Я, Изюм, человека убил.
Наступила шелестящая тишина: это Надежда в ужасе смяла в кулаке бумажную салфетку, а Изюм суетливо салфеткой отёр губы.
– За что? – с интересом спросил он.
– За тебя. – И вперил в Изюма, сощурил свои синие— до рези! – глаза.
– Я извиняюсь… – пробормотал Изюм, в растерянности переводя взгляд на Петровну. Та сидела как истукан, потрясённая, – страшно смотреть. – Это что значит?
– То есть за себя, конечно, но, в частности, и за тебя. За то, что он тебя ограбил, обидел, – помнишь, ты рассказывал, – в армии?
Изюм поднялся со стула, снова сел, как подломился. Он молчал, ошарашенный. Не понимал – что говорить тут, зачем? Может, уйти…
– Пашка?! Прапор Матвеев?!
Аристарх прокашлялся:
– Это мой брательник троюродный… да нет, никакой. Просто батя мой в их семье вырос. А мы знали друг друга с детства. Он ненавидел меня всегда.
– Аристарх! – тихо, умоляюще воскликнула Надежда. – Замолчи! Что ты такое…
– Не хочу отпускать тебя одну, – твёрдо ответил он, не глядя на неё.
– Да ведь меня встретит…
– Самолёт, – сказал он, и Надежда похолодела от правды: вот оно, боится, боится, потому что – полёт, высота, давление… Значит, что же: хочет научить Изюма бить тревогу, если она вдруг… А если с ней что-то в пути? – и, глубоко вздохнув (вот же зряшный, опасный разговор!), пробормотала:
– Да ведь у Изюма даже паспорта нет!
Тут Изюм встрепенулся. В кои веки почувствовал себя важной персоной, покойником на похоронах. От него зависело… От него всё сейчас настолько серьёзно зависело, что вот тут минуту назад натуральный преступник признался в злодеянии против закона, – еттить твою, хорошо-т как, что он Пашку, гада, кокнул!
– Своего, положим, и нет, а я у Шурки возьму, – проговорил решительно и оживлённо, словно собирался одолжить молоток или сверло на починку нужника. – Мы с Шуркой хуже двойников. Оба – вылитый папаша в расцвете алкогольного воздержания. Шурка тоже три года уже не пьёт. Я у него всегда, если что, паспортягу одалживаю, ни разу не соскочило.
– Прекрасно!
– Ужасно!
Это они одновременно воскликнули, Надежда и Аристарх.
* * *
Потом Изюм будет толковать Лёхе, что Петровна (в бесконечных, бесконечных разговорах с Алексеем станет называть её торжественно: «мать») – что та «всё чуяла» и по дороге в аэропорт смотрела в окно такси «как в последний раз». Обычная Изюмова брехня! Просто было ей боязно оставлять Аристарха одного, хотя – тоже глупости! – ребёнок он годовалый, что ли! Ну, побудет недельку-другую бобылём, свекольник себе сварит, пусть и с майонезом. А там уж она вернётся как новенькая, да и Лёшик подвалит из своего джазового турне. (Тоже задача не из лёгких: как-то составить на одной сценической площадке, как-то притереть друг к другу этих двоих, одинаково ненормальных.)
И как славно, как гладко всё получилось с Изюмовой «паспортягой»: девчонка в окошке только мельком глянула на его рожу. С другой стороны – чего на него особо смотреть: мужчина как мужчина, гражданин необъятной страны.
В международном Шереметьеве Изюм оказался впервые, и потому полтора часа ожидания посадки пролетели у него как праздничный сон, как интереснейшая экскурсия, – ну что с нами поделаешь, с деревенскими жителями. Ему даже матрёшки были интересны в сувенирном киоске, он как бы примеривался на подарок их купить: мол, еду в далёкие страны, повезу аборигенам нашу народную особенность. Кое-какие в руки брал, разнимал, рассматривал, снова складывал… – ну, ей-богу же, как ребёнок! Кружил и кружил по шикарным и бесполезным ему магазинам, надолго исчезая с поля зрения, так что, когда в очередной раз причалил у кресла, в котором сидела напряжённая и собранная, как перед экзаменом, Петровна, та сказала:
– А ну сядь немедленно, сопроводитель! Хватит шляться как слабоумный.
Минута в минуту прошли на посадку, сели в кресла… Изюм рассмотрел как следует, что к чему тут крепится, где что застёгивается. Всё было очень толково устроено, хотя Изюм мог бы кое-что предложить конструктору. Стюардессы, все жутко симпатичные, сновали туда-сюда, помогали укладывать сумки и чемоданы в верхние ящики. Пахло так… интересно: казённым составным воздухом, не продумали они тут с озонированием. Это ведь как можно было сделать: райским букетом, понимаешь, дивным сном! Достаточно такой небольшой пульверизатор присобачить к моторчику… Наконец вся колготливая толпища расселась по креслам… А самолёт всё не взлетает.
– Пассажира ждём, – объяснила стюардесса. – Ещё секундочка, билет там купили в последнюю минуту, прямо перед посадкой.
– А чё его ждать! – сказал кто-то сзади. – Опоздал, пусть на себя пеняет.
– Вон, вон, бежит-торопится!
Все уставились в проход, по которому – без багажа, без куртки, весь какой-то взъерошенный, как бомж, – боком пробирался…
Надежда охнула, откинула голову на спинку кресла, а Аристарх навис над ними: глаза ввалились, небритый, в старых джинсах, в домашнем свитере – прямо настоящий уголовник, чёрный ворон! Весело скалясь, сказал Изюму:
– Думал, уступлю тебе место рядом с моей женой? Ни за что! Иди вон на сорок шесть бэ!
И сунул в руку свой отрывной талон. Ну не драться же с этим бешеным – Изюм поднялся… А Надежда зажмурилась и тихо заплакала.
Аристарх плюхнулся рядом, схватил в ладони обе её руки, стал целовать – жадно так, будто (тут вновь закадровый голос Изюма) – будто в последний раз!
Старушка, которая у окна, чуть концы не отдала. Всю дорогу сидела лицом в иллюминатор, деликатная такая.
А эти так и летели все четыре часа рука в руке, и Аристарх говорил, не умолкая, – что Лёвка прав, что жизни надо смотреть в глаза, что – да, надо мужественно сдаться самому, скорее всего, уже на паспортном контроле, что всё надо сделать тихо, цивилизованно, они терпеть не могут «штучек», всех этих киношных погонь… А адвокат Кислевский – ты не знаешь, он там знаменитость, он самых распоследних подонков вытаскивает, а меня уж как-нибудь… Лёвка всех знает, со всеми знаком… А с Испанией, Кислевский сказал, можно договориться, потому что – вынужденная защита; он помнит – куда выбросил пистолет, можно найти, доказать, что это Пашкин пистолет, что никакого намерения… Да, он немного посидит у своих же ребят, его не обидят, и там есть комнаты для свиданий…
Она кивала, кивала, плакала, кивала, сжимая его руки. Боль ломилась в виски и стучала в затылке, будто хотела пробить там какой-то тайный выход.
Зато потом, говорил, они надолго уедут куда-нибудь далеко, например, в Доминикану – хочешь в Доминикану? – там райские виды, зелёный океан… Там белые лошади!
Зато потом, повторял, и поминутно опускал лицо в её ладони, зато потом…
Потом было вот что.
На выходе из «рукава» стоял сам Лев Григорьевич, невысокий лысый толстяк, одетый в костюм с галстуком. Несмотря на рост, он был заметен издалека – солидный и уверенный… Увидев Аристарха, опустил табличку, а в лице не изменился ни капли. Во крепкий мужичок, восхитился Изюм. Они даже не обнялись, только перекинулись негромкими словами. Но по тому, как тот двигался рядом с Сашком, касался его плечом и на эскалаторе мельком тронул ладонью его спину, было видно, что эти двое очень крутые и давние друганы, и ещё стало ясно, что Петровна теперь в надёжных руках.
Далее они двигались в толпе пассажиров каким-то не отменимым конвейером по жёлтым полированным плитам аэропорта. Миновали высокие стеклянные стены с видом на круглый зал этажом ниже, со странным, среди мрамора и кожаных кресел озерцом, куда с потолка лилась кисеёй вода. Двигались к паспортному контролю, на котором – Надежда понимала это и ждала с пугающим внутренним ознобом, – должны были увести Аристарха, отнять, снова его отнять! Но этот самый контроль никак не показывался, а главное, никого из этих страшных людей в форме даже близко не было видно.
Наконец вышли в зал, к нескольким длинным очередям, над которыми реяло множество чёрных шляп… Из-за этих адвокатских, смутно диккенсовских шляп всё пространство казалось строгим, судейским, хотя тут и детей было до чёрта, и люди громко разговаривали и смеялись… Но страх, особенный, казённый страх заползал в душу, парализуя её, и Надежда уже не верила, что «всё будет прекрасно», ибо видела лицо Аристарха, и ей казалось, что арестовать его можно с лёту, выудив прямо из толпы, не проверяя документов, только по выражению лица.
Они стояли тесной настороженной группкой в одной из очередей, и Лев Григорьевич что-то тихо и напористо говорил другу, то и дело переходя на шершавый иврит, и, будь то где-то в другом месте, в другое время, она бы залюбовалась, как Аристарх гладко и быстро умеет говорить и понимать полнейшую тарабарщину. (Точно так же, но иначе, легко и смешливо, её изумляла когда-то Нина, умеющая с остервенелой улыбкой торговаться на этом языке на арабском рынке.) У Надежды сильно кружилась голова, но она не решалась придвинуться к Аристарху, взять его под руку, не решалась вклиниться в их напряжённый разговор.
И Изюм был непривычно тихим. Он бы хотел спросить – куда так быстро Аристарх пристроил нашу живность – небось, к Дарье Ниловне безотказной? Но стеснялся встревать. Он понятия не имел – чего и от кого здесь ждать, на кого смотреть, от кого шарахаться. Просто вздыбленной холкой чувствовал страшное напряжение между двумя этими людьми: Львом Григорьевичем и Сашкoм. Он к ним ближе стоял, чем Надежда, и кое-что слышал, когда Лев Григорьевич поднимал голос, переходя на русский – вероятно, этот язык у него имел больше прав на эмоции. Он говорил, что «не стоит устраивать здесь спектакль с поимкой… просто и спокойно подойти к любому человеку в форме…». А Сашок – потухший, словно полёт забрал последние его силы, – что-то тихо и монотонно ему отвечал: про операцию, что он должен быть с ней в операционной… а после, мол, – ради бога, надевайте браслеты, ведите меня хоть на электрический стул… И поминутно поднимал на Надежду такие глаза, что странно, как до сих пор ещё к нему не подошла охрана. Не хочет, понял Изюм обречённым чутьём, оставлять её не хочет, ни в какую. Душу себе рвёт!
И всё же к окошку Сашок вышел первым, шлёпнул паспорт на прилавок, молча ждал, уперев отчаянный взгляд в красивую девушку за стеклом. А та… та слегка словно бы замешкалась, глядя на что-то в компе, обернулась к молодому человеку, стоявшему за плечом… полистала-полистала паспорт. Но потом улыбнулась, кивнула… стукнула печатью, выдала какую-то бумажку, – вернула документ. Сашок растеряно оглянулся на Петровну, на их тесную напряжённую троицу и молча победно поднял кулак.
Ожидая багаж, они ещё посматривали по сторонам, поглядывали на сотрудников аэропорта, на всех, кто был в форме и сновал туда-сюда вокруг багажных лент… Но с каждой минутой воздух как будто легчал, хотя толпа пассажиров прибывала и кто угодно мог из неё выпрыгнуть. Но – нет, вполне дружелюбная толпа, каждый свой чемодан высматривает, детишки крутятся, мамаши орут, сложенные коляски расправляются; словом, все вчетвером они слегка ожили, даже какой-то спотыкливый разговор у них наладился…
Выхватив чемоданы с ленты, покатили, вышли в белокаменный, с высокими колоннами, пестрящий рекламой зал, пересекли полукруглый загон, куда не пускали встречавших… На выходе орали, улюлюкали и прыгали слишком раздетые подростки, встречая группу других подростков, тоже, на взгляд Изюма, одетых кое-как. Он даже слегка приглох. Всё вокруг было очень пестро, по-летнему, люди какие-то… развинченные. Вообще, многовато, решил Изюм, голых рук и ног, и мужских, и женских. Сквозь мельтешение этих галдящих клоунов они покатили тележку с чемоданами к выходу, к раздвижным дверям, к безумной влажной жаре… Вышли – задохнулись! «Хорошенький курорт, – подумал Изюм, – хуже, чем в Сочах». (В Сочи он никогда не бывал.) Пересекли несколько автомобильных полос и поехали дальше, где, как понял слегка оглушённый Изюм, на крытом паркинге стояла машина Льва Григорьевича.
– Второй этаж, – сказал тот.
Вкатились в грузовой просторный лифт… и следом за ними, возникнув как бы из воздуха, скользнули внутрь ещё двое парней, неуловимо отличных от всего здешнего столпотворения и при этом неуловимо одинаковых. Одеты в простые немаркие брюки и просторные немаркие рубашки, они и не разговаривали друг с другом, даже отвернулись к стенке. Почему-то перед глазами Изюма мелькнули те менты с Белорусского, которые сто лет назад завалили его с валютой на заплёванный пол в привокзальном кафе. Хотя те были обыкновенные, голодные на валюту менты… но, боже мой, почему все, кто приходит за нами, за нашей свободой, любовью и душой, так друг на друга похожи!
Изюм разом весь озяб изнутри, а когда поднял глаза на Сашкa, увидел: тот серым стал, – может, из-за щетины на лице, может, из-за освещения в кабине. «А ну-ка, парень, подними повыше ворот», – мелькнуло у Изюма…
И едва двери разъехались, Сашок неожиданно прыгнул наружу и в сторону, и кинулся бежать, а те двое, будто и не сомневались в таком сценарии, молча кинулись за ним, очень быстро его нагоняя. И все втроём они – Петровна, Изюм и Лев Григорьевич тоже вывалились из лифта, забыв про тележку с чемоданами, и тоже побежали, как уж могли, неизвестно куда…
Лев Григорьевич бросился было вслед тем двоим, что-то выкрикивая на иврите, да где ему… Но Сашок и те парни как-то очень быстро, молча – как в компьютерной игре – сновали между машин; один цапнул Сашкa за свитер, но тот вырвался, прыгнул на крышу машины, перекатился через неё, приземлился на той стороне… и вдруг легко-легко побежал-понёсся к бетонному барьеру – зачем? Наружу вылететь? По небу полететь? Может, он сошёл с ума? А наперерез ему уже неслись те, молодые, тренированные: настигли, подсекли, повалили, долбанули по темени рукоятью пистолета, так что Сашок осел… заломили руки за спину, поволокли по бетону.
Сильно и коротко вскрикнула за спиной Изюма Надежда, будто ей горло вспороли, нет: будто в грудь ей плеснула волна и она захлебнулась ею. Лев Григорьевич исступлённо что-то кричал, грузно подбегая к тем незаметным, смертоносным, – они уже вздёрнули Сашкa на ноги, надели на него браслеты. Один выставил навстречу Льву Григорьевичу обе каменных руки, запрещая приближаться, второй даже выхватил пистолет из-под свободной рубахи и наставил на него. Тут же подкатил полицейский джип, Сашкa, с лицом, залитым кровью, толкнули к машине и бросили внутрь… Джип развернулся и уехал, и Лев Григорьевич ещё с минуту зачем-то бежал за ним, продолжая кричать что-то вслед.
Грамотно сработано… Выждали, чтобы не в людном месте, аккуратно так проводили через все эти площадя. Толково. Не придерёшься…
Потрясённый Изюм остался стоять в гулкой бетонной шаркатне, в далёких чьих-то выкриках и смехе, не в силах двинуться с места. Его как выпотрошили… Он боялся повернуться к Петровне, которая, конечно, видела весь этот ужас, погоню, весь геройски-идиотский вестерн Сашкa. И как же теперь её утешать прикажете, как успокаивать…
Голову понурил и обернулся.
Петровна сидела на земле, неловко завалившись к серебристой дверце чьей-то машины: голова запрокинута, глаза пристально изучают бетонный потолок паркинга. А золотая корона надо лбом тихо шевелилась в ласковом ветерке и была такой живой, и так шла ещё не погасшим глазам, и бледному лицу, и всему этому солнечному приветливому климату.