Часть 11 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Федя глянул на Тобольского, который сидел на стуле, слегка раздвинув ноги, чуть наклонившись вперед, так что над Мезенцевым возвышались его крепкие, словно литые плечи, большая голова с короткими вьющимися волосами. Подбородок у Тобольского выдавался вперед, о таких почему-то принято говорить «волевой», хотя Мезенцев давно определил, что это далеко не так, и он знал немало людей с «волевыми» подбородками, которые на поверку оказывались либо трусами, либо просто упорными дураками.
Тобольский выглядел старше Мезенцева, потому что был килограммов на двадцать тяжелее его, хотя роста они были одного и возраста тоже. Настороженность и беспокойство в маленьких серых глазах Тобольского постепенно сменялись выражением правоты, и его фигура все более уверенно возвышалась над худеньким и хрупким Мезенцевым. Говорить он стал быстрее, не обдумывал каждую фразу. Федя задавал ему вопросы, слушал ответы, а сам следил за его руками. У Тобольского были красивые загорелые руки, и, когда он сгибал и разгибал их, смахивая невидимые пылинки на брюках, бицепсы картинно округлялись, и Мезенцеву казалось, что он слышит, как молодая сила сочно бьётся в них.
Федя напрягал память, силясь вспомнить, где он видел его, и сейчас вспомнил — на озере, на пляже, где Алик красовался среди девиц-спортсменок... И неожиданно для самого себя Мезенцев задал классический вопрос:
— Так вы признаете себя виновным?
— Да вы что? — Тобольский съёжился, будто ему стало морозно. — Вы что — с ума сошли? Да, мы дрались, но я не убивал Лагунова. Не уби-ва-ал!
* * *
— А какой формы были капли крови, которую мы обнаружили на камнях? — спросил Мезенцев. — Мне кажется...
Он не окончил фразу, машину сильно тряхнуло, — на старой асфальтированной дороге тут и там попадались выбоины. Николай Петрович Микушев ехал на совещание в Министерство, а Мезенцев по пути — к матери Лагунова, чтобы осмотреть принадлежащие Гене фотографии. Федя ругал себя за то, что в спешке они не сделали этого сразу. На подобных любительских фотографиях, случалось, были изображены и свидетели, которые затем приносили следствию большую пользу. Фотографий у Гены, должно быть, предостаточно — ведь он был заядлым фотолюбителем.
«Газик» притормозил около старой деревянной калитки, когда-то, видимо, выкрашенной в коричневый цвет, а теперь сильно полинявшей. У калитки алело несколько кустиков роз, а у потрескавшегося и чуть наклоненного забора буйно разрослись сорняки. В переулке и за забором было тихо и заброшенно, и казалось, что в домике, видневшемся в глубине старого сада, никто не живет.
Федя выбрался из машины, быстро подошел к калитке и постучал. Долго никто не откликался, а потом во дворе послышались мягкие торопливые шаги. Калитка однако не заскрипела, как Микушев ожидал, открылась бесшумно, и на пороге появилась полная пожилая женщина, не утратившая признаков былой красоты — Гены Лагунова мать.
— Здравствуйте, — сказал Федя.
— Добрый день, — повторил за ним Микушев, высовываясь из кабины. — Нам надо посмотреть любительские фотографии Гены. Вы уж извините...
И столкнувшись со взглядом женщины, он отвернулся, потом посмотрел на часы и добавил поспешно:
— Ну, я на совещание, Федя. Уже опоздал. Встретимся вечером.
— Хорошо, — сказал Мезенцев. — Я вас буду ждать.
...Совещание затянулось. Доклад делал сам министр, потом выступал товарищ, приехавший из Москвы. Не очень надеясь застать Федю, Николай Петрович все-таки позвонил в отдел. Мезенцев был на месте.
— Я вас жду не дождусь, Николай Петрович. Приезжайте быстрее. У меня для вас сюрприз, — послышалось в трубке.
— Ну, раз сюрприз, тогда лечу на крыльях, — Микушев опустил трубку на рычаг.
Через десять минут он уже подъезжал к двухэтажному зданию горотдела милиции.
В коридорах пустело, сотрудники расходились по домам. Открыв дверь своего кабинета, Микушев прямо с порога спросил:
— Ну, где твой сюрприз, Федя?
Мезенцев как-то странно поглядел на него, вынул из стола синюю ученическую тетрадь и отдельно какие-то листки. Он протянул все это Микушеву.
— Почитайте, Николай Петрович.
Микушев взял тетрадь и уселся на стул.
— Что это такое?
— Это... Так сказать... Ну, что-то вроде дневника Лагунова.
— А это что? — Микушев указал на несколько листочков, лежавших отдельно и исписанных другим почерком.
— Письмо Березуцкого.
— Кого-кого?
— Прочитайте сначала, что написал Лагунов, Николай Петрович, и тогда вам все станет ясно.
— Что ж, хорошо.
Он раскрыл тетрадь.
Наверное, нескольких страниц не хватало. Хотя, собственно, все было понятно и так:
«...оказался ничего ресторанчик. Ну, мы сидим с Аликом. Коньяку взяли, конфет шоколадных... Легковесы и средневесы уже закончили соревнования. Я — чемпион, Алик — на втором месте. Как тут не выпить. Я гляжу через Алькино плечо. За соседним столиком сидят приличные девочки. Две. Я моргаю Алику, мол, подойди, приличные девочки. Алик мне моргает — ты — чемпион, тебе и карты в руки. Ну, я подхожу. Подсаживаюсь. «Трали-вали, то, се», — начал им заливать, как это полагается. Девочки не в возрасте — лет по восемнадцать. Артистки, на гастроли приехали. Ну, я сразу воодушевился. «Что вы, девочки! Мы ж с вами на одном, так сказать, поприще», — так я им толкую. «Вы на гастролях, мы на гастролях. Сейчас вы не свободны? Нет? Репетиция? Жаль. А вечером? Ждем вас вечером. Вон тот за столиком — мой друг Алик — второе место занял в среднем весе, а я — чемпион». Так я им толкую. Короче, договорились на вечер. Встречаемся, значит...»
— М-да... чемпион... — Микушев мрачно поморщился, вспомнив характеристику, которую выдали на Лагунова в институте, где среди многочисленных прочих достоинств выделялась и фраза «морально выдержанный». Это и о Тобольском тоже.
— Слушай, Федя... — Микушев помедлил. — Ты где этот дневник откопал?
Федя покраснел.
— Понимаете, Николай Петрович. Я когда фотоснимки и пленки в фотолаборатории Лагунова просматривал, в ящик стола заглянул. Там какие-то бумаги лежали. Эта тетрадь, в частности, меня заинтересовала. Хотя прямого значения для расследования это, видимо, не имеет.
— Как сказать, — пробормотал Микушев и снова углубился в чтение. То, о чем дальше писалось, привело его в еще большее уныние. Опять появились «приличные девочки». Потом еще, и еще... Сколько их было! В Вильнюсе, во Львове, в Москве и Харькове — везде, куда Лагунов с Тобольским выезжали на соревнования. «Дневник», видимо, велся ради этого.
«...интересно, любовь есть или нет? Алка сегодня пришла ко мне и рассказала историю — так я чуть не умер. Ну, выпили мы, как всегда. А потом она мне призналась: один парень ей в любви объяснялся — Ленька Березуцкий. Медик. Очкарик такой. Чокнутый, по-моему. Она с ним до часу каждый день гуляла, а потом приходила ко мне... Когда стариков не было, разумеется. «Замуж предлагает Ленька, — смеется Алка. — Говорит, что я неземная. Вот письмо написал». И дала прочитать. Точно, очкарик чокнутый. «Значит, сватается?» «Да-а...» Ну, уморила меня Алка. Надо Алику рассказать. Вот смеху будет... Да, и еще этот самый Ленька называл Алку какой-то Беатриче. Стихи даже ей написал. Она запомнила строку — «Пусть я не Данте, ты — не Беатриче...» Знал бы он, что наслушавшись этих стихов, «Беатриче» шла ко мне...»
— Ну что же, моральный, так сказать, облик Лагунова и Тобольского прояснился, — устало произнес Микушев. — Но нам действительно от этого не легче. А эти листочки и есть письмо Березуцкого?
— Да, — Мезенцев протянул листки Николаю Петровичу.
Микушев начал читать:
«Аллочка... Ал-ла-а... Какое-то неземное имя. Раньше я его не замечал, а теперь оно звучит для меня, как музыка. Я и не думал, что со мной может случится такое. Думал, с кем-нибудь может, но не со мной...
А вот послушай, что было. Я сидел под деревом у водопада. Сидел у реки. Солнце садилось. И вдруг я увидел, явственно увидел — на противоположном высоком берегу, там, где солнце касалось земли, появилась девушка в красном платье. Это ты была, Алла. Я знал — тебя нет, ты далеко в городе. Но ты везде появлялась, куда бы я ни бросил взгляд. На берегу появлялась, на фоне темного неба, прямо над клокочущей пеной водопада... Я даже испугался. Мне показалось, что я схожу с ума...
Есть много лубочных афоризмов, Аллочка, которые сентиментальные девицы записывают себе в бархатные альбомы. Но, Аллочка, все это — страшная чепуха. Настоящая любовь — это свет — огромный, наполняющий душу. И это му́ка.
Помнишь, как сказал Рудаки — «Но станет источником боли, что нам как лекарство дано». Мне кажется, любовь — это вспышка от соприкосновения разума и безумия. Иногда о влюбленном говорят: «Не от мира сего». Пусть! А скажи мне — чего хочет этот — не от мира сего? Ничего. Я хочу выйти на зеленый холм и пешком идти к синей линии горизонта. А когда дойду до конца, то откроются новые дали и я снова пойду в неизвестность. И если мне станет грустно в дальней дороге, я хочу, чтобы рядом со мной была ты. Если ты вдруг исчезнешь, жизнь потеряет для меня всякий смысл.
Знаешь, последнее время я все думаю — как это раньше я тебя не встретил, где ты была? Ведь мы жили в одном городе.
Алла! Знала бы ты, как я ждал тебя последний раз. Я прислушивался к малейшему шороху. Я слышал звуки, которые раньше никогда бы не расслышал — так обострился у меня слух. Вот как я ждал тебя. Ждал и боялся. А ты не пришла, Алла...»
На этом письмо обрывалось. Больше листов не было. И подписи тоже.
Окончив читать, Микушев аккуратно сложил листочки. Федя увидел его затуманенное, задумчивое лицо и понял, что мысли Николая Петровича сейчас где-то далеко-далеко. Микушев прищурил глаза от солнечного света, косо бившего в окно, над черепичной крышей гаража, над рядками акаций, росших у забора; солнце изнемогало, плавилось и спасалось за горизонт от духоты, созданной им самим.
Микушеву казалось, что он слышит, как упруго раздвигаются листочки солнечными лучами и неслышимый шорох рассеянно дрожит над акациями. И тут ему сразу вспомнились почему-то юность и деревня, которую он уже стал забывать, — только чудилось ему иногда завораживающее конское ржание, виделась старая мельница, скрипуче махавшая крылами, но действительно ли была такая мельница у них в деревне или она примелькалась с картинок, Микушев уже не знал.
Сердце сладко замерло, и встало перед глазами то, что было лет двадцать тому назад. И вспомнил Микушев тоже о своем первом письме, которое было связано с этой деревней. И письмо он написал такое же длинное, как Березуцкий, написал, но ни отослать, ни передать любимой девушке не решился, и она о его любви так и не узнала. Он подумал — где теперь эта девушка, какой у нее муж?...
И хотя сейчас она не рядом с ним, как хорошо, что она была когда-то, и это первое письмо было, и что он его не отослал, и на всю жизнь осталась в душе чистая мечта о красоте...
— Ну, поехали! — Микушев поднялся со стула легко и свободно, Мезенцев — вслед за ним.
— К Алле Акининой? — спросил Федя.
— Да, к ней.
Федя вспомнил, как разговаривал он с Аллой после допроса Тобольского. Из-за нее-то, как утверждает Алик, они с Лагуновым и поссорились.
Алла не отрицала — такая ссора могла возникнуть. Смерть Лагунова, видимо, ее не сразила, а просто расстроила, хотя она и всплакнула, и черная краска с ресниц размазалась по щекам. И все же ее лубочно-молитвенные глаза были прекрасны. Казалось они вобрали в себя все краски, — знакомые и незнакомые — все оттенки воды, неба и леса...
Аллу Акинину они не застали. Она уехала к подруге пригородным поездом и должна была вернуться лишь назавтра к вечеру.
— Ну, не везет, так не везет, — вздохнул Микушев.
А Федя ничего не ответил, он был задумчив и грустен. До сих пор звучали в ушах строки из письма Березуцкого — «...но станет источником боли, что нам как лекарство дано...»
«Любовь — это свет», — всплыли из памяти слова, сказанные Микушевым. «Свет... свет...» — думал Федя о Березуцком.
И вдруг ему вспомнилось... Он вспомнил ночь, костер на берегу реки. И два робинзона у костра — он сам и Микушев.
Комары так и одолевали, но когда разожгли костер, от мошкары вообще отбою не стало. Федя опустился поближе к воде, снял рубашку, уселся на большом мокром валуне и глядел в воду. Сучья хрустели, огонь отплясывал танец, и по обрыву и по воде скакали сиреневые тени.
— А я вот думаю, — тягуче произнес Федя. — Почему огонь так привлекает их?
— Кого? — откликнулся Микушев.