Часть 7 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Настало время, которое я почти не могу описать, — жизнь под землей. Под решеткой, во влажной темноте канализационного коллектора, била крыльями птица. Наверху грохотал город. Имя ей было Потерянная. Имя ей было Ничья Дочь.
Снилось, как мама идет по городу камней и руин, городу, где недавно была война. Она слепа, ее глаза пусты и белы, точно камни. Вокруг пожары, высокие дома с треугольниками над замурованными окнами. Слепые окна и ее невидящие глаза, и все же она идет ко мне, неумолимая и безумная. Ее лицо утратило форму и стало ужасающе пластичным. Над скулами, под глазами образовались вмятины, словно кто-то продавил податливую глину большими пальцами.
Каким тяжелым в те дни было низкое свинцовое небо, какими тяжелыми были мои крылья, мой испуганный полет под землей! Лица, губы, ждущие моего признания… Они меня утомляли, я засыпала. «Расскажи, что произошло». Что я могла ответить? Стоило мне открыть рот, оттуда выпадали камни, белые глаза моей бедной матери. Глаза, в которых я искала спасения. Снилось бегущее по улицам молоко, белое молоко и стакан. Молоко капало в коллектор, точно слезы. Я прижимала к лицу ее кимоно, вдыхала запах фиалок и гари, теребила шелк.
Там, под землей, обитало много детей, младенцев, подростков, и в комнатах гулко отдавалось эхо, словно в метро. Оглушительная, кошмарная музыка, крики, плач, бесконечный телевизор. Удушливый чад с кухни, тошнотворный запах мочи и хвойного чистящего средства. Женщина, которая всем этим заправляла, через равные промежутки времени вытаскивала меня из постели и усаживала вместе с другими за стол перед тарелкой мяса, фасоли и зелени. Я покорно ела и возвращалась в кокон кровати и сна, на шуршащую клеенчатую простыню. Часто просыпалась мокрая по самую грудь.
У девочки на соседней кровати случались припадки. Нянечка говорила: «За детей с отклонениями, как вы, больше платят».
Стены комнаты украшали коричневатые рисованные розы. Я их считала. Сорок в диагональных рядах, девяносто две — в горизонтальных. Изображения Христа, Джона Ф. Кеннеди и Мартина Лютера Кинга над комодом. Христос в стороне, а другие повернуты влево, в профиль, как лошади на старте. Управляющая, миссис Кэмпбелл, худая и сморщенная, как изюмина, смахивала пыль желтой футболкой. Скакуны выровнялись у стартовых ворот, закусив удила. Она поставила на семерку, Гордость Медеи. В тот день мы все наступили на люк и провалились. Я снова и снова проводила поясом кимоно по губам, ощущая вкус утраты.
День ее ареста воскресал в снах, я, словно по туннелю, неизменно возвращалась в отправную точку. Стук в дверь. Раннее утро, еще темно. Снова стук. Голоса. Барабанят сильнее… Когда я прибежала к ней в комнату, копы, в форме и в штатском, уже ворвались. Управляющий домом маячил в дверях в шапочке для душа. Они вытащили мать из постели, прикрикивая, словно злобные псы. Она заорала на них по-немецки, обозвала фашистами, чернорубашечниками. «Schutzstaffel. Durch Ihre Verordnung, mein Führer»[2]. Помню ее голое тело с красными следами от простыней на животе, мягкие покачивающиеся груди. Немыслимо, точно подделанная фотография: кто-то вырезал этих полицейских и наклеил в нашу квартиру. Они пялились на ее лунную кожу, как на снимок в порнографическом журнале.
— Меня отпустят, Астрид. Не волнуйся, через час вернусь.
Так она сказала. Так она сказала…
Я сидела у Майкла, спала на диване, ждала, как ждут собаки, весь тот день и следующий. Прошла неделя, а ее все не было. Она так и не вернулась.
За мной пришли и дали на сборы пятнадцать минут. У нас никогда не было много вещей. Я взяла четыре ее книги, коробку с ее журналами, белое кимоно, карты Таро и складной нож.
— Не обижайся, — сказал Майкл. — Я бы с радостью тебя оставил, но ты же понимаешь, как оно…
Как оно… Как оно, когда земля разверзается под ногами и поглощает тебя, не оставляя и следа. Появляется бог на черной колеснице, хватает Персефону и увозит в подземное царство. Они мчатся вниз, в черноту, твердь смыкается, и Персефона исчезает, словно никогда и не существовала.
Так я попала под землю, в дом сна, клеенчатых простыней, плачущих младенцев и коричневых роз, сорок в вертикальном ряду, девяносто две — в горизонтальном. Всего три тысячи шестьсот восемьдесят коричневых роз.
Однажды мне дали увидеть маму сквозь стекло. На ней был оранжевый комбинезон, как на механиках, и с ней что-то было не так. Я сказала ей, что люблю ее, но затуманенные глаза меня не узнали. Потом я снова и снова видела эти незрячие глаза во сне.
Год шевелящихся губ. Они задавали один и тот же вопрос, уговаривали: «Что произошло? Скажи то, что нам нужно!» Я хотела ей помочь и не знала, как. Я не находила слов, их не было. В зал суда ее привели в белой рубашке. Эта рубашка потом вставала передо мной во сне и наяву. Я видела ее в этой рубашке на скамье подсудимых, с пустыми, как у куклы, глазами. Видела со спины, когда ее уводили. Пожизненно, с возможностью досрочного освобождения через тридцать пять лет. Я вернулась домой. Считала розы и спала.
А когда не спала, старалась вспоминать, чему она учила. Наша масть — Жезлы. Мы подвешиваем идолов на деревьях. Ни за что не позволяй мужчине остаться на ночь. Не забывай, кто ты. Я не могла вспомнить. Я была ребенком с отклонениями: на клеенчатой простыне, молчаливая, точно воды в рот набрала. Потерялась на бранном поле. Я дежурила по стирке, помогала нянечке относить белье в прачечную, смотрела, как оно крутится в машинке. Запах порошка успокаивал. Я спала столько, что уже не различала сон и явь. Иногда лежала на постели в комнате с розами и смотрела, как соседка на своей темной пепельной коже выцарапывает татуировки булавкой с желтой застежкой. Линии и завитки. Они заживали, превращались в выпуклые розовые дорожки. Соседка снова расцарапывала. Не сразу, но я все-таки поняла: она хотела, чтобы они были видны.
Мне снилось, что мать преследует меня в выжженном городе, слепая, неумолимая. «Всю правду и ничего, кроме правды». Я хотела солгать и не подобрала слов. Из нас двоих говорила всегда она. Мне нечем было ее защитить, нечем прикрыть ее нагое тело. Своим молчанием я приговорила ее и себя.
Однажды я проснулась и увидела, что соседняя девочка роется в моем ящике комода. Смотрит книгу, листает страницы. Книгу моей мамы. Моей стройной нагой мамы в окружении чернорубашечников! Лапает ее слова.
— Не трожь мои вещи!
Девочка ошеломленно подняла глаза. Она и не подозревала, что я умею говорить, за долгие месяцы в одной комнате я не сказала ни слова.
— Положи на место!
Она осклабилась и вырвала страницу из книги, не спуская с меня глаз. Смотрела, что я сделаю. Слова моей мамы в ее загрубевших пальцах. Что я сделаю, что сделаю… Она принялась за следующую страницу, с ухмылкой затолкала ее в рот. Из покрытых волдырями губ торчали края.
Я бросилась на нее, сбила с ног, уперлась коленями в спину. Сверкнуло темное лезвие маминого ножа, в крови звенела песня. «Не забывай, кто ты!»
Я хотела ее порезать. Представляла, как лезвие входит в углубление у основания черепа. Она тихо ждала. Я глянула на свою руку, которая знала, как держать нож, как вонзить его в хребет безумной девочки. Это была не моя рука. Этого не было. Меня не было.
— Выплюнь! — прошипела я ей на ухо.
Она выплюнула порванную страницу, по-лошадиному храпнув.
— Не трогай мои вещи.
Она кивнула.
Я ее отпустила.
Она легла в постель и начала ковырять себя булавкой. Я убрала нож в карман, подняла смятые обрывки страницы.
В кухне нянечка со своим мужиком пили за столом дешевое пиво, слушали радио и ссорились.
— Они тебе никогда не заплатят, идиот! — доказывала она.
Меня не заметили. Нас вообще не замечали. Я взяла скотч и вернулась к себе.
Соединила порванные куски, вклеила в книгу. Ее первая книга, в темно-синей обложке с лунным цветком в стиле ар-нуво. Я провела пальцем по серебристому, как дым, лепестку, изогнутым, точно взмах хлыста, линиям. С этой книгой она выступала. Чуть заметные карандашные пометы на полях: «ПАУЗА; голос вверх». Я трогала страницы, которых она касалась, прижимала к губам мягкую плотную бумагу, желтую от старости, непрочную, как кожа. Подносила нос к переплету и вдыхала аромат ее чтений, запах сигарет без фильтра и бесчисленных эспрессо, пляжа, благовоний и шепота в ночи. Ее голос звучал со страниц. Обложка парусом загибалась вверх.
Сзади фотография. Мама в коротком платье с длинными элегантными рукавами. Длинные пряди волос, взгляд из-под челки, будто кошка выглядывает из-под кровати. Эта красивая девушка заключала в себе целую вселенную, а ее слова, звеневшие, словно гонг, постукивали, как флейты из человеческих костей. На фотографии все еще было хорошо. Я была в безопасности, крошечная яйцеклетка размером с булавочную головку в ее правом яичнике. И мы были неразлучны.
Когда я заговорила, меня отправили в школу. Белая девочка, альбинос, психованная. Кожа такая прозрачная, что видно, как бежит в жилах кровь. На каждом уроке я рисовала: соединяла точки на перфокартах в новые созвездия.
Глава 5
Соцработники сменяли друг друга, но были на одно лицо: вели меня в «Макдоналдс», открывали папки, задавали вопросы. «Макдоналдс» пугал. Дети, крики, плач, бассейны с цветными шариками. Мне нечего было сказать… На этот раз передо мной сидел белый парень — пиковый валет — с подстриженной бородкой, квадратными, точно лопата, ладонями и печаткой на мизинце.
Он нашел мне приемную семью. Когда я уезжала из центра на бульваре Креншо, никто меня не провожал. Только девочка с расцарапанными руками смотрела вслед с крыльца. Мы уносились по серо-белым улицам, обсаженным палисандровыми деревьями, на которых распускались бутоны цвета лаванды.
Четыре автомагистрали. Поворот на улицу, наклонно, как пандус, идущую вверх. Указатель «Тухунга». Сначала мимо проплывали большие одноэтажные дома, потом — приземистые поменьше, неухоженные дворы. Тротуары исчезли. На верандах, словно поганки, множилась мебель. Стиральная машина, хлам, белая курица, коза. Город остался позади. Мы поднялись на холм, и взгляду открылось сухое русло реки с полмили шириной, по которому, поднимая бледные клубы пыли, гоняли на кроссовых мотоциклах подростки. Воздух же, наоборот, казался неподвижным и бесплодным.
Остановились в неасфальтированном дворе перед трейлером с таким количеством пристроек, что волей-неволей приходилось называть его домом. На клумбе с геранью неподвижно торчала пластиковая садовая вертушка. Широкое крыльцо было увешано горшками с паучником. Тут же сидели три маленьких мальчика. Один держал в руках банку с какой-то живностью. Старший, чуть младше меня, поправил очки на носу и позвал кого-то через плечо. Из сетчатой двери вышла пышногрудая длинноногая женщина с плоской, как у боксера, переносицей и широко улыбнулась, сверкая мелкими белыми зубами. Ее звали Старр.
В трейлере было темно. Разговаривая с соцработником, Старр двигалась всем телом: откидывала голову, заливалась смехом. Между грудями поблескивал золотой крестик, и мой сопровождающий не мог оторвать глаз от этого потайного места. Они даже не обратили внимания, когда я вышла на улицу.
Здесь не росли бахромчатые палисандровые деревья — только олеандры и пальмы, а еще опунция и большое плакучее перечное дерево. Все вокруг покрывала розовато-бежевая, как песчаник, пыль, а чистое свинцово-голубое, витражное небо было широким, точно безмятежный лоб. Впервые на меня не давил потолок.
Старший из мальчиков, в очках, встал:
— Мы ловим ящериц. Хочешь с нами?
Они заманивали ящериц в коробку из-под обуви в сухом русле реки. Как терпеливы были эти мальчишки, как неподвижно и беззвучно ждали, пока зеленая ящерка попадется в ловушку! Дергали за веревочку, и коробка падала. Старший просовывал под низ лист картона и переворачивал, а средний хватал крошечное создание и отправлял в стеклянную банку.
— Что вы с ними делаете?
Очкарик удивленно поднял глаза:
— Изучаем, конечно!
Ящерка в банке извивалась и поднимала хвост, потом замерла. Теперь видно было, как она, взятая в отдельности, совершенна — каждая чешуйка, каждый шероховатый коготок. Неволя сделала ее особенной. Недалеко от нас величественно возвышалась гора. Я обнаружила, что, если смотреть под определенным углом, ее массивные плечи с зелеными горошинами шалфея на склонах словно бы двигаются на меня. Подул легкий ветерок. Пронзительно закричала птица. От чапарреля шел жаркий свежий аромат.
Я пошла по сухому руслу между нагретыми солнцем валунами. Прижалась к одному щекой, представляя, что становлюсь такой же неподвижной и молчаливой, безразличной, куда после ливня выбросит меня река. Рядом неожиданно возник старший мальчик:
— Осторожно, это любимое место гремучих змей!
Я отошла в сторону.
— Техасский гремучник — самая большая из американских гадюк. Но они редко жалят выше щиколотки. Просто не лезь на камни или хотя бы смотри, куда ставишь руки. Вот! — Он поднял камушек и постучал по ближайшему валуну, будто в дверь. — Они избегают человека. И еще скорпионы. Вытряхивай обувь, особенно на улице.
Я внимательно посмотрела на этого веснушчатого худышку. Зачем он меня пугает? Видимо, хочет произвести впечатление своими познаниями. Я пошла дальше, глядя на валуны разной формы и их синие тени. Было чувство, что они обитаемы. Мальчик шел за мной по пятам.
— Кролик, — указал он на землю.
Я с трудом различила смазанные следы: два побольше, а позади один и еще один. Мальчик улыбнулся; его зубы тоже были слегка вдавлены назад, как у кролика. Такому ребенку место перед телевизором или в библиотеке, а он читает бледную пыль, как другие дети — комиксы или моя мать — карты. Жаль, что он не может прочесть в пыли мою судьбу.
— Ты глазастый!
Он улыбнулся. Ему хотелось, чтобы его заметили. Он сказал, что его зовут Дейви и он родной сын Старр. Еще есть дочь, Кароли. Двое других, Оуэн и Питер, — приемные. Ее родные дети тоже одно время жили в других семьях, пока она лечилась от алкоголизма.
Скольких же постигла такая участь? Скольких, как меня, носило волнами, точно планктон в безбрежном океане? Как непрочна связь между матерями и детьми, друзьями, родственниками! Все можно потерять намного проще, чем мы думаем.