Часть 15 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Мы уходим, ага-сагиб, — медленно проговорил Али.
— Что? — переспросил Баба, побелев как полотно.
— Мы больше не можем жить здесь.
— Но я прощаю его, Али, ты что, не слышал?
— Теперь нам нельзя тут оставаться, ага-сагиб. — Али обнял Хасана за плечи, прижал к себе, как бы пытаясь защитить.
Уж я-то знал, от кого он его защищает. Взгляд старого слуги холоден и неприступен. Значит, Хасан все ему рассказал. Про Асефа с дружками, про воздушного змея и про меня. Странное дело, я даже рад этому, очень уж надоело притворяться.
— Мне плевать на деньги и часы, — воздел руки Баба. — Не понимаю, что это тебе в голову взбрело… и почему «нельзя»?
— Извини, ага-сагиб, наши вещи уже упакованы. Мы все решили.
Отец вскочил с дивана. Лицо у него исказилось от горя.
— Али, разве тебе было у меня плохо? Разве я обидел когда тебя или Хасана? Ты для меня вместо брата и сам это знаешь. Как тебе не стыдно!
— Ага-сагиб, мне сейчас очень нелегко. А от твоих слов только еще тяжелее.
Губы у Али искривились, и только тут я осознал, какая черная беда свалилась на него и на нас всех, если даже на этом каменном, всегда неподвижном лице написана боль. И это я, я всему причиной! Я попытался заглянуть Али в глаза, но он стоял сгорбившись, с низко опущенной головой, и только пальцы теребили рубаху.
— Скажи мне причину! Я должен знать! — В голосе у Бабы появились умоляющие интонации.
В ответ Али не произнес ни слова, как промолчал, когда Хасан признался в краже. Что подвигло его на это, не знаю. Догадываюсь, что это Хасан упросил его не выдавать меня, когда они рыдали вдвоем у себя в домике. Какое чувство достоинства, какое самообладание!
— Ага-сагиб, отвезешь нас на автобусную станцию?
— Я тебе запрещаю! — взревел Баба. — Ты слышишь? Запрещаю!
— Прости, ага-сагиб, но ты не можешь мне ничего запретить. Я у тебя больше не работаю.
— Куда вы поедете? — Голос у отца пресекся.
— В Хазараджат.
— К двоюродному брату?
— Да. Так ты отвезешь нас на автовокзал?
И тут Баба заплакал. Никогда в жизни я не видел его слез. Я даже напугался: взрослый человек — и рыдает. Позор какой.
— Прошу тебя, — проронил еще Баба, но Али уже хромал к двери, и Хасан следовал за ним.
Никогда не забуду, какая боль и мольба звучали в словах отца.
Летом в Кабуле дождь идет редко. Небо чистое и высокое, и солнце горячим утюгом печет шею. Ручейки давно пересохли, рикши поднимают целые тучи пыли. Люди, отчитав в мечети положенные десять ракатов[20] полуденной молитвы и выйдя на улицу, радуются любой тени и ждут не дождутся вечера, который принесет прохладу. Школьники в душном классе зубрят аяты из Корана, выворачивают язык на диковинных арабских словах и тайком ловят мух в кулак под нудное бормотание муллы. Горячий ветер, несущий запах нужника, крутит крошечные смерчи под одинокой баскетбольной корзиной на спортивной площадке.
А вот когда отец отвозил Али и Хасана на автостанцию, лило как из ведра. Грохотал гром, молнии сверкали на серо-стальном небе, плеск воды непривычным эхом отдавался в ушах.
— Я отвезу вас прямо в Бамиан, — предложил Баба, но Али отказался.
Целые потоки сбегали вниз по стеклу, когда я, прижавшись к раме, смотрел в окно на залитый водой двор, по которому ковылял Али, волоча за собой к машине у ворот один-единственный чемодан, заключавший в себе все их пожитки. Хасан тащил на спине перевязанные веревкой тюфяки. Ни одной игрушки он не взял с собой — они так и остались лежать на полу в их домике. У меня своя куча барахла в углу, у Хасана — своя.
Баба захлопнул крышку багажника, открыл дверь машины, нагнулся и сказал что-то Али, который уже сидел сзади. Наверное, это была последняя попытка уговорить старого слугу. Разговор длился и длился, а дождь лил и лил. Наконец Баба выпрямился, и по его сутулой спине я понял, что прежняя жизнь, единственная жизнь, которую я знал, безвозвратно ушла. Отец сел за руль, лучи фар пронзили водяную завесу. Если бы дело происходило в индийском фильме, именно сейчас я должен был бы выбежать во двор, поднимая босыми ногами тучу брызг, и задержать машину, и вытащить Хасана с заднего сиденья под дождь, и сказать ему: «Прости, прости, прости», и пролить слезы раскаяния, и крепко обнять друга. Но жизнь есть жизнь, это вам не кино, тем более индийское. Никуда я не побежал, и не зарыдал, и возле машины не появился. Автомобиль спокойно тронулся с места, свернул за угол и пропал из виду. С ним пропал и тот, для кого мое имя было первым сказанным словом. Мелькнул перед глазами его смутный размытый силуэт и исчез.
Сколько раз мы играли с Хасаном в шарики именно на этом перекрестке!
Стоило мне чуть отодвинуться от окна, и я уже ничего не видел, кроме заливающих стекло струй.
10
Март 1981
Напротив нас сидела молодая женщина в светло-зеленом платье. Голову ее обтягивал черный платок: ночь была зябкая. Всякий раз, когда грузовик подпрыгивал на ухабе или попадал колесом в яму, с уст ее невольно слетали слова молитвы, за каждым толчком неизменно следовало «Бисмилла».[21] Ее муж, плотный человек в мешковатых штанах и голубой чалме, укачивал на сгибе локтя младенца, свободной рукой перебирая четки и беззвучно шевеля губами. Всего на чемоданах в кузове грузовика с брезентовым верхом сидело человек десять-двенадцать. Среди них были и мы с Бабой.
Из Кабула мы отъехали в третьем часу ночи, и мне сразу же стало нехорошо. Баба молчал, но видно было, что ему ужасно неловко за меня, особенно когда я стонал, не в силах превозмочь дурноту. Когда мужчина с четками спросил меня: «Тебя тошнит?» — а я только утвердительно кивнул в ответ, Баба даже отвернулся. Мужчина с четками постучал в окошко кабины и попросил водителя остановиться. Но сидящий за рулем Карим, смуглый сухопарый человек с мелкими чертами лица и усиками в ниточку, только головой покачал:
— Мы еще слишком близко от Кабула. Пусть потерпит.
Баба пробурчал что-то себе под нос. Я хотел извиниться перед ним, но рот мой уже заливала слюна с желчью. Пришлось откинуть брезент позади себя и на ходу свеситься за борт. За спиной у меня Баба приносил извинения попутчикам — будто морская болезнь невесть какое преступление и юноше, которому едва исполнилось восемнадцать, не годится блевать всем напоказ. А я еще дважды свешивался за борт, пока Карим не согласился остановиться — испугался, что я заблюю ему кузов. Ведь машиной он зарабатывал себе на жизнь, и неплохо, — тайно перевозил людей из занятого шурави[22] Кабула в Пакистан, где было относительно безопасно. Мы условились, что он подбросит нас до Джелалабада, это в ста семидесяти километрах к юго-востоку от Кабула, а там мы пересядем на машину его брата Тоора, у которого грузовик побольше, и он за компанию с другой партией беженцев перевезет нас через перевал Хайбер в Пешавар.
Не доезжая нескольких километров до водопада Махипар, Карим свернул на обочину. Махипар означает «Летучая рыба», и с верхней точки над ним открывался вид на гидроэлектростанцию, которую построили для Афганистана в 1967 году немецкие специалисты. Сколько раз мы с Бабой проезжали этой дорогой по пути в Джелалабад, город кипарисов и сахарного тростника, любимый зимний курорт всех афганцев!
Я спрыгнул с грузовика и заковылял по насыпи. Рот мой опять наполняла слюна — предвестник рвотных позывов. У самого края обрыва, за которым чернела пропасть, я наклонился, положил руки на колени и замер в ожидании. Где-то треснула ветка, заухал филин. Холодный ветер взъерошил кусты на склоне. Далеко внизу шумела вода.
Покидая дом, где я прожил всю свою жизнь, пришлось изобразить, что мы отлучаемся ненадолго: на кухне в раковине жирные тарелки, в зале — корзина с грязным бельем, постели в спальнях неприбраны, в шкафу висят парадные костюмы Бабы. Остались и ковры на стенах гостиной, и матушкины книги у отца в кабинете. Исчезли только свадебная фотография родителей, зернистый снимок, где мой дед и король Надир-шах стоят над застреленным оленем, кое-какая одежда да оправленный в кожу блокнот, подаренный мне Рахим-ханом пять лет назад, — больше ничего не говорило о нашем поспешном бегстве.
Утром Джалалуддин — наш седьмой слуга за пять лет, — наверное, подумает, что мы пошли на прогулку или поехали кататься. Мы не поставили его в известность об отъезде. В Кабуле никому больше не было веры — за деньги или под угрозами люди доносили друг на друга, сосед на соседа, сын на родителей, слуга на хозяина, приятель на приятеля. Вот, например, певец Ахмад Захир, который играл на аккордеоне на праздновании моего тринадцатого дня рождения, — он поехал куда-то с друзьями на машине, и его тело нашли потом на обочине с пробитой головой. Товарищи-наушники были повсюду, все население Кабула разделилось: одни говорили, вторые подслушивали, а кто доносил — неизвестно. Сделаешь замечание портному при примерке — и окажешься в подземельях Поле-чархи.[23] Пожалуешься на комендантский час булочнику — опомниться не успеешь, а на тебя уже наставлен калашников. Даже в собственном доме за обедом люди держали язык за зубами, и в каждом классе обязательно имелся свой стукач. Многие дети уже были обучены следить за своими родителями и знали, к каким разговорам надо прислушаться и кому донести.
И что я делаю на пустой дороге среди ночи? Почему я не в постели, под теплым одеялом, с раскрытой книгой у изголовья? Наверное, это сон. Вот проснусь утром, выгляну в окошко, а там все как раньше. Ни угрюмых советских солдат, патрулирующих улицы, ни грохочущих танков, ни бронетранспортеров с пулеметами, наставленными прямо на тебя, словно обвиняющий перст, ни разрушений, ни комендантского часа…
Перекуривая на обочине, Карим уверял Бабу, что в Джелалабаде все пойдет как по маслу: у его брата отличный большой грузовик, дорога в Пешавар знакома брату как свои пять пальцев, отношения с советскими и афганскими солдатами на пропускных пунктах налажены «на взаимовыгодной основе»… Нет, это не сон. Как бы в доказательство этого над нами на низкой высоте, сотрясая окрестности, промчался МиГ. Карим вытащил из-за пояса пистолет и прицелился в небо, выкрикивая проклятия вдогонку самолету.
Интересно, что с Хасаном?
И тут меня вырвало.
Через двадцать минут мы стояли у блокпоста в Махипаре. Не выключая двигатель, наш шофер спрыгнул на землю и зашагал навстречу приближающимся голосам. Хрустел гравий. Послышались негромкие слова, щелкнула зажигалка. Русское «спасибо».
Еще щелчок. Кто-то громко расхохотался, я даже подпрыгнул от неожиданности. Рука Бабы стиснула мне бедро. Смеющийся затянул старинную афганскую свадебную песню, пьяный голос произносил слова со страшным русским акцентом:
Аэста боро, Маэман, аэста боро.
Не торопись, красавица-луна, не торопись.
По асфальту зашаркали подкованные сапоги. Брезент в задней части кузова поехал в сторону, и в машину заглянули три человека — Карим и два солдата, афганец и брыластый русский с сигаретой в углу ухмыляющегося рта. За их спинами в небе желтела луна. Карим и афганский солдат обменялись короткими репликами на пушту. Общий смысл я уловил — что-то насчет того, как не повезло Тоору. Русский напевал свадебную песню, барабанил пальцами по борту грузовика, шарил взглядом по лицам людей. Даже в темноте было заметно, какие остекленевшие у него глаза. Несмотря на холод, пот заструился у меня по спине.
Русский уставился на молодую женщину в черном платке и сказал что-то Кариму. Тот огрызнулся в ответ. В карканье русского прозвучала настойчивость. Вмешался афганский солдат, тон у него был увещевающий. Но стоило русскому рявкнуть на них, как они оба замолчали.
Я почувствовал, как у отца, сидящего рядом со мной, напряглось все тело.
Карим откашлялся, потряс головой и сказал, что солдат хочет провести полчаса с дамой из грузовика.
Женщина надвинула на лицо платок. Из глаз ее полились слезы. Младенец на руках у мужа заплакал. Смертельно бледный муж попросил Карима перевести «мистеру-сагибу» солдату, чтобы он сжалился над ними, подумал о своей матери или сестре. А может, у «мистера-сагиба» есть жена?
Русский выслушал Карима и что-то прорычал.
— Считайте это платой за проезд, — перевел Карим, старательно отводя глаза в сторону.
— Мы уже раз заплатили, — упорствовал муж. — И недешево.
Русский и Карим переговорили.
— Он сказал, всякая стоимость облагается налогом.
Вот тут-то поднялся со своего места Баба. Пришла моя очередь хватать его за ногу, но Баба резким движением высвободился.
Могучая фигура отца заслоняла луну.
— Я хочу его кое о чем спросить, — сказал Баба Кариму, не сводя при этом глаз с русского. — Стыд у него есть?
Карим что-то пролепетал, русский ответил.
— Он говорит, сейчас война. Какой может быть стыд?
— Скажи ему, что он ошибается. На войне обязательно надо быть порядочным. Куда более порядочным, чем в мирное время.
И приспичило же ему геройствовать! Сердце у меня колотилось. Мог уж и промолчать раз в жизни. Только в душе я знал, что остаться в стороне отец не мог — такой уж он уродился. Поубивают нас всех сейчас, а все его врожденное благородство!
Русский осклабился и шепнул что-то Кариму.
— Ага-сагиб, — промямлил Карим, — эти руси — они не такие, как мы. Они не понимают, что такое честь и достоинство.
— Что он сказал?
— Он сказал, что всадит в тебя пулю с тем же удовольствием, что и… — Карим мотнул головой в сторону молодой женщины.