Часть 16 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я не вижу вашего лица, – говорит Уильям.
И пока он стягивает с нее панталончики, Конфетка поднимает голову повыше, напрягаясь так, точно ее призвали к совершению Ламаркова подвига эволюции, – нижняя челюсть подрагивает, рот приоткрыт от натуги. Уильям видит все это поверх нагромождения скомканных тканей – и это, и многое иное, отражаемое зеркалом.
Влагалище ее узко и на удивление сухо. Да, похоже, и все тело девушки нуждается в более существенной смазке; возможно, столу ее недостает жирных блюд либо основных питательных веществ. Странно, но когда Конфетка держала его во рту, казалось, будто она лишена зубов, теперь же, пока Уильям входит в нее, неподатливые складочки внутренней плоти словно покусывают нежное навершие его члена. И все-таки он продирается сквозь эти тернии, раз или два поморщась от боли, упорствуя, пока два органа, его и ее, не прилаживаются друг к другу идеальным образом, и тогда он мгновенно извергает семя, точно вытолкнутое неким поршнем.
Несколько минут спустя, уже натянув горячие, влажноватые брюки, Уильям вручает Конфетке еще одну монету, и в этот миг на него вдруг накатывает страх, что больше он ее не увидит. (Собственно, страх небеспричинный: разве не знал он в Париже предпочитавшую грубое обращение девку, которая пообещала ему «A demain!»[29], а наутро от нее и следа не осталось?)
– Вы будете здесь завтра? – спрашивает он.
Лоб Конфетки идет морщинами, как если б Уильям всего лишь возобновил прервавшийся в «Камельке» разговор о Смерти, Роке и Душе.
– На все воля божья, – чуть улыбаясь, отвечает она.
Уильям уже стоит на пороге ее комнаты, медля, сознавая, что если он задержится здесь еще ненадолго, то поставит себя в нелепое положение.
– Что ж, мистер Хант, до свидания. – Она целует его в щеку, губы ее сухи, как бумага, дыхание душисто, как ароматическое мыло.
– Да… я… но… но я должен сказать вам… это имя, Джордж Хант. Оно… стыдно признаться… выдумано. Ложь во спасение. Я не хотел, чтобы те пронырливые девицы из «Камелька» стали чрезмерно докучливыми.
– Мужчине следует оберегать свое имя, – соглашается Конфетка.
– Осмотрительность есть добродетель, неоднократно поруганная, – сообщает Уильям.
– Вам нет нужды открывать мне что-либо.
– Уильям, – тут же выпаливает он. – Мое имя – Уильям.
Она кивает, с приличествующим случаю безмолвием принимая его доверие.
– Однако, – продолжает он, – я был бы безгранично признателен вам, если бы вы согласились, находясь со мной на людях, называть меня мистером Хантом.
Конфетка приоткрывает рот, собираясь что-то сказать, но заслоняет его тылом ладони, подавляя зевок. «Пожалуйста, простите меня, я страшно хочу спать», – с мольбой говорят ее глаза, однако она снова кивает:
– Как вам будет угодно.
– Но называйте меня Уильямом – здесь.
– Уильям, – повторяет она. – Уильям.
Рэкхэм улыбается, довольство еще озаряет его лицо, когда каких-то шестьдесят секунд спустя он уже стоит на улице, один, ставший на две гинеи беднее, и лошади всхрапывают слева от него, и снежинки покусывают ему лицо. Стылый ветер извещает Уильяма о том, что штанам его не помешало бы провести у огня еще какое-то время; смрад фекалий под ногами напоминает, как легко истребляется сладкий запах женщины.
Разумеется, не в первый раз Уильяма Рэкхэма спокойно и споро выставляют на улицу, едва лишь заканчивается его свидание с проституткой. Но уж определенно впервые он достигает этого мгновения совершенно удовлетворенным, не сожалеющим ни о едином из потраченных пенни, ни о едином пережитом мгновении. Боже, какая ночь! Все сложилось не так, как он навоображал, и, однако же, все затмило его мечты! Кто бы в такое поверил? Ему хочется рассказать кому-нибудь эту волнующую повесть, хочется помчаться домой и… впрочем, нет, пожалуй, не стоит.
Снегопад слабеет, стихает и вдруг кончается, однако узкую улочку продувает насквозь, и Уильям начинает дрожать. И все же ему не хочется покидать место, в котором он пережил приключение столь замечательное, ведь не может же все завершиться так вдруг! Уильям оборачивается, смотрит на тыльную стену дома миссис Кастауэй, гадая, какое из окон принадлежит Конфетке. В самой середке здания ярко горит окно, за которым различается некое движение, чей-то силуэт. Впрочем, это не Конфетка – ребенок, продвигающийся медленно и с запинками, горбясь под тяжестью груза, который он тащит вверх по невидимой отсюда лестнице.
– Извините, хозяин, – раздается за спиной Уильяма чей-то голос.
Уильям, подпрыгнув от неожиданности, оборачивается, дабы выяснить, кто посмел вторгнуться в его грезы.
Перед ним стоит грязная старая карга с ржавым ведром в руке, темное лицо ее напоминает изъеденную Темзой деревяшку, помертвелые волосы неотличимы от изношенной шали, их накрывающей, спина согнута, точно ржавый серп, обернутый в сальное тряпье. Свободная рука старухи свисает, всего лишь на дюйм-другой не достигая земли, шишковатые пальцы стиснуты вблизи брючных обшлагов Уильяма, словно в надежде коснуться их.
– Извините, хозяин, – повторяет она дряхлым, бесполым голосом, исходящим, как кажется, из гнойника, укрытого ее заляпанной нечистотами одеждой. Смердит она отвратительно. Уильям отступает в сторону.
И сразу же старуха приближается, переваливаясь, к тому самому месту, на котором он стоял, или дьявольски близко к нему. Почернелой клешней она подбирает с земли большой ком собачьего дерьма, вертит его в руке – осторожно, чтобы не раскрошился, – и отправляет в ведро, уже на четверть заполненное мерзостью того же рода, предназначенной для кожевенного завода в Бермондси, где ее используют при выделке сафьяна и лайки. Рэкхэм вглядывается в нее, и старуха, ошибкой приняв читающееся в его глазах неверие за жалость, начинает гадать, не позволит ли эта утренняя удача прибавить что-либо к восьми пенсам, кои она рассчитывает получить за ведро «шакши».
– Полпенни на хлебушек, а, хозяин?
Гальванизированный отвращением, Уильям выкапывает из кошелька и швыряет ей монету. Старухе достает ума не хватать его за ладонь в перчатке, не целовать ее. Взамен она, словно исполняя его желание, растворяется в первых лучах солнца.
Кто-то стучится в дверь спальни. Конфетка отворяет ее, соорудив на лице наилучшее из «безмятежных» своих выражений – на случай, если это мистер Хант, Уильям, Прекрасный Принц, как бы его ни звали, вернулся за позабытой подвязкой или просто для того, чтобы потискать ее грудь. «Мне вдруг пришло в голову, что я так и не видел ваших грудей».
Но нет, это не мистер Хант.
– Уже на ногах, Кристофер?
Мальчик стоит, заволакиваемый паром, который поднимается над принесенной им бадьей свежевскипяченной воды. Одет он лишь наполовину, густые светлые волосы встрепаны, в уголках глаз еще сохранились капли прозрачной влаги.
– Я у тебя свет увидел, – говорит он.
Милый мальчуган всегда предвосхищает нужды Конфетки, подобные нынешней. А может быть, просто старается отлынуть от другой грязной работы по дому.
– Ты что же, не спал?
– Эми разбудила. – Он шмыгает носом, разминает мелкие розовые пальцы, пытаясь восстановить в них ток крови. Тусклый железный обод бадьи достает ему до колен, а длина ее окружности, прикидывает Конфетка, равна его росту.
– Так рано? Зачем же она тебя подняла?
– Да она ни фига и не поднимала. Просто кричала во сне.
– Правда? – Обычно Эми избавляется от своего последнего гостя гораздо раньше Конфетки и не вылезает из постели до следующего полудня. – Я никогда ее криков не слышала.
– Дак она ж тихо кричит, – отвечает, насупясь, Кристофер. – Просто я близко лежу. Вроде как у самого рта.
– Правда? – Послушав утренние разговоры Эми, трудно поверить, что она станет терпеть присутствие сына в своей постели. – А я думала, ты у себя в чуланчике спишь.
– Ну да. А как Эми закончит, перебираюсь к ней. Она, когда спит, не против. Ей тогда все по фигу.
– Ей тогда все безразлично, Кристофер.
– Ну, дак а я чего говорю?
Конфетка вздыхает, поднимает бадью и вносит ее в комнату, старательно показывая всем телом, до чего тяжела эта ноша. Маленький герой! Она почти уж решилась сойти в котельную, хоть час был и неурочный, ибо ко времени, когда Уильям – мистер Хант – Император Зассыха – наконец удалился, в доме не осталось ни малейших признаков жизни. Уже выволокла из укрытия в гардеробе сидячую ванну и всякого рода необходимые принадлежности и как раз пыталась заставить себя спуститься за водой, когда в ее дверь постучал Кристофер.
– Я, право же, очень тебе благодарна, – говорит она, переливая содержимое бадьи в ванну.
– Дак я для того тут и верчусь, – пожимает плечами мальчик. – На жизнь-то зарабатывать надо.
Оглянувшись на Кристофера, еще стоящего на площадке, Конфетка отмечает явственные свидетельства его борьбы с бадьей, которую он, дабы избавиться от необходимости подниматься наверх еще раз, проволок наполненной до краев по столь многим ступенькам лестницы. На предплечьях мальчика отпечатались багровые полумесяцы, босые ступни и обшлаги штанов мокры, от них еще поднимается парок расплесканной им горячей воды.
– Ты у нас глава дома, – хвалит она Кристофера, забыв, что лесть он воспринимает как обиду. Раздраженно дернувшись, мальчик отворачивается и убегает вниз.
«Стыд и срам», – думает она, хотя, с другой стороны, время, в течение которого женщине удается удерживать в голове все потребности и предпочтения мужчин, не бесконечно. И сейчас, в смутном свете зари, Конфетка готова себя простить.
Она раздевается – впервые за тридцать три часа. Зеленое платье ее попахивает дымом сигар, пивом и потом. Корсет весь в пятнах от краски лифа, который явно не следует подставлять под дождь. Лифчик попахивает, панталончики все в слизи, выплеснутой упоенным мужчиной. Она сваливает одежду в кучу и голой вступает в ванну. Сначала ее длинные ноги, потом исцарапанные ягодицы и, наконец, грудь, о чьей недоразвитости несущие околесицу свиньи, что подвизаются в пакостных изданиях вроде «Нового лондонского жуира», упомянуть не забывают никогда, – все это опускается в пузырящуюся воду.
За окном все громче звучат гоготки, болтовня и оглушительный лязг, сопровождающие радения возчиков; заснуть будет, пожалуй, трудно – впрочем, ей, скорее всего, удастся впасть в забытье, когда наступит временное затишье, неизменно настающее между приготовленьями лавок к новому дню и появлением покупателей. Сознание ее уже размывается по краям; главное, не задремать в ванне. Теперь Конфетка ощущает такую усталость, что даже не может припомнить, исполнила она свой профилактический ритуал или не исполнила.
Тяжелые пряди волос выпутываются из рассыпающейся прически, падая на мокрую спину, роняя булавки в воду, когда Конфетка оборачивается, чтобы посмотреть, вспомнила она о нем или забыла. Посудина с противозачаточным раствором стоит там, где Конфетка ее оставила, – да, теперь она припоминает, все было проделано заведенным порядком. И слава богу. Не то чтобы Конфетка помнит, как вводила в себя спринцовку, однако вот она – лежит, мокрая (снабженная не тряпкой, как у Каролины, а настоящей морской губкой), рядом с посудиной.
Сколько сотен раз выполняла Конфетка этот обряд? Сколько истрепала губок и ватных тампонов? Сколько раз приготовляла этот ведьмин настой, с рассеянной точностью отмеряя его составляющие? Да, разумеется, в пору Черч-лейн рецепт его был немного иным; теперь Конфетка добавляет к квасцам и цинковому купоросу щепотку sal eratus, питьевой соды. Однако, по существу, это все то же зелье, над коим, налив его в тазик, она почти еженощно приседает на корточки с тех пор, как у нее, шестнадцатилетней, начались месячные.
Из волос вываливается главная булавка, длинные, отпущенные до пояса, они норовят ниспасть в тепловатую воду. Конфетка, дрожа, поднимается и стоит, подбоченясь, над пеной. И наконец-то ей удается извергнуть пустяковый, но причиняющий боль, не вытекший раньше остаток мочи. Желтоватые капли опадают в мыльную пену, выписывая на ее белой поверхности темную несуразицу. Но одни ли писи вытекают сейчас из нее? Не осталось ли там чего-то еще? Временами Конфетка, шагая по улице через целые полчаса после омовения, вдруг ощущает, как на ее белье выплескивается, марая его, поток семени. Что могло быть на уме у Бога, или у Сил Природы, или кто там, предположительно, оберегает Вселенную от распада, когда они столь затруднили внутреннее очищение? Чем, если говорить об общем порядке вещей, так уж драгоценно сотворение еще одного напыщенного человечка, отчего ему дозволено мертвой хваткой вцепляться в твое нутро?
– Да проклянет Господь и Господа, – шепчет она, напрягая и расслабляя тазовые мышцы, – и все немыслимо грязное творение Его.
И словно в ответ на струйку, излитую ею в ванну, замерзшее окно испускает барабанную дробь, за которой следует ласковый натиск дождя, потопляющего гам, создаваемый лошадьми и людьми. Конфетка выступает из ванны, отирается свежим белым полотенцем, а тем временем изморозь потрескивает на стекле, обретая млечный оттенок, смываясь, открывая в светлеющем небе силуэты кровель. Огонь в камине погас, полумертвая от усталости Конфетка, дрожа от холода, натягивает на себя через голову ночную сорочку. Ладно, терпение, проявленное ею с – как его там? с Называйте-Меня-Уильямом – вознаграждено с избытком: столько денег она могла получить, лишь приняв трех мужчин кряду. И не забывайте, алчность ей вовсе не свойственна – она с удовольствием обошлась бы и без финального перепиха.
И вот Конфетка, приволакивая ноги, направляется – да, да, да – к кровати.
Покряхтывая, она откидывает обвислые покрывала. В зеркале отражается сердитая юная женщина, готовая убить всех и вся, если они посмеют встать на ее пути. Решительно всхрапнув, она ухватывается за края изгаженных простыней, пытается стянуть их с матраса, однако силы уже покинули ее. И потому Конфетка, обреченно ссутулясь, гасит свет, заползает в оставшийся сухим угол постели, к самому зеркалу, натягивает на себя одеяло и испускает тонкий стон облегчения.
Несколько секунд она еще лежит без сна, прислушиваясь к шуму дождя. А потом закрывает глаза и дух ее, как обычно, отлетает от тела, устремляясь в темноты неведомого, не сознавая, что на этот раз он летит в отличном от былых направлении. Внизу на земле остаются грязная ванна и волглая постель, запертые в ветшающем доме, который стоит среди других ветшающих домов огромного, головоломного города. Поутру он будет с нетерпением дожидаться возможности вновь поглотить ее. Однако существует реальность порядка высшего: реальность снов. И в этих снах о полете прежняя жизнь Конфетки уже подошла, подобно книжной главе, к концу.
Часть 2. Дом греха
Глава седьмая