Часть 10 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Судя по всему, было около одиннадцати вечера, слишком далеко до рассвета, чтобы возлагать на него какие-то надежды.
Дежурный вновь выпустил в никуда излишек крупной дроби. В комнате воняло селитряным дымным порохом, изготовленным пиротехниками Орбизы, неустойчивой едкой сажей, взрывчатая сила которой так страшит марионеток из пула предпринимателей и энтузиастов рыночной экономики.
Без пяти минут слепой разворчался по поводу боеприпасов, которые, не ровен час, придется экономить.
Наташа распевала под столом какую-то немудреную считалку, все время одну и ту же. Несмотря на неблагоприятное мнение, которое он вынес о девчонке, Клоков чувствовал, как у него в глубине накатывают волны жалости, естественная симпатия к тем, кто потерян, кто вот-вот все потеряет и кто боится. Он превозмог бесчинствующую в грудной клетке тошноту и протянул руку, чтобы установить физическое взаимопонимание с этим томящимся своим девичеством, но несчастным, о, до чего несчастным подростком. Он пошарил рукой среди затхлых миазмов селитры, пока под ней не округлилась правая лодыжка Наташи. На ней оказался шерстяной носок с до половины спущенными сверху петлями, дальше довольно грязный. Пальцами Клокова во всем этом не читалось никакой нежности.
Наташа, возможно, открыла глаза, возможно, испугалась, не взвидев света ни лампы, ни луны, возможно, различила рядом с собой объемистую, тяжело дышащую массу мужских мышц. Она не прервала свою надоедливую песенку и, сочтя, что дело наконец-то дошло до тисканья, слегка соскользнула в сторону Клокова, вытянув ногу так, чтобы облегчить следующий этап или этапы. Благодаря этой стратагеме рука Клокова была тут же препровождена под созревшую коленку. Юбка, казалась, просто не была предусмотрена. Канул в Лету как некий пережиток и носок. Воспользовавшись стоном, вырванным у него желудком, Клоков отвел руку. Дурочку это не смутило. Она знай тянула свою заунывную мелодию. Снова, как крохотный аутичный зверек, оказалась в заточении за своими вéками. Заблудшее беззащитное существо, которое барахталось в страхе и было достойно, о, до чего достойно сочувствия. Тем не менее получалось так, что ее отношения с Клоковым до самого конца наталкивались на неодолимые препятствия. Через основное отверстие на своем лице Клоков выпустил в темноту замаранный кровью аэрозоль, после чего ожесточился в приступе нон-альтруизма. Он отказывался кого бы то ни было утешать. Теперь он пытался сосредоточиться на своей собственной дисфункции и собственных напастях.
– Они на исходе, – после долгого молчания бросил без пяти минут слепой.
– Кто? – сказал дежурный.
– Нам не хватит торпедулек, – сказал без пяти минут слепой.
– Дерьмово нам, – пробурчал дежурный.
– Бери левее фуксий, может, кого таки и пришьешь, – посоветовал без пяти минут слепой.
Дежурный выстрелил. В саду, схлопотав со всего маху, рухнул еще один неприятель. С полминуты слышались скорбные завывания. Потом пошли на убыль.
– Сглотнул дерьмеца, – заметил без пяти минут слепой.
– Откуда ты это? – поинтересовался дежурный.
– Распознал по икоте, – распетушился без пяти минут слепой. – Его раскурочило за георгинами. Лежит, весь продробленный, и хрипит.
– Дерьмово ему, – оценил дежурный.
В уголке своего уже хаотического сознания Клоков вызвал образ врага, человека такого же возраста, как и он сам, такого же веса, такой же стати, ноги которого не переставали гнусно подергиваться. Этот человек выронил пистолет и скрючился на благоухающей земле, не обращая внимания на капельки, проступившие на листьях георгинов, на сырость, на шелест трав и ветвей, в первую очередь держа в голове бисерную красную росу и начало прогулки по пляжу цвета сырого мяса, цвета баклажана, малины, цвета сломленной революции. На него понемногу накатывали расхристанные волны и боль, о да, боль.
Наступило затишье. Два брата совещались вполголоса, не заботясь о том, не осудит ли их гость, Клоков, который бредил возле лодыжек Наташи, тасуя в уме авангардные и получеловеческие мысли.
– Ну и каким тебе видится наше будущее? – допытывался дежурный.
– Перспективы поганые, – поведал без пяти минут слепой. – Обуглёжка и расчлененка.
Дежурный нахмурился.
– Присмотришь, может, какой вариант, – сказал он.
– Есть такой один, – сказал без пяти минут слепой.
– Ну и? – сказал дежурный.
– Смываемся отсюда, – провещал без пяти минут слепой. – И за свое где-то в другом месте.
– И как это…
– Придется оплатить очень грязной монетой, – вздохнул без пяти минут слепой.
– Но за свое? – спросил дежурный.
Без пяти минут слепой процедил сквозь зубы невнятную реплику, возможно, неодобрительную, возможно, нет. Кисея на окне вздулась с похотливым шуршанием, пробежали наискось складки, разгладились, заплясали под потоком воздуха, который принес на смену сульфидам селитры испарения сирени. Клоков захрипел, его вырвало. Несмотря на бесцветность ночи, относительно цвета, преобладавшего в этой жиже, в их умах не водилось никаких сомнений.
Два брата помолчали мгновение-другое, потом повернулись к Клокову.
– Ну а этот, что там с ним, – спросил дежурный.
– Пошел третий литр, – констатировал без пяти минут слепой.
– С такой-то пробоиной в бόчке, стόит ли упираться, чтобы дотянуть до рассвета? – рискнул отпустить задумчивым тоном дежурный.
– Ему не дотрепыхаться, – подумал и его брат.
Прочими размышлениями они делились, понизив голос.
– Жертва их успокоит, – продолжал без пяти минут слепой. – Это же мелкая сошка, явились к шапочному разбору, полупьяные дикари. Разъярились, понеся потери и не видя, что мы тоже.
– Думаешь, это их уймет? – спросил дежурный.
– Стόит попробовать, – сказал без пяти минут слепой.
– В его-то судьбе это ничего не изменит, – сказал дежурный.
– А в нашей отложит дерьмо на потом, – просчитал без пяти минут слепой.
– Надо бы выгрузить его возле малинника, – прошептал дежурный.
– Но чтобы они унялись, этого может и не хватить, – возразил без пяти минут слепой. – За голову этого самого Клокова была назначена цена, но не ахти какая.
Шелест речей понемногу стих. Как бы там ни было, без зазрения совести, этакого задника за спиной гадостных идей, обойтись не могло. Даже ради спасения собственной шкуры нелегко с легким сердцем выдать врагу почти что незнакомца, возможно героя, безвестного соратника в безвестной борьбе.
– А пацанка? – сказал дежурный. – Если отослать им девчонку?
– Это ты сказал, – бросил без пяти минут слепой.
– Уверен, это раздрочит их в нужную сторону, – сказал дежурный.
На треть минуты они смолкли.
– Надо будет выгрузить ее возле малинника, – предложил без пяти минут слепой.
Хоть он и был на пределе сил, Клокова вновь подмывало
21. Яльзана Оймон
Между двумя контейнерами проскользнула тень, и это была маленькая девочка по имени Яльзана Оймон. Ей было девять лет, и она жила одна. Свое жилье она обустроила в третьем с краю контейнере, о существовании которого можно было догадаться, только если ты прибыл по морю или с воздуха. Ну а морскими путями никто не пользовался со времен окончания войны, и точно так же никто не парил больше над портовой зоной. Птицы чурались радиации, а воздушные корабли перестали бороздить небо со времен последней битвы, которая окончательно исчерпала все доступные на этом континенте военные ресурсы и уничтожила несусветно большую долю бойцов, их семей и тех, мужчин и женщин, кого они должны были защищать. Начиная с этой пресловутой эпохи, которая в общем и целом представляла собой последнюю икоту агонизирующего человечества и имела место семьдесят лет тому назад, мир остепенился. Все так же ощущались последствия опустошения, никто не пытался восстановить обращенные в прах города, никто так и не надумал завести на селе какое-никакое хозяйство, никто среди выживших не мог и помыслить об основании новой цивилизации, но мир купался в невеселом покое, которого не знал ранее, заведомо, скажем, с момента, когда человеческий род начал выкидывать на планете свои грязные коленца. Снова, под мирную капельницу дней и ночей, воцарилась исконная тишина.
В порту неспешно отхаркивали свою незримую заразу выпотрошенные подводные лодки, некоторые из них были способны продолжать в том же духе еще добрых пару десятков столетий. Время было на их стороне, пусть даже размеренная толкотня прибрежной зыби и запустила сложный, долгий процесс дезинтеграции. Суда в конце концов разваливались, их обломки ржавели и утопали в иле, но топливо, оно-то оставалось в полном здравии и казалось неисчерпаемым.
Дом Яльзаны Оймон возвышался над остовом меньшей из двух подводных лодок, название которой навсегда скрыла вода, а национальная принадлежность в те времена, когда в умах еще витала идея национальности, так и не была выяснена. Девочка звала ее Дядя Тобби, приписывая второй, той, что выходила на поверхность чуть дальше, личность, сообразную тому, что могла прочесть у нее на плавнике: 7026 Б-В.
Яльзана Оймон умела читать. Перед тем как сдать и почернеть, одна молодая женщина научила ее азам алфавита, и им еще достало времени, чтобы приобщиться к тайнам письма. Приемные родители поощряли ее усилия, повторяя, что ей девять лет, скоро будет десять, и что после их смерти ей придется в одиночку справляться с множеством жизненных испытаний, а в этом ей поможет умение читать и писать. Она с ними не спорила, но нужно признать, что за истекшие с тех пор полвека у нее было мало возможностей применить на практике искусство складывать слова, не произнося ничего вслух, как и искусство их понимать. Книги, которые она открывала, были непонятны и попадались все реже и реже. В них говорилось об обществе, о человеческих отношениях и чувствах, которые больше не имели ни малейшего касательства к действительности, которые полностью изгладились и, будучи изложенными на бумаге, казались сродни скорее нагромождению нелепостей. С другой стороны, письменный язык, язык литературный, перегруженный, помпезный, тяжеловесный, претенциозный, насыщенный несуразными, заумными, уклончивыми, полными намеков отступлениями, не мог донести до нее информацию, годился лишь на то, чтобы донести, причем в очень неудачном переложении, грубый шум и грубые непреложности.
Книги ничего ей не принесли, их страницы оказывались то обожженными, то клейкими, слипшимися между собой, газеты и журналы на протяжении тридцати или сорока лет, пока их запас не начал иссякать, а затем совсем исчез, служили в качестве растопки. Как бы там ни было, вне зависимости от носителя, ничто из этого не могло ответить на вопрос, который терзал ее долгое время и который она предпочла спровадить куда-то на задворки сознания: почему она не старела?
Ее физическое развитие внезапно застопорилось незадолго до того, как ей исполнилось десять. Она не обращала внимания на замедление своего роста, пока не наступил окончательный застой. Ее тело больше не менялось. Возможно, оно стало более крепким, более стойким, но по сути она так и осталась навсегда девочкой девяти лет. С жизненным опытом, который, что правда, то правда, не прекращал обогащаться десятилетие за десятилетием, с рассудком, который окреп перед лицом повседневных трудностей, ежедневного выживания, перед отсутствием будущего. Яльзана Оймон была теперь маленькой девочкой, которая прожила долгую взрослую жизнь в послевоенной тишине и среди странностей созданных человеком декораций, на фоне которых любое его, человека, появление становилось событием.
Событием, впрочем, далеко не всегда приятным. Хотя уцелевшая популяция сильно поредела, Яльзане Оймон за годы ее существования встретились десятки, если не сотни лиц мужского и женского пола, но она не извлекла из этого большой выгоды. Ее изнасиловали четыре раза, типы разного возраста и при различных обстоятельствах, но эти четыре случая в конце концов оказались схожи друг с другом, все оканчивались на один лад: она притворялась, что согласна на второй заход и даже на более длительную связь, завлекала обещаниями своих истязателей в уютное, по ее словам, место, которое ко всему прочему было снабжено ловушками, чьи расклады были известны ей с точностью до полумиллиметра, и топила мужланов в верше, откуда у них не было шансов выбраться. Она присутствовала при их агонии и позже, безуспешно попытавшись их разделать и употребить в пищу, выбрасывала тела неподалеку от Дяди Тобби, чтобы они просмолились или были съедены муренамимутантами и крабами, всей той фауной, которая оставалась почти незаметной, поскольку вода была далеко не прозрачна, а излучения оказывали влияние на ее, фауны, поведение, делая новые виды ракообразных и угреобразных недоверчивыми и параноическими.
Что касается языка, Яльзана Оймон регрессировала не сильнее, чем прочие реликты человеческого рода. Раз в полугодие она принимала участие в сходках райсовета, который, несмотря на отказ претендовать на нечто большее, нежели сугубо местные полномочия, вполне мог бы объявить себя верховной властью, ибо ему не было ни равных, ни конкурентов на тысячи километров вокруг. Она высказывала свое мнение по поводу обстановки в порту, по поводу возможных проблем, которые могут встать перед портовой зоной, единственным обитателем которой сама была. Выступали в свою очередь и представители других зон. Диалоги шли трудно, с шероховатостями, становилось ясно, что между тем, что месяцами перетасовываешь в уме в одиночестве, и тем, что внезапно, бесстыдно срывалось с губ на публике, лежала пропасть. Обычно на собрания сходилось не более полутора десятков душ, в основном полные больные женщины с сумрачными, в пятнах пыли, лицами или старики. Время от времени какой-нибудь восьмидесятилетний старец собирался с силами и выбирался из своего тайного пристанища, чтобы пожаловаться, прошамкать об упадке всего на свете и засилье его, света, язв. Мужчины вносили беспокойство, им недоставало смелости и искренности, в них сидела какая-то темная, способная в любой момент сорваться с цепи грубость, но Яльзане Оймон удавалось отпугивать их умением дать словесный отпор и колдовской аурой своей вечной юности. Если разобраться, сам факт, что за семьдесят лет она подверглась сексуальным нападкам всего четырех персонажей, показывает, что она сумела навязать уважение этим человекообразным отбросам, последним представителям вида. В этих самых восьмидесятилетних старцах еще в большей степени, чем в женщинах, воплощалась сама фигура истощения и несчастья. Они были произведены на свет невесть как и неведомо когда, неведомо кем, много позже опустошения, и в них укоренились горечь и отвращение к жизни. Яльзана Оймон и думать не думала, что бывает такая вещь, как сострадание, но и не испытывала радости, сознавая, что ими легко манипулировать и интеллектуально помыкать. По сути, в большинстве своем они оставались боязливыми животными, с которыми не церемонилась смерть. У нее-то она не вызывала страха.
Я познакомилась с Яльзаной Оймон три года тому назад, когда меня послали в этот район провести экзекуцию. И вот ты уже стоишь на земле, и тут оказывается, что географические пункты, расположение улиц, пути водных потоков – все не соответствует тому, что изображено на карте, которую на глазок набросала Организация после последних встрясок апокалипсиса. Мне поручили выследить и устранить существо по имени Джоназе Милуоки, которое не было ни мужчиной, ни женщиной, хвасталось, что достигло бессмертия и сплотило вокруг себя труппу людоедов. Организация уже отказалась от осуждения людоедства, она, впрочем, просто не вмешивалась больше в людские дела, полагая, что вымирание людского рода неминуемо, и все же распознала в Джоназе Милуоки не знаю уж какую угрозу, которую мне и следовало коренным образом нейтрализовать. Заблудившись в лабиринте развалин, я в конце концов очутилась в порту и именно в тот день, в сумерках, увидела, как между контейнерами скользит тень, поразительный силуэт маленькой девочки, про которую я тогда еще не знала, что ее зовут Яльзана Оймон.
О том, как я нашла и убила Джоназе Милуоки с семью его или ее учениками, расскажу позже. Скажу только, что порученное мне задание могло быть не таким гнусным. По исполнении задания, процессу возвращения в Организацию воспрепятствовала череда магнитных бурь, и до моего сведения довели, что переход откладывается вплоть до нового приказа. Я все еще жду, чтобы механизм, если это можно так назвать, начал функционировать. Я жду этого, в свою очередь обосновавшись в порту, неподалеку от жилья Яльзаны Оймон, рядом с подводными лодками, чьи реакторы и боеголовки постоянно распускают вокруг смерть без запаха и звука.
За три года я узнала о Яльзане Оймон много разного, но начну с того, что
22. Марта Богумил 2
Тропинка полого сбегала вниз, пересекая сельский ландшафт. Стояла ясная погода, солнце палило за равномерно серым пластом, и, хотя небо и не было беспримесно лазурным, оно ослепляло. Марта Богумил толкнула калитку, затворила ее за собой и вышла на луг, где паслись тучные, неповоротливые в движениях лошади, наводящие на мысль скорее о мясной лавке, нежели о бегах или элегантных кавалькадах – или даже о пахоте. Вокруг животных кружили мухи, в воздухе настоялся острый запах навозной жижи и пота. Марта прошла мимо, не пытаясь погладить их по крупу или с ними заговорить. Насекомые не отставали от нее на протяжении доброй полусотни метров. Она яростно их отгоняла, понимая при этом, что, размахивая руками, расширяет тем самым поле потоотделения и привлекающей их пахучей кожи. Слепень приземлился рядом с левым глазом и в ту же секунду, словно движимый неотложной потребностью, болезнейшим образом ее ужалил. Для нее укус слепня ассоциировался с грязью и столбняком, и она уже начала сожалеть, что решила срезать путь, вместо того чтобы идти себе по асфальтированной дороге, которая, что правда, то правда, вынудила бы ее лишние полчаса печься на жаре, прежде чем добраться до колонии. Ей следовало экономить силы. Плечи оттягивал тяжеленный рюкзак, она была на седьмом месяце беременности и сомневалась, что сможет осилить трудные моменты, особенно когда придется объясняться с приемным трибуналом.
У нее из-под ног улепетнула землеройка и тут же затерялась в зарослях шалфея. Марта остановилась на минуту в надежде разглядеть под листьями крохотное животное, чье появление взволновало ее, но ничего не увидела. Воздух над травами полнился жужжанием, луг пах разгаром лета. Ей больше не досаждали мухи. В последний раз проверив, что землеройка не горит желанием показаться ей на глаза, она зашагала дальше. Чтобы добраться до ограды, ей осталось пройти каких-то три сотни метров.
Она открыла служебную калитку и вышла на дорогу. По другую сторону от канавы начиналось нечто простирающееся до самого горизонта, череда строений, где добротных, где дощатых, лишь немногие из них насчитывали более одного этажа. Исправительная колония напоминала бесконечный город, очень серый и очень плоский.
Марта прошла несколько метров по обжигающему дорожному покрытию и, не в восторге от причмокивания, с которым ее подошвы соприкасались с асфальтом, свернула на обочину. Так она преодолела с полкилометра бараков. Колония казалось необитаемой. По другую сторону от канавы тянулась электропроводка, предназначенная для того, чтобы не дать потенциальным коровам выйти за пределы зоны, но Марта знала, что в ней не было электричества и что в этом районе уже много лет не было зафиксировано ни одного стада.
Молодая женщина так и следовала за дорогой вплоть до небольшого домика с деревянной лакированной крышей цвета хаки, где и замерла на пороге. Дверь была из толстой клееной фанеры, и над расписанием часов работы, которые покрывали все календарные сутки за одним заметным исключением, часовым перерывом между восемью и девятью утра, виднелась недавно подновленная красной краской надпись: «ВОЗВРАТ». Марта постучала справа от надписи.
Как в сказке о феях-несмеянах, перед Мартой предстали сразу три старухи и, не говоря ни слова, предложили ей войти. На них были слишком большие военные гимнастерки с оторванными воротничками, напяленные на одной поверх крестьянского платья в синеватый цветочек, на другой – поверх потрепанного на коленях рабочего комбинезона и на последней – поверх гарнитура из бурых лохмотьев, слишком бесформенного, чтобы его описать. Несмотря на изрытые морщинами и забронзовевшие от возраста лица, они олицетворяли скорее плачевное социальное положение, нежели ветхое биологическое состояние. Нет, никаких горбов на спине, никаких крючковатых носов или пальцев, ничто не отсылало к истории о колдуньях от братьев Гримм, но они все же скорее напоминали хранительниц какой-то другой реальности, а не охранников лагеря. Между губ у них, у всех троих почти в одном и том же месте, приклеилась и поблескивала струйка слюны.
– Садись, – приказала та, что была в бурых лохмотьях, самая корпулентная, почти лысая, но все же с прядью седых волос, спадавшей ей за левое ухо.
Остальные тоже не отличались особой волосатостью, но соорудили себе некое подобие причесок. У той, что носила крестьянское платье, были еще тесные очки в круглой оправе, какие обычно носят близорукие, они поддерживали ее скудный, скорее желтоватый, чем седой, парик.
– Давай Марта, присаживайся, – вмешалась она.