Часть 8 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Тебе точно не плохо?
Я в порядке. Мне хорошо. Кушай салат, Оля.
— Лера из Гамбурга «ВКонтакте» фотки выложила. Видел?
— Да похуй вообще на эту блядь, — отвечаю я. Сам не понял, как с языка сорвалось.
— Ну почему ты так? Она же тебе нравится, — заступается за одногруппницу Олечка. — И вот сейчас ты еще раз это доказал.
— Нравится? С чего ты взяла? Мне вообще только ты нравишься! — Мой взгляд опускается в ее декольте.
Щекотка добирается мне до низа живота. Оля замечает мой стояк и знает, что я знаю об этом.
— Ваня, ты знаешь, тебе вообще нельзя пить… Нет, не надо, — шепчет она и поправляет лифчик. — Убери, — слабеньким движением отлепляет мою ладонь от своей маленькой груди, в глазах у нее фальшивый испуг. Но я-то вижу, что ей надо.
Куда собралась?!.. Сиди, бля!..
— Я думала, что ты хороший, а оказалось, гнилой внутри!
А я думал, что у тебя на манде волосики…
Гостья расправляет между ног порванное платье и вылетает в прихожую. Я слышу, как она обувается.
Замок защелкивается вместе с ударом стальной двери. Как только на лестнице стихает быстрый стук каблучков, из-за двери раздается голос Точкина:
— Иван, у вас всё нормально?! Иван?! — Он несколько раз давит на кнопку звонка.
Вместо желаемого: «Сплю я», — мой речевой аппарат выдает невнятное полуматерное: «Сбля», — похожее на звук рвоты.
— Иван! Откройте, пожалуйста! Вам нужна помощь!
— Ёбаный Боже! Тебе самому помощь нужна! Психиатрическая! — Я сам удивился тому, что без единой запинки выговорил эту непростую лексему. — Спать иди! Дебил контуженый!
Шагов не слышно, снаружи тихо. Видимо, он остался дежурить у двери.
Делать нечего, я наливаю еще шампанского и уныло гляжу в экран поверх нетронутой еды на столе. Там всё тот же «голубой огонек», но только публика за столиками поменялась. Никого из этих новых я не видел раньше, кроме единственной старухи — знаменитой эстрадной певицы, народной артистки СССР. Правда, кажется, она умерла еще в прошлом году. Или я путаю с кем-то? Чтобы проверить, я беру смартфон, но не могу набрать ватными пальцами шесть цифр пароля. На экране старуха поднимается на новогоднюю сцену и подходит к микрофону.
Нарекает жабу Иваном
(Грех велик христианское имя
Нарещи такой поганой твари!).
Они жабу всю потом искололи,
И ее — ее ж кровью напоили;
Напоивши, заставили жабу
Облизать поспелую сливу.
Где-то за кадром ей залихватски аккомпанирует невидимый народный оркестр. Вокруг скачут скоморохи. Камера наползает на ляжки певицы — воскового цвета, как у покойницы. В танце вместе с ногами задирается ее короткая юбка, под которой нет трусов.
Нарекает клопа Матфеем,
И не просто, а евангелистом.
Светлы ангелы с миру слетелись,
Мечи огненные в облаке свищут.
Белья нет и на остальных плясуньях, которые одна за другой сползаются на сцену из-за столиков. От движений им становится жарко, пот заливает мертвенно-бледные тела и лица. Последний куплет вся сцена поет хором:
Нарекает вошь Иисусом,
Говорит, не Иисусом Навином.
Гром с небес праведный возвещает:
Низвергнулся с престола ветхий Господь.
Объектив камеры не больше чем на секунду заглядывает в опустевший партер и потом наезжает на ложу, в которой между двух высоких девиц, голых по пояс, восседает собственной персоной профессор Псковского пединститута Фридрих Карлович Эхт. Из-за своего соседства с этими девушками невысокий доктор физ-мат наук кажется еще ниже. Он смотрит в сторону сцены, потом оборачивается к камере и приветливо машет рукой. Кажется, жест предназначен мне лично.
Когда часы в углу экрана показывают 23:45, Фридрих Карлович стучит по ножке своего фужера старинным ножом с костяной ручкой. Музыка смолкает. По рядам вверх поднимаются усталые танцоры. За столиками теперь раздаются голоса.
— Дорогие мои! Подходит к концу год, и пора подвести итоги. В одном только…
Эхт с листком бумаги в руке замолкает и ждет с недовольной миной. Публика всё не может угомониться.
— В одном только городе Пскове, — продолжает он, когда в зале наконец наступила тишина, — удавилось двадцать два человека, шестеро утопились, четверо отравили себя лекарственными препаратами, двое — бытовой химией и один — бытовым газом, двое мужчин и одна женщина спрыгнули с высоты, мужчина выстрелил в себя из огнестрельного оружия.
Откуда-то сзади слышен протестующий ропот.
— Я никогда не вру! Зачем мне врать?! — Оборачивается к несогласным Эхт. — Вы, что ли, по полицейским сводкам смотрели?!
— Итого недомучеников тридцать девять, — дочитывает за него одна из девиц и после этого по-кошачьи потягивается и оглаживает свои голые груди размером с две небольшие тыквы.
Слово опять берет профессор:
— Черного предательства случаев зафиксировано сто сорок шесть, из них семнадцать с особым цинизмом... Да-да, разумеется, в том числе в отношении домашних животных, — уточняет он в ответ на вопрос какой-то пожилой женщины за кадром.
Убиение из удовольствия и из корысти разнесены в отдельные графы, за ними — калечения различной степени тяжести, надругательства, насилия, порча детей и девок. Когда звучит цифра, в зале мечтательно присвистывают. Эхт недобро косится на свистуна. Девица рядом с профессором достает из-под стола и вручает ему еще один исписанный от руки лист бумаги.
Последними пунктами в реестре значатся ворожба, ведовство и три непонятных «обращения по княжьей грамоте». Когда говорится об этом, на портер вдруг опускается гробовая тишина. Даже Эхтовы дамы подбираются и пытаются придать себе серьезный вид, насколько это возможно в таком наряде.
— Старый год был непростым для нас. Но не думайте о нем плохо, потому что следующий будет намного, намного хуже.
Публика хлопает в ладоши. На часах — без одной минуты полночь.
— С наступающим новым годом!
Та же девица, которая давала ему листки, теперь подает Эхту со столика фужер с кроваво-красным напитком. Профессор одним глотком осушает его до дна.
Двенадцать ударов из телевизора, странные и глухие, не похожи на бой курантов и напоминают пульс какого-то исполинского существа. Вместо гимна салют в космически-черном небе сопровождает лихая мелодия на баяне и балалайке.
Я хочу допить бутылку из горла́ одним глотком, но шампанское пенится и брызжет из носа. Поднимаюсь, чтобы взять салфетку, но не могу устоять на ногах. От жесткой посадки взвизгивают пружины старого дивана.
В комнате почти ничего не меняется, и лишь немного темнеет. Огонек дрожит над пузатой свечой в форме новогоднего шарика на столе. За моей спиной за диваном раздается шорох. Привычно тянет прокисшим шашлыком.
Первой из темного угла между шторой и боковиной дивана восстала Варвара. В этот раз она уже не прятала лица за повязкой и таращилась на меня сверху вниз двумя выгоревшими глазницами. Она подошла вплотную и без церемоний уселась мне на колени. Обреченность навалилась на меня вместе с тяжестью мертвого тела. Вспомнился мудрый Костин совет, и я позволил ей сделать всё, что она захочет.
Внутри было склизко и холодно, как в болоте. Когда я сжал ее груди, из трещин в плоти стала сочиться маслянистая жидкость, которую при большой доле фантазии можно было принять за молоко. Все кончилось быстрее, чем я ожидал. С осчастливленным видом Варвара сползла на пол и скрылась из виду.
Следующая моя женщина — блондинка средних лет, единственная из всех, чье лицо пощадил огонь. Курносая круглолицая ведьма похожа на Ольгу Борисовну Лемминкяйнен, которая на третьем курсе вела у нас народную культуру. Получив свою порцию семени, она поднимается на ноги, делает шаг вдоль стола, складывает губы трубочкой и раздувает пламя свечи.
Первыми загораются на столе праздничные салфетки в елочку, которые принесла вместе с едой Оля. От салфеток занимается скатерть.
Запах мертвечины перебивает едкая вонь горящей синтетики. В сонном параличе я не могу пошевелить ни единым мускулом, и лишь одна часть моего тела остается живой. Новая женкавряд ли моложе моей покойной бабушки. Она берется за мой член заскорузлой ладонью и долго не может направить его куда следует. Когда это удается, довольно охает. Остальные ведьмы построились в очередь вдоль дивана и уже торопят ее.
С той стороны сна доносится стук по железу и цоканье Точкина:
— Там целовек! Там целовек!
Дым понемногу заполняет первые этажи в подъезде. Николай выбегает наружу, карабкается на балкон, но обрывается на первом же выступе и летит плашмя в клумбу. Среди переломанного сухостоя он лежит кверху лицом и продолжает вопить:
— Там целовек! Целовек! — Уже безо всякой надежды.
Под балконом собирается толпа соседей. Кто-то предлагает принести стремянку, но другие отвечают, что это бесполезно. За стеклом ярко вспыхивает тюль.
На праздники двор забит автотранспортом, и пожарной машине стоит большого труда протиснуться к подъезду в середине дома. С машины выкидывают лестницу. Двое лезут в горящую квартиру, достают оттуда через балкон бездыханное тело и внизу укладывают его на клумбу вдоль поребрика.
Один из бойцов пожарной бригады стягивает рукавицу, приседает на корточки и щупает пульс на шее. Другой в это время уже волочит брезент, которым вместе с напарником накрывает труп.
— Двадцать лет, — раздается из толпы чей-то печальный вздох.
Лейтенант Точкин молча стоит перед накрытым брезентом телом на черной земле и раз за разом осеняет себя крестным знамением.
Книга 2. Глава 1. Панихида