Часть 1 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Часть первая
1
На Великих равнинах Южной Дакоты, возле ручья Вундед-Ни, произошло кровавое побоище. Завершался период Луны-Когда-на Деревьях-Лопается-Кора-от-Мороза, которому предстояло смениться Луной-Когда-Холод-Приходит-в-Типи[1], что соответствовало концу декабря: иными словами, случилось это через несколько дней после Рождества 1890 года.
Впрочем, что могли значить и Рождество, и сам 1890 год для народа лакота[2]: счет времени он вел не годами, а лунными месяцами, или Лунами, которые отличались друг от друга характерными для той поры событиями. Так, лакота знали, например, что Мато Нажин (Стоящий Медведь, старший сын первого носившего это имя Стоящего Медведя) появился на свет в Луну-Когда-Линяют-Пони, то есть за четыре месяца до Луны-Черношерстого-Теленка[3], когда родилась Эхои, чье имя означало «смеющаяся дева».
Эхои повезло: она не попала в число детей, убитых первыми залпами пушек. Услышав попискивание под обрушившимся на ребенка телом матери, едва его не придавившим, Шумани перевернула мертвую женщину и схватила малышку за то, что попалось под руку, – за ноги.
И теперь Шумани мчалась по снегу с девочкой, которую волокла за собой, как крокетный молоток, держа за щиколотки и рискуя разбить ей лоб о любое твердое препятствие – хватило бы и обледенелой кротовой норы, ведь головка Эхои была совсем хрупкой; но, к счастью, отчаянный бег Шумани не встретил на пути ничего, обо что ребенок мог удариться.
Под головой Эхои расстилалась гладкая поверхность невиданной белизны, от которой ломило глаза, то поднимавшаяся, то опускавшаяся с головокружительной быстротой, и колебание этого живого маятника отчасти помогало сохранять равновесие женщине, которая его несла. Шумани не хватило времени, чтобы поставить Эхои на ноги и взять поудобнее: например, обхватив руками или прижав к себе, чтобы головка девочки покоилась, как в колыбельке, на теплой и мягкой подушке ее груди. Нет, ничто не должно было замедлить бег Шумани, которой предстояло опередить чудовищный рой огненных снарядов и добела раскаленных свинцовых пуль. Шумани вспомнился день, когда на нее накинулись пчелы, чей улей она растревожила; насекомые бросились ей вдогонку, зыблясь позади волнами, подобно бурному потоку во время паводка. И тогда она поняла, хотя и была немногим старше малышки, которую сейчас спасала от ярости американских солдат, что из беды ее выручит только бег на опережение – если она побежит так быстро, как не бегала никогда в жизни. Преследовавшие ее теперь кусочки металла были ничуть не разумнее пчел, но куда проворнее: она не видела их полета, зато слышала гул и свист – звук зависел от формы осколков после разрыва снаряда, когда они с шипением падали в снег, и в этом месте расцветали большие, серые, дышащие паром цветы.
Шумани подумала, что сейчас она тоже упадет. Тело нещадно ломило, боль, начинавшаяся в желудке, подкатывала к горлу тошнотой, и каждый раз, когда она пыталась ускорить бег, боль внизу живота пронзала ее огнем в поясницу и бедра. Чтобы увернуться от снарядов, она рванула в сторону, туда, где лежала нетронутая снежная целина, и этот благодатный холод был подобен ледяному компрессу на лбу больного лихорадкой. Но в то же время толща тяжелого, липнувшего к ногам снега сильно замедляла бег.
И, несмотря на это, Шумани настигла и обогнала других бежавших женщин – те тоже были с детьми, правда, несли их за спиной, как принято у сиу.
Прежде всего Шумани подивилась спокойствию детей. Никто не плакал, не пищал, как Эхои, у одних глаза были открыты, у других закрыты, точно они спали, и головы у всех болтались из стороны в сторону. И только увидев наполовину снесенное лицо мальчика – его оторванная щека свешивалась к шее, точно шкурка плода с красной мякотью, – она поняла, что женщины, не ведая о том, несли мертвых детей, собственных детей, превратившихся в живой щит, чьи тела вобрали пули, посланные солдатами женщинам в спину. Шумани захотелось сказать об этом, но она сдержалась, подумав, не мертва ли подобранная ею девочка, которая как раз перестала верещать. Правда, крови на снегу она не заметила, но что это доказывало? Кровь могла и не просочиться сквозь толстое индейское одеяло, в которое ребенок был завернут.
Тогда Шумани решила молчать и целиком сосредоточиться на беге; ее не оставляло смутное ощущение, что самое трудное осталось позади. Снаряды по-прежнему рвались то тут, то там, но, потеряв изрядную часть смертоносной энергии, уже редко попадали в цель.
Как и эти снаряды, Шумани сожгла большую часть сил в первые минуты бега и теперь чувствовала себя отяжелевшей и неловкой. И если в начале этой бешеной гонки боль в ногах была подобна боли юноши-воина, который доводит напряжение всех мускулов до наивысшего предела, раз он дал себе клятву опередить лучшего бегуна соседнего племени, то к концу боль обернулась мучительным недугом уже немолодой женщины – выдохшейся, с губами, перепачканными густой слюной, стекавшей длинными струйками, подобно клочьям белой, остро пахнувшей пены, слетавшей с морды бизона, загнанного человеком.
Скорость бега ей удалось сбавить лишь позже, гораздо позже, когда вязкий снег, в котором она с усилием передвигала ноги, пробивая себе путь, перешел в плотную, ровную, с зеркальным блеском поверхность, утрамбованную таким скоплением измученных людей, лошадей и повозок, которого прежде Шумани видеть не доводилось.
Впереди она заметила фургон на четырех больших расшатанных колесах, в который была впряжена низкорослая лошадка. Внутри ярко-желтого фургона – из-за необычного цвета Шумани моментально выделила его из остальных – среди наваленных кучей тел раненых и убитых сидели измученные, чудом выжившие люди. Весь остаток жизни, а больше ей нечего было предложить, Шумани отдала бы за то, чтобы протянулась чья-нибудь сострадательная рука и помогла им взобраться на повозку – ей и Эхои. Мягкое поскрипывание колес на снегу таило в себе нечто сладостное и придающее силы, вроде сахара, размешанного в очень горячем питье. Ей захотелось забыться в этом звуке, дать ему себя убаюкать, поглотить целиком.
– Возьмите меня к себе! Возьмите, – взмолилась Шумани, – дайте мне местечко рядом с вами!
Но ей лишь казалось, что она говорит, на деле же с губ ее не сорвалось ни слова, настолько отяжелел язык от ледяного воздуха за время безумной гонки. Так что фургон продолжал себе катить со своим сахарным хрустом, а Шумани продолжала бежать рядом.
Высокие колеса со смещенной осью, казалось, пританцовывали на снегу, гипнотизируя Шумани, и она, утратив бдительность, споткнулась. Попав в рытвину, нога подвернулась, и женщина упала, опрокинув Эхои навзничь. Толстое одеяло, в которое девчушка была завернута, смягчило падение, так что она не заплакала, а лишь задрыгала ножками, словно перевернутая черепаха. Из раскрытого рта ребенка вырвался голубоватый парок, а внизу одеяла проступила зловонная жижа.
Желтый фургон вскоре исчез в пурге, словно в жемчужной завесе, но уже приближалась следующая повозка с обгоревшим верхом: на обручах полукруглого каркаса, стукавшихся друг о дружку с металлическим звоном, мотались почерневшие остатки брезента.
Возница, без сомнения, фермер, прокричал Шумани, чтобы она поспешила поднять ребенка и убраться с дороги, иначе он раздавит обоих. Женщина отрицательно покачала головой, давая понять, что не может дальше идти, что ей требуется передышка и она должна во что бы то ни стало сесть в повозку. Она схватила девочку и, держа ее за талию, подняла до уровня своего лба, обратив ребенка лицом к фермеру. Шумани видела, что так делали священники, поднимая крест либо золотую чашу с вином или белыми круглыми тоненькими облатками, и перед этим жестом верующие низко склонялись или даже падали на колени.
Испуганные лошади встали на дыбы. Фермер натянул поводья и выпустил длинную очередь брани – Южная Дакота всегда славилась сквернословами; тяжелая повозка заскрипела, накренилась, словно собираясь перевернуться, а затем встала.
– Черт с тобой, – прорычал возница. – Полезай! Да продолжай держать так своего сопляка, чтобы я видел обе твои руки. До самого Пайн-Риджа. Oyakahniga he?[4]
– Ocicahnige[5], – ответила Шумани.
Она была одной из немногих женщин общины Большой Ноги, знавших английский ровно настолько, чтобы понять этим утром, на заре, несколько слов из разговора американских солдат; слов, не оставлявших сомнений в их намерении в случае бунта не щадить ни женщин, ни детей, – именно с этой целью полковник Форсайт доставил сюда пушки Гочкиса[6], высокая скорострельность и относительно хаотичный характер стрельбы которых помешали бы индейцам вовремя сообразить, что с ними происходит.
Вскоре взгляду Шумани открылась возникшая на расстоянии нескольких миль группа деревянных строений, в том числе охраняемые солдатами мелочная лавка и почта, над которыми возвышалась колокольня Божьего Дома.
Это была епископальная церковь Святого Креста, на двери которой до сих пор висело расписание служб, чтений Писания и песнопений Рождественской недели. От мороза доски двери разошлись, и сквозь щели просачивался свет, доносились стоны, и ощущался запах горячего воска. Вдруг дверь открылась, на пороге церкви возникла женщина в коричневом платье с двумя ведрами, доверху наполненными окровавленными бинтами, которые она вывалила в поилку для лошадей, куда уже была насыпана негашеная известь.
Шумани спустилась на землю, по-прежнему держа перед собой Эхои, как велел фермер. Со своего возвышения мужчина, оглядев ее, воскликнул:
– Ну и вымазалась же ты на славу!
И расхохотался, поочередно указывая рукой на зловонное одеяло девочки и испачканную физиономию Шумани.
Индианка только улыбнулась в ответ: уж лучше дерьмо, чем кровь, которая сегодня обагрила стольких женщин лакота!
Немота ее еще не прошла, язык едва ворочался, и Шумани поднесла руку ко лбу, а потом к сердцу. Спасибо. Затем она принялась топтаться на снегу, стараясь привлечь внимание стоявшей возле поилки женщины в коричневом платье. Но какой может быть шум от мокасин? Однако мощная волна вони, исходившей от индианки, заставила Коричневое Платье обернуться – наконец-то она заметила Шумани. Та молча показала рукой на Эхои.
– За тобой что, гонятся солдаты? – с беспокойством спросила женщина.
– Кажется, нет, – удалось выговорить Шумани.
– Они вас не оставят в покое, – предположила Коричневое Платье. – Совсем обезумели от ярости. Еще бы – ведь это один из ваших начал заварушку!
– Заварушку?
– Ведь кто-то же выстрелил первым, верно? И этот стрелок не нашел ничего лучше, как убить офицера.
Женщина задумалась на мгновение, обратив взор к прериям, полого взбиравшимся на холмы, поросшие соснами, которые на солнце источали крепкий смоляной запах, – но этим вечером солнце исчезло, и никто из обитателей Пайн-Риджа не мог быть уверен, что увидит его снова.
– Но сюда они войти не осмелятся, – продолжила она, – бешенство их останется за порогом церкви. Во всяком случае, именно в этом я пытаюсь убедить здесь всех, и себя в первую очередь. Меня зовут Элейн, я – учительница.
Шумани, подойдя ближе, протянула ей ребенка. Элейн взяла девочку и прижала к себе.
– Дочка? – спросила она.
– Нет, – ответила Шумани, – найденыш. Мальчика я бы оставила, а ее не могу.
Она объяснила, что живет одна, что ее мужа убили в сражении при Литл-Бигхорне[7] – Шумани не произнесла слова «вдова», возможно, не зная, как это сказать по-английски, а может, потому, что считала беспомощность, которую ей довелось ощутить, убегая от огня американских пушек, более страшным испытанием, чем вдовство.
Индианка обернулась, оценивая расстояние, которое ей пришлось преодолеть, спасаясь из лагеря Вундед-Ни. Из-за вьюги ей не удалось хорошо разглядеть лощину, по который она бежала, размахивая перед собой маленькой Эхои, словно священник кадилом. Увидела только то, что показалось ей тучами вспорхнувших птиц – красных и желтых, хотя она знала, что зимой под свинцовым небом Южной Дакоты никогда не бывало таких птиц. На самом деле это парили лоскуты бизоньих шкур, покрывавших типи, сожженные американскими солдатами, и теперь, превратившись в пылающие лохмотья, они под действием горячего воздуха пожарищ устремились вверх, подобно стаям птиц.
Там, внизу, где на фоне снега четко вырисовывалось нечто вроде клетки с черными отметинами – обуглившимися жердями типи, – продолжали биться в рукопашной мужчины лакота, сдерживая натиск американцев и тем давая возможность спастись бегством своим женщинам и детям.
2
Лицо Черного Койота анфас – круглое, плоское, бронзового цвета – напоминало кровавую луну[8]; в профиль же широкий нос с трепещущими, глубоко вырезанными ноздрями и почти черные, всегда влажные губы делали его похожим на лошадиную морду.
Черный Койот не слышал требования полковника Форсайта сдать оружие: глухой от рождения, он различал лишь немногие резкие звуки – например, вой ветра или пронзительный скрип черноголовой стеллеровой сойки, сверлящие трели рогатого жаворонка или крики гагары, до странности напоминающие волчий вой. Другие голоса Земли, будь то потрескивание костра на стойбище или бизоний топот, передавались ему в виде вибрации, дрожью проходившей по ногам.
Увидев соплеменников, кидавших оружие в снег, глухой, напротив, высоко поднял свою винтовку. Но не стоило усматривать в его жесте угрозу: он лишь хотел показать, что не намерен с ней расставаться. Винтовка системы Ремингтона с откидным затвором обошлась ему недешево и была единственной надеждой обеспечить себя пропитанием, если бледнолицые, а это было более чем вероятно, рассеют общины лакота, чтобы не позволить им действовать сообща, а значит, неминуемо истребят.
Черный Койот размахивал винтовкой, и, к несчастью, его палец случайно соскользнул с затвора прямо на спусковой крючок. Хватило легкого нажатия подушечкой пальца – чистый рефлекс, не намерение, – и прогремел выстрел, наповал сразивший офицера Седьмого кавалерийского полка.
Американцы – а их было около пятисот человек, – взявшие в кольцо лагерь индейцев возле ручья Вундед-Ни, немедленно начали ответную пальбу из винтовок и револьверов, в то время как четыре легкие скорострельные пушки Гочкиса (французские орудия, импортируемые нью-йоркской компанией «Грэм – Хейнс») открыли с холма огонь – осколочно-фугасными и разрывными шрапнельными снарядами (прозванными «воронками» или «котелками»), начиненными свинцовыми пулями, – по заснеженной лощине, куда бросились из лагеря, спасаясь бегством, а по сути, загнанные в ловушку лакота.
После первых же залпов полегли сто пятьдесят три индейца, в том числе шестьдесят две женщины с детьми, пока в небе кружило в бешеной пляске вспугнутое воронье.
Вождь общины Большая Нога, умиравший от воспаления легких – сородичи думали, что он не дотянет до утра, – заставил вынести себя из типи и там, снаружи, развернув белый флаг, умолял американских солдат прекратить стрельбу. Но надтреснутый голос Большой Ноги, словно при каждом издаваемом звуке в его горле шевелились осколки, ранившие плоть (из уголков губ вождя выбегали тоненькие красные ручейки), был слишком слаб, чтобы его могли расслышать в оглушительном грохоте битвы, наполнявшем лощину и высоты Вундед-Ни.
Какой-то член общины стал убеждать вождя, что тот должен спасаться бегством. Большая Нога попробовал приподняться, но сил уже не было. Он так и остался сидеть с потерянным видом возле типи. В повязанном на голову шейном платке он напоминал убогую старуху. К нему приблизился офицер и в упор выстрелил. Откинувшись назад, индеец не издал ни звука, на мгновение руки его взлетели, но Большая Нога был уже так слаб, что на последний жест ушел весь остаток сил, и жизнь его покинула. Смерть унесла вождя в тот момент, когда он словно собирался встать, опираясь на левый локоть, и сильный мороз навсегда сковал его в этой промежуточной позе. Никому так и не удалось разогнуть пальцы его правой руки, которая будто собиралась играть пиццикато, по мнению одних – на скрипке, по мнению других – на кастаньетах. Можно было подумать, что он старался сжать пальцы в кулак, да не смог. Снег вокруг окрасился кровью, потом кровь почернела, и снег вместе с ней.
Хижину Большой Ноги сначала скосили пушечным залпом, потом ее охватило пламенем, и вскоре осталась лишь труба печки, любезно предоставленной вождю сиу американской армией.
По просьбе офицеров Седьмого кавалерийского полка Джейсон Фланнери, фотограф-англичанин, прибывший накануне в Пайн-Ридж, сделал несколько снимков печной трубы.
Эти фотографии в случае необходимости могли послужить доказательством лояльности американского правительства к Большой Ноге и его клану.
Джейсон сначала отказывался, ибо считал пустым расточительством портить пластинку зря – в конце концов, он взял их с собой не так уж много, – фотографируя черную трубу посредине пустоты, устремленную в низкое серое небо. Поскольку офицеры настаивали, ему пришлось уступить из страха, что его попросту выдворят с места сражения. По правде сказать, Джейсон вовсе не намеревался собирать свидетельства об этой бойне – в деле Вундед-Ни он оказался замешанным по чистой случайности. Однако вскоре ему стало казаться, что он обязан запечатлеть открывшиеся ему трагические картины, которым мороз придал законченность мизансцены, сковав тела в картинных позах: все эти обвиняюще поднятые персты, застывшее в стеклянных глазах выражение ужаса, разинутые в простодушном протесте рты и, самое главное, мертвых детей, с их слишком легкими, чтобы провалиться в снег, телами, которые по воле ветра свободно скользили вдоль блестящего наста.
Тогда Джейсон Фланнери решил схитрить: хорошо, господа, я увековечу вашу замечательную трубу, только, будьте так добры (откуда там взяться доброте!..), скажите, куда и кому я должен переслать фотопластинку после проявки, – и, говоря все это, он таким образом установил свою дорожную камеру 18?24, чтобы на переднем плане оказался обледеневший труп Большой Ноги, а печная труба стала лишь нелепой деталью фона; так или иначе, офицеры приняли всё за чистую монету.
Вернувшись в Англию, он с помощью несложных операций в темной комнате уберет изображение трубы, так что останется только фигура Большой Ноги в ее необычной позитуре.
И если «Журнал за пенни», «Иллюстрированные лондонские новости», «Журнал за пфенниг», издающийся в Лейпциге, или парижское еженедельное иллюстрированное приложение «Пти журналь» купят у него это фото, чтобы, используя метод ручной гравировки, получить максимально приближенное к оригиналу изображение (сам снимок также может заинтересовать издания, которые с недавних пор публикуют фотографии), то Джейсон не только приобретет известность как профессионал, но и получит пусть и кратковременную, но ощутимую финансовую поддержку.
Из-за снежной бури пришлось ждать целых два дня, прежде чем удалось захоронить тела индейцев лакота.
Джейсон Фланнери воспользовался этим, чтобы исходить вдоль и поперек место, которое солдаты называли полем сражения. Безусловно, они гордились тем, что за короткое время разделались с несколькими сотнями индейцев, в то время как сами потеряли убитыми лишь двадцать пять человек, да и те пали под беспорядочным огнем своих же товарищей в первые секунды перестрелки.
Фланнери сделал множество снимков рассеянных по снегу мертвых тел, застывших порой в невероятно живописных позах, подобно деревьям, причудливо изогнутым или переплетенным стволами по воле матушки-природы.
Перейти к странице: