Часть 14 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ух… как у вас здорово.
Она говорила вполне искренне. Она еще не была уверена, что приживется здесь, что полюбит мужа, даже что не умрет рано или поздно, как старшие сестры. Но пока ― так необъяснимо, так неожиданно ― ей начинало тут нравиться. Может, беспокойное сердце Короля-Атамана и его же бесконечная удача из всей семьи достались именно ей?
* * *
Эльтудинн сжал последнюю горсть праха в кулаке и бросил вперед. Ветер подхватил ее, понес над спокойным морем. Погребальный костер за спиной все еще полыхал, но жар его не мог обжечь: тело слишком замерзло, замерз и разум.
Пару сэлт назад среди ночи Эльтудинн проснулся от страшной боли ― точно все кости разом решили вдруг сломаться. Не понимая, что с ним, почти боясь, он несколько швэ лежал в темноте и просто смотрел в потолок. В голове вертелось: «Яд? Как с отцом?» Но мысль быстро угасла: отравлять пищу, воду или подушку, кажется, было некому. Больше некому. Эльтудинн смежил веки и подумал тогда, что дядину голову и еще несколько столь же повинных голов пора снять с острых наверший ограды, пора похоронить рядом с женами, ведь свое они получили, и не от него даже, а от своих же слишком амбициозных офицеров, устроивших в серале резню… но боль не ушла. Ее явно послали не Парьяла с Джервэ, требуя милосердия, и даже не Дзэд с Равви, взывая к чести мятежного графского наследника. Боль была иной.
«Это там. В Ганнасе», ― шепнул разум, и сердце застучало часто, неровно. Эльтудинн выдохнул, снова посмотрел в потолок, а потом, подняв руку, зачем-то прикрыл один свой глаз. Спохватился, опустил ладонь. Все в прошлом. Вальин Энуэллис справился с первой бедой: его подданные пережили холод, не погибнув от голода. Теперь Соляные земли оживали, персики, наверное, робко расцветали, в окрестностях зеленел виноград… Эльтудинн повернулся на бок, сдвинулся в угол кровати и уткнулся лбом в стену, чувствуя ее отрезвляющую прохладу. «Это в прошлом. Это не твой дом. Вот твой», ― мысленно напомнил он себе, а в следующий миг понял, что и эта мысль предосудительна, в корне неверна. На Общем Берегу домом принято было считать весь мир. Земли короля полагалось любить так же сильно, как те, где ты родился. И ближних соседей, и дальних…
Но никто этого не делал. Давно. И Эльтудинн не сомневался: в этот прилив верховному королю, в чьи благостные владения ― впервые за несколько веков! ― тоже недавно пришли морозы, погубившие две трети урожаев и многих животных, достанется еще меньше народной любви, чем прежде. Когда люди считают тебя не самым талантливым правителем, это одно. Когда даже боги дают тебе это понять, лишая привычных привилегий, ― совсем другое. В Ветрэне выли метели, прямо сейчас.
«Это там. В Ганнасе», ― снова шепнула боль, но Эльтудинн заставил себя не думать о ней, о Вальине, о вопросах, которыми слишком много задавался со дня отъезда, и заснул беспокойным, коротким сном. А через несколько дней оказалось, что Первый храм все-таки уничтожили ― в ту самую ночь. Невероятно… он не думал, что почувствует такую тошноту, вину и страх. И не думал, что сразу спросит у гонца: «Граф в порядке?» Это подтвердили, и он почти решился все же написать Вальину, что-нибудь пустое и формальное, а может, даже и цинично-шутливое, вроде: «Тебе, наверное, говорят, что я успел перебить всю родню? Нет, ложь, всех лучших в ней убил вовсе не я, да и с худшими расправились без меня. Но головы на пиках живописны, особенно на закате». Он не понимал, откуда в нем это внезапное желание ― писать в принципе, тем более так, словно красуясь. Он одернул себя, и пришли иные слова: «Знаешь, вокруг происходит многое, но Вудэн меня так и не услышал». Но еще через несколько суток они тоже рассыпались в прах: Вудэн услышал. Гвардейцы ― Эльтудинн, повторяя за верховным королем, собрал небольшую гвардию из лояльных стражников ― наконец поймали того из давних дядиных шавок, кто смог отвести отряд к месту убийства Нурдинна. Отставного начальника лесной стражи, подозрительно разбогатевшего после возвышения дяди.
Тело брата чудовищно изуродовало ― за почти семь-то приливов! Все это время оно, расчлененное и искореженное, пролежало в огромном дупле гнилой секвойи, кое-как прикрытом напиханными туда же мшистыми ветками. Мох успел разрастись, поверху веток пустили быстрые побеги эпифиты ― но предатель отыскал место. Из обтянутого осклизлой плотью черепа, когда Эльтудинн взял его, побежал целый выводок молодых ящериц. Одежда превратилась в ошметки, местами вдавленные в плоть; в ней не узнавались привычные придворные наряды, а пластинчатый доспех с Нурдинна сняли, явно забрали вместе с мечом. Но его сложно было не узнать по зубам ― верхние резцы, с детства прескверные, брат заменил на золотые, и, слава богам, поганые наемники, зарубившие брата в этой роще, не догадались их вынуть.
В то мгновенье, глядя на скрюченные в дупле останки, Эльтудинн не чувствовал ни дурноты, ни гнева. Он почему-то вспоминал крокодилов ― тех самых злосчастных крокодилов, которые из-за прескверного юмора среднего брата когда-то стали в семье едва ли не первоочередным предметом разговора. Теперь тело брата, кое-как собрав, наконец сожгли. Перед этим окропили кровью ― крокодильей. Зверей этих, хотя они обильно плодились в теплых землях Кипящей Долины, редко приносили в жертву: их не так просто было одолеть. Но Эльтудинн без колебаний выбрал именно крокодила и на охоту пошел сам, с теми гвардейцами, в храбрости которых еще сомневался. Почти все они доказали свою силу, лишь один погиб. И почти все были здесь, на церемонии, вместе с темными жрецами, читавшими молитву. Видя, как брат сгорает, Эльтудинн наконец-то ощутил тень облегчения. Хотя бы оттого, что в Жу не было омерзительного обычая хоронить трупы в соляных пещерах и открывать аристократам глаза. Может, теперь ветер унесет Нурдинна к отцу. Может, даже Ирдинн уже там, хотя…
Ирдинн. Его пока не нашли. Эльтудинн отряхнул от праха руки и сжал кулаки. Он будет искать дальше. Будет, теперь у него намного больше возможностей, а скоро их станет больше, чем вообще у кого-либо, даже у верховного короля. Вот только… Вот только насколько чудовищным было убийство, раз никто до сих пор не смеет о нем рассказать? Союзники, осведомители, все эти приливы сообщавшие Эльтудинну о событиях в серале, ведь пытались что-нибудь выяснить. Не выяснили. Как Ирдинна не стало? Насколько он… мучился? Насколько страшно и больно ему было?
Не в силах гадать об этом, Эльтудинн закрыл глаза, и перед ними снова вдруг ожило знакомое, но не родное, чужеземное лицо. Бледная кожа, серые глаза, серовато-русые тонкие волосы. Россыпь рубцов на висках, так похожая на крапивные заросли… Эльтудинн закусил губу. Ирдинну, когда он бросился спасать отца, было всего пятнадцать, Нурдинну ― как раз семнадцать. Вальин, вопреки иллюзиям, конечно же, не казался, нет, теперь точно не казался копией младшего брата. Для этого они слишком мало общались, да и слишком другим было все в нем. Светлый. Хрупкий. И… пожалуй, красивый, отталкивающе красивый ― той болезненной красотой, что ранит всех видящих ее. Люди, обреченные на несправедливую раннюю гибель, часто красивы именно так: в них хочется вглядываться бесконечно, но так же бесконечно хочется забыть эти лица навсегда.
Почему же… почему тогда мысли раз за разом возвращались к угасающему чужому графу и более всего в письме теперь хотелось написать просто: «Я рад, что ты жив. А храм всегда можно построить заново».
Но он не писал ничего и уже знал: не напишет. Потому что велика вероятность гневной или хотя бы укоризненной отповеди. Вальин не мог не знать некоторых вещей и не осуждать их. На пальце Эльтудинна теперь сверкал золотом собственный знак власти, но… не только. А на недавнее письмо, где верховный король призывал помиловать последних дядиных сторонников и требовал отправить в свои обледеневшие земли треть полученного урожая риса, он ответил: «Простите, но это дела графства. Простите, но риса нам может не хватить самим».
И собирался отвечать так впредь, ведь бояться было больше нечего.
«-
Бьердэ сидел у постели графа Энуэллиса ― и казалось, что кто-то вернул его далеко в прошлое. Что Вальину десять, его приступы не прекращались, он не успел превратиться в юношу и обрести власть. Сейчас, только-только забывшийся тревожным сном, он походил на ребенка, которого Бьердэ когда-то выхаживал: разметавшиеся волосы, беззащитно запрокинутое лицо. Дараккар гневался ― а может, просто желал испытать того, кто ушел из светлых стен кафедрального храма в темные тронные залы правителей.
Нет… все же это не было возвращение в прошлое. Скорее будущее приближалось слишком быстро, поэтому Вальин так измучился. Его последние дни были непростыми: графству, точнее «всему верному Берегу», объявили войну. К ней шло давно, ведь у темнопоклонников и недовольных Незабудкой аристократов, прежде разрозненных, появился вожак. Об этом не говорилось прямо, но это было ясно; король не раз предупреждал, хоть и не мог ничего сделать: ослабленные голодом и деморализованные внезапной стужей, его собственные воины больше не были так преданны. Когда начались первые волнения, Интан Иллигис даже не сумел мобилизовать свои части.
«Я должен быть там. Я буду стоять во главе наших войск, ведь это… это неправильно, что они отворачиваются». Так Вальин сказал, когда начался приступ. Лицо его было все в язвах, он постоянно кашлял. А на море бушевала буря. Вода опять стала красной, на этот раз непонятно отчего. Это сочли просто дурным знамением.
«Войск…» Бьердэ покачал головой, поднялся. Войск не хватало, и на самом деле – обеим сторонам. Суеверный народ рушил храмы, а хитрая знать увлеклась местью врагам, которую наконец можно было оправдать. По всему Общему Берегу срывали маски. В городах, где преобладали темные, летели с плеч светлые головы, и наоборот. Взять хотя бы род ле Спада… главу семьи при штурме замка убили не случайным камнем, брошенным из толпы. Его застрелил барон Аллентарис из рода Колокольчика, судья, которому барон раз за разом не давал вешать невиновных. Склоки этих двоих были в Ганнасе привычны: часто Сталь или его люди успевали в последний момент, когда петля на чьей-то шее уже затянута, швырнуть к ногам судьи настоящего преступника или доказательство, рушащее состряпанное дело. И вот как все кончилось. Ле Спада считали главным покровителем Дзэда, Аллентарисы ― Дараккара. В итоге первый не защитил своего последователя, а второй поступил несправедливо. А потом Общий Берег сошел с ума, и Роза, как, впрочем, и Колокольчик, просто прильнула к Крапиве, чтобы прильнуть хоть к кому-то. А Крапива пыталась хранить верность Незабудке.
Да, этого было не отнять: Вальин, в отличие от большинства, хотя бы четко понимал, кого и почему поддерживает сейчас. Он помнил добро лучше, чем боль, точнее, вроде бы верил в это, но пока и веры хватало, чтобы к нему тянулись. Когда в землях Незабудки из-за внезапных морозов начался голод, сам он не смог отправить королю почти ничего из-за прошлого неурожая, но подвигнул других. Удивительно… он избежал в тех речах всех слов, вызывавших у графов и баронов злобную тошноту. Не говорил о «святых традициях». О «нужно потерпеть». О «единстве», «милосердии светлых богов» и «зорком взгляде темных». Он говорил просто: «Верховному королю нечем кормить подданных, в том числе потому, что еще недавно он кормил нас, и мы должны ему помочь». И люди услышали, хотя и не все. Это был красивый жест, сделавший неопровержимым простой факт: да, Вальин вырос. И оказался не тем, кого из него пытались вылепить. Но если честно… Бьердэ его не понял. Восхитился вслед за старейшинами, но не понял. И не сумел принять, потому что слишком изменился сам.
В день гибели Остериго Энуэллиса он тоже был в замке, был и не вышел защищать его лишь потому, что граф не велел. Просил остаться с женой, и Бьердэ остался, до самого конца ― пока в холл не ворвались вооруженные люди, пока не разбежались по коридорам и лестницам, пока Ширхана, поддавшись панике, не убежала от Бьердэ людям навстречу с безумным криком: «Я Незабудка, я дочь короля, не сме…» Ей выстрелили под ноги, она ринулась прочь, ее, как испуганную кошку, загнали на самый верх смотровой башни и там задушили. К Бьердэ не пошли, его не тронули даже самые злобные: видно, поняли к тому моменту, что трогать пиролангов все же не стоит. И он, оцепенелый, тоже никого не убил, хотя мог: оружие было, отличный пистолет, вот только…
Мысли. Именно тогда он начал слышать чужие мысли. Когда он заряжал оружие, они потоком хлынули в голову, расколов ее болью и заставив упасть.
«Как хорошо они живут, ничего, больше не будут!»
«Чтоб им было пусто, поганым крысам!»
«Я заберу это себе, мне нужнее, никто же не смотрит…»
«Ну милая, ну не дергайся, все равно господа твои трупы».
«Сдохни, черномазая тварь!»
«Никто, никто наконец-то их не защитит!»
Слухи об этом ходили среди пиролангов и прежде, все началось еще пару приливов назад: странный дар просыпался то у одного, то у другого. Слышать мысли. Шептать их друг другу в головы, не размыкая губ. Шептать и братьям ― нуц и кхари, но только когда те спят. Пироланги боялись: одни считали это сумасшествием, другие ― болезнью, третьи ― и вовсе кознями, следствием, например, яда. Этого было не понять, это скрывали, но этим же потихоньку учились пользоваться, и не так давно старшие, мудрейшие нашли объяснение. Назвали дар знамением богов. Новой меткой, напоминающей: пиролангам никогда не быть похожими на братьев. Знаком силы, упреждающим их от необдуманных действий и дающим яснее увидеть суть тех, кто теперь действительно сходит с ума. Боги, по мнению старейших, просили: «Отбросьте иллюзии о своих ближних. Отбросьте и уходите».
Поначалу ― как и когда старейшины только предложили отринуть заветы Канги, уйти даже не назад на холмы, а в горы, ― это встретили печалью и гневом. Зазвучало знакомое: «Это предательство», «Мы семья». Но чем больше пироланги слышали чужие мысли и ужасались, тем тише становились эти голоса. А потом была бойня у замка. Бойня, где неприкосновенный народ с белой шерстью отстреливали, как зверей. Бойня, где и Бьердэ то ли заразился, то ли прозрел.
«Я бы взял этого мальчишку-графа, красивый ведь».
«Столько снеди, сколько на этой кухне, я не видел за всю жизнь!»
«Без них всем будет лучше».
«Раздавлю, как медузу!»
Столько злых мыслей. И ни одна не была о богах, темных или светлых. Даже когда замок, точнее то, что от него осталось, наконец очистили, Бьердэ так и сидел в своей каморке в углу, сжав голову руками. Сидел, пока проверить, жив ли он, не пришла челядь.
А теперь Бьердэ совсем устал ― от крови и шума, мыслей и сомнений, тревог и горьких трав. Он держался дольше других, многие ушли еще до фиирта. Те, что остались, все меньше говорили вслух, меж собой общались, уже используя новый дар. Верховный король больше не мог удержать их: они не видели в нем господина. При нем самом пиролангов почти не осталось ― те не простили гибель братьев и сестер и начали ослушиваться приказов уже тогда.
«Это ненадолго, Бьердэ. Они одумаются ― и мы вернемся». Так сказали те уходящие, кого он поначалу, еще цепляясь за свою веру, пытался обвинить в малодушии. «Как они одумаются, если не помочь?» ― спросил Бьердэ и услышал: «Зато мы не навредим. Ведь мы заберем все». Все, что стреляет. Все, что быстрее ветра. Все, что туманит разум настолько, чтобы безумно рваться в бой, и почти все лекарства. Большая часть знаний, помогавших Общему Берегу процветать, была обретена именно благодаря пиролангам ― те изобретали, изобретали, делились, делились, не видя беды. Беда пришла. Знания стали опасными для братьев. Может, помахав мечами, потеряв руки, ноги и головы, поняв, чего стоит неутолимая боль, они успокоятся? Так рассуждали старейшины. Бьердэ тоже пытался.
Вальин застонал, но Бьердэ к нему не подошел. Он уже стоял у двери и не мог только последнего ― отвести взгляд. «Так надо, ― уверил себя он. ― Или будет хуже». А потом, стыдясь собственной подлости, добавил: «Ты выбрал это сам».
Сам. Здесь и лежала пропасть, которую Бьердэ переступить не смог и из-за которой впервые задумался об уходе. Вся эта история с фииртом у короля… Нет, нужно брать раньше ― с храмами и гибелью графской семьи. Нет, еще раньше ― за голову нужно было хвататься, когда в Жу за считаные дни «вымерла» половина графской династии ― разве это не мерзость? Король не вступился за погибающий Чертополох и не прислал людей даже для формального расследования, благословил поганого Шинара. Король не одобрил строительство темных храмов и не запретил его, вяло трепыхаясь, только если из-за этих храмов кто-то кого-то убивал. И после этого король посмел просить еду у своих и так намучившихся вассалов? Собрался с «верным Общим Берегом» воевать против «отступников, прикрывающихся темными богами», на том лишь основании, что отступники не прислали ему рис и фрукты? И Вальин… Вальин, который больше, чем другие, должен бы спросить с короля, согласился помочь ему «всех примирить и навести порядок». За смешные подачки, которые получил, потеряв семью и пожертвовав едва обретенным здоровьем! За девчонку, которую не любит! За тиару, которой не желал! И, наверное, за то, как жил его покойный отец… строил что хотел, спал с кем хотел. Старейшины звали Вальина чуть ли не надеждой, способной вновь сплотить мир. А Бьердэ звал его слепым дураком.
Сегодня, придя в пещеры, где спали последним сном все прежние графы, Бьердэ долго смотрел на застывшее в соляной толще лицо Остериго Энуэллиса и, вспоминая свою верность и привязанность, пытался за него помолиться, а потом… просто плюнул на камни рядом. Его самого испугал этот поступок ― отвратительный, несправедливый и невозможный для того, чья суть ― холодная звездная пыль. Тогда-то Бьердэ наконец понял собратьев, понял все их упреки в свой адрес. И понял, что должен уйти тоже.
Пироланги всегда оберегали свои чистые разумы, держались над схватками, точно и не были частью человечества. На руках их почти не вспыхивали цветы: боги оградили их от страстей, сопряженных с властью. Пиролангам недоступны были искусства, только науки: искусства предполагали чувства и воображение, которые Сила роздал в основном нуц и кхари. А теперь пироланги ― большинство ― не могли оставаться наблюдателями: кто-то тоже привязался к определенным богам, кто-то ― к правителям, а кто-то ― как Бьердэ ― ко всем сразу и до безумия хотел одного: чтобы стало как раньше. Чтобы не лилась кровь; чтобы днем лечить людей, а вечером смотреть на закат; чтобы знать, что завтра ― такой же день. Пусть мелко, пусть с «погаными местами», но… что такое обиженный бог, скрытый небом, в сравнении с человеком, страдающим на твоих глазах? Бьердэ не хотел, чтобы Вальин тащил эту ношу. Не хотел, чтобы погиб Эвин, не хотел, чтобы художник ди Рэс… чтобы с ним случилось то, что случилось. И ничего бы не было, если бы Остериго не захотел Справедливости и не построил храм Смерти. Если бы люди не перессорились из-за того, что задумывалось для мира в их душах, а точнее, не сделали это поводом для распрей. А впрочем… за всем этим отчаянием, за всей злобой у Бьердэ остался вопрос, вопрос, никем не произносимый и оттого тяготящий все сильнее: что… серьезно? Если бы не было этого повода, не было храма, война бы не началась?
Он знал ответ и не мог, больше не мог оттолкнуть. Возможно, старейшины были правы. Этого не понять, если не подчиниться их приказу.
Бьердэ в последний раз вгляделся в того, с кем провел почти два десятка приливов, и сосредоточился. В спутанном сознании Вальина роились призраки, среди которых выделялся один ― чернолицый, златоглазый, знакомый. С ним Вальин спорил все о том же ― о Тьме и Свете. Призрак ускользал, Вальин шел за ним. Бьердэ не мог догнать обоих. Он вообще больше не мог догнать этот мир.
Закрывая дверь, чтобы навсегда покинуть замок, он сумел попрощаться с Вальином Энуэллисом совсем не теми словами, которые приготовил поначалу. Те слова ― «Побереги себя, я буду любить тебя вопреки всему» ― были не для того, кто предателем уходит в равнодушную горную белизну. Бьердэ сказал:
«Крапива всегда жжется, мой юный граф. Но она же исцеляет и дарит облегчение. Она первой пробивается на самых запущенных пустырях. И ее не так просто вырвать с корнем. Помни об этом. Будь стойким, когда зазвенят мечи и задрожит земля…»
* * *
Элеорд ди Рэс не видел ничего. Он лежал, будто распятый, и не мог двинуться; только ощущал, как из него уходят и жизнь, и последняя воля к ней. Перед глазами, если он открывал их, расплывались лица. Слуги, Идо, медики превратились в призраков. Призраки толпились, шептались, уносились за чем-то и приносили что-то ― отвары, повязки, инструменты. Призраки возились рядом, прикасались к Элеорду то холодными, то теплыми руками, поднимали его, снова укладывали. Призраки о чем-то допытывались, но он не мог им помочь. Призраки пахли то дымом, то морем, то кровью.
Из тех дней Элеорд помнил немного: как однажды пришел пироланг Бьердэ и, разрезав плоть, заменил ему какой-то сустав; как при этом его крепко держали, а он ― и откуда взялись силы? ― вырывался; как Идо ― бледный, маленький ― стоял в дверях и наблюдал. Как спустя еще какое-то время сознание прояснилось и Элеорд попросил: «Идо, нарисуй на стене крылатую лисицу». Как началось воспаление; как сознание долго не возвращалось; как на время отказало и зрение, но он все думал: нарисовал ли Идо лису? Оказалось, что да, нарисовал ― яркую, алую, быструю. За долгие приливы он стал рисовать их еще лучше, чем в детстве.
С лисой пришло облегчение, спал жар. Тогда Элеорд попросил у Идо кое-что еще, надеясь ухватиться за это, ухватиться крепко, как только возможно, и больше уже не падать. Он велел: «Рассказывай мне. Рассказывай, что там, за стенами нашего дома…»
И Идо стал рассказывать.
Он рассказал, как много ночей назад, когда Элеорд был в забытье, сумасшедшие чуть не сожгли дом ― опять явились те, кто ненавидел живописцев проклятого Первого храма. К счастью, слуги утихомирили этих людей и сдали городской страже; конюх Элеорда, его садовник и повар ведь были здоровяками. Все обошлось, а сама стража, вычищенная от предателей, стала бдительнее и злее. Больше дом и его обитателей не тревожили. Жаль только сад, который почти весь погиб.
Затем Идо рассказал, как венчались Вальин Энуэллис из рода Крапивы и Ирис Иллигис, Королевская Незабудка. Церемония была традиционной: влюбленные ― влюбленные ли? ― стояли по колено в спокойном море, а жрец ― на камне, возвышаясь над ними. Он украсил им шеи ожерельями из раковин, возложил на головы сначала венки из крапивы и незабудок, а потом тиары и наконец ― благословил именами Пала, Светлой и Темной Праматерей. И все же обычай тогда немного нарушили: лицо скрывали за фатой не только невеста, но и жених, ведь с моря шла буря. Графу явно было плохо; он не хотел пугать подданных своим видом. В воде он не упал только чудом. Но он крепко держал ладонь маленькой избранницы до самого конца, а потом ― следуя тому же ритуалу ― вынес ее из моря на руках.
Еще Идо рассказал, что прямо сейчас где-то далеко умирает верховный король Цивилизации Общего Берега ― умирает тускло и одиноко, ведь он потерял всех дочерей и отдалил всех фаворитов. Он совсем слаб и безумен в последние дни, он просит слуг собирать ему букеты: незабудки и розы, крапиву и чертополох, бузину, лилейник, все гербовые растения… «Они должны, должны быть подле меня! Где они, где?» ― твердит король. Но ему приносят только вереск, опавшие листья и еловые ветки, ведь в его землях тянется и тянется фиирт, с неба сыплет ледяное крошево, нигде не осталось цветов. А в оранжереях все завяло из-за того, что некому было заботиться об отоплении и поливе; без пиролангов система труб быстро вышла из строя. Но несчастный старик, отягощенный короной, раз за разом на заплетающихся ногах ходит туда ― в погибшие сады ― и ложится на желтый мох меж корней самого старого дерева. О нем почти не скорбят, его почти забыли: всюду звучат уже новые имена.
Наконец Идо рассказал о том, чего не видел, но о чем слышал от друзей, ушедших с Вальином в военный поход. О бойне, где сошлись два войска, и прежде всего два предводителя. О золотом и серебряном блеске оружия, о вытоптанной траве и сорванных глотках, о крови и дыме, о том, что беду принес тот, от кого не ждали. Сражение могло быть и фатальнее, но его остановили. Остановили и долго, долго говорили, правда, не договорились ни до чего. Как печально. Печально, что речами уже не остановить тех, кто рушит старые города, не возводя новых; тех, кто вливает в море кровь братьев, мешая с собственной; тех, кто сжигает чужие черешневые сады. Здесь Элеорд ощутил, что слабеет, и прошептал:
– Замолчи, пожалуйста. Я больше не могу.
Элеорд ди Рэс умирал. Или ему казалось, что он умирает, а на самом деле умирал мир? Как в том сне. Где все объяла чернота, где она никому не дала сбежать, а в конце остался один-единственный пустой холст в серебряной раме.
– Идо… ― позвал он, но Идо рядом не было. Оказалось, Элеорд потерял сознание не на пару мгновений, а на несколько часов, и успела наступить ночь.
И снова день за днем он тонул в темноте, захлебывался, зарываясь в илистое дно боли, ― и раз за разом выныривал и снова что-нибудь слушал. Он цеплялся за нарисованную лисицу, за улыбку осунувшегося Идо, за натянутый смех учеников и слуг, то остававшихся поухаживать за ним, то просто заглядывавших проведать. А снились ему отцовские бродяжки в грязных тканевых масках и мерзлый виноград, вырастающий отчего-то прямо в море.
Однажды Элеорд открыл глаза, почувствовав острый запах благовоний – хвои и апельсина, ― и увидел сидящего в изголовье Вальина Энуэллиса, усталого, задумчивого. Сначала и это показалось сном: что граф мог забыть в доме ди Рэсов, он в его нынешнем положении? Но вряд ли. Так печальны и тревожны люди лишь наяву.
– Как вы? ― прошептал юноша, бледный, худой и все же выглядящий сейчас почти здоровым. ― Простите, что беспокою. Но мне нужно убедиться… ― он замялся, точно продолжение было предосудительным. ― Неважно, может, я спешу…
Элеорд вспомнил портрет, где к описанию мальчика просилось единственное слово ― «тщедушный». Многое во взрослом Вальине изменилось: прибавилось стати, выправилась осанка, руки больше не казались хрупкими веточками. А главное, новой жизнью загорелся взгляд, светлый, строгий, но добрый и открытый. И Элеорд улыбнулся этому новому, незнакомому гостю. Кашлянул и, собрав силы, хрипло ответил: