Часть 4 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Орогонов. Вот как он считал. Стало быть, было мало шансов, что он человек.
– А, так ты считаешь в орогонах, – начала было я.
– Ну да, – сказал он. – Но почему же
7. Сабакаев
Трамвай остановился, вагоновожатый встал со своего места и повернулся к пассажирам:
– Сожалею, – сказал он. – Дальше не едем. Теперь вам придется разбираться в одиночку. Следуйте за путями как можно дольше.
Среди абстрактной ругани поднялись и громогласные, четко сформулированные протесты. Поскольку все лампы в трамвае, как только он затормозил, погасли, было не слишком ясно видно, кто именно ведет эти речи, кто немедленно взял на себя роль вожака. Сабакаев засек одного из них, вожаков, как раз на сиденье перед собой. Толстяк с квадратными плечами, бритым черепом и слишком высоким голосом – как мы между собой говорили, гласом холощеного цыпленка. Он требовал объяснений и плевать хотел на извинения вагоновожатого.
От вожаков они исходили или нет, вопросы оставались без ответа. Вагоновожатый талдычил, что сожалеет, несколько секунд размахивал руками, потом живчиком скользнул между пультом управления и креслом, распахнул небольшую дверцу, которая находилась спереди и предназначалась для него, узкую служебную дверь, которая со скрипучим стоном подалась под его нажимом, и, не попрощавшись, скрылся. Стояла глухая ночь, ни проблеска на небе, чтобы осветить эту сцену, лампы не подавали признаков жизни, и через щепотку мгновений он без дальних слов бесследно сгинул.
Гомон в трамвае чуть затих, потом вспыхнул с новой силой. Сабакаев еще сильнее сполз к окну. Он старался остаться незамеченным, прижимал к ляжке пропитанный кровью носовой платок и чувствовал, что кровь продолжает сочиться. Его пырнули горлышком разбитой бутылки в тот момент, когда он думал, что ускользнул от погрома, который, должно быть, и сейчас продолжался в центре города.
Здоровяк с бритым черепом повернулся в его сторону с громогласными инвективами, явно домогаясь знаков взаимопонимания и моральной поддержки.
– Ему нельзя было давать уйти, – услышал Сабакаев. – Его нужно было поймать и подвесить за яйца.
Дыхание Черепа было пропитано сельдереем, мясными объедками и кариесом. Казалось, он выхлебал лоханку крови.
Сабакаев, не дыша, ограничился тем, что покачал снизу вверх головой. Это покачивание сопровождалось носовым звуком, достаточно двусмысленным, чтобы идиот мог принять его за одобрение, но слишком слабым. Недостаточно озвученная гласная затерялась в гаме, который не затихал среди пассажиров, и не удовлетворила Бритый череп. На протяжении двух исполненных презрения секунд он пристально вглядывался в Сабакаева, потом резко отвернулся в поисках более явной поддержки.
Двое пассажиров встали, их примеру тут же последовали почти все остальные. В темноте они возились с рукоятками, отвечавшими за аварийное открытие дверей. Складные створки раздвинулись, внутрь проникло дуновение свежего воздуха, добралось до Сабакаева. Спустя полминуты трамвай без особой толкотни опустел. Сабакаев хотел остаться на своем месте, но, чтобы не привлекать внимание, тоже встал и вышел. Он сделал это последним, сразу за крупной женщиной с необычно светлыми волосами, блондинка или седая? – с определенностью в темноте сказать было невозможно.
Сабакаев зажимал как мог рану на ноге. Он изо всех сил старался не выглядеть подозрительно. И все же, поставив ногу на землю, не мог удержаться от стона. От контакта каблука с цементом боль прокатилась по всему левому боку. В его приглушенном вскрике сквозило также и удивление, ибо почву на несколько сантиметров покрывала вода. Он подумал, что ступил в лужу, но, услышав, как хлюпают вокруг пассажиры, понял, что здесь нет ничего сухого. Если у выхода из трамвая раскинулась лужа, то это была очень большая лужа.
Женщина, которая шла впереди, повернулась. Насколько Сабакаев мог понять при таком отвратительном освещении, это была индианка, возможно из кайакоев. Да, некоторые из них выжили, но в этой части кошмара встретить кого-нибудь из них было почти что чудом. Несомненно, ее волосы были совершенно белы скорее по причине перенесенных испытаний, чем из-за возраста, так как ей, судя по всему, едва ли было больше пятидесяти или шестидесяти лет.
Она секунды три разглядывала Сабакаева с головы до ног, догадалась, что он ранен в верхнюю часть бедра, никак это не прокомментировала и присоединилась к толпе, которая шумно копошилась вокруг трамвая. Пассажиры нестройно и неразборчиво роптали и через каждые три или четыре шага выплескивали свой гнев: то вода была слишком горячей, то слишком холодной или слишком глубокой, хотя она не доходила им даже до лодыжек и ничуть не мешала ходьбе. Вожаки тем временем сплачивали вокруг себя маленькие свиты. Они изрекали краткие, категоричные разборы ситуации, дабы экстренно настропалить тех, кто из страха остаться без начальника или просто из страха теперь лип им на пятки.
Вожаков набралось трое, каждого сопровождало примерно пятеро сателлитов. Остатки компании, нерешительная масса из семи или восьми одиночек, растянулась позади. Сабакаев и индианка шагали в хвосте кортежа.
Посыл состоял в том, чтобы следовать за трамвайными путями, куда бы они ни вели. Рельсы проступали на поверхности стоячей воды и подчас терялись из виду, что усложняло задачу группы Бритого черепа, который шел впереди и выбирал курс, когда причуды развязочных стрелок ставили перед ходоками проблемы.
Продвижение началось под пылкие речовки вожаков; на протяжении первых сотен метров они хотели увериться в единомыслии своего окружения, потом, поскольку только Бритый череп продолжал ораторствовать голоском охолощенного цыпленка, своим пронзительно верещащим во тьме недосопрано, второй вожак подошел заверить его в верности, и состав авангарда удвоился.
Между авангардом и группой третьего из вожаков возник зазор. Этот третий тут же воспрял духом. Послушать его, так он намеревался набрать добровольцев для борьбы с трамвайной компанией; потом, когда словесный бред стало не остановить, громогласно заявил, что начинает коллективную борьбу против властей предержащих, а затем и против смутных сил, ответственных за провал любого разумно организованного сообщества и любой органической или вроде того жизни. Так как его речи становились слишком абстрактными и уже двое из последователей от него отделились, он вернулся к конкретным задачам и предложил не придерживаться более трамвайных путей, а направиться к пакистанскому ресторану, который он знал и в котором, как он был уверен, их приютят и накормят в ожидании, пока не кончится ночь.
По словам третьего вожака, ресторан находился где-то неподалеку, но темнота оставалась настолько плотной, что было невозможно обнаружить хоть какой-то ориентир. В стороне от трамвайных путей – пары поблескивающих черных линий, которые становились все менее и менее параллельными, пересекались, расходились, без особой логики вновь соединялись – было не различить ничего определенного и уж точно ничего, что напоминало бы постройки или мир городов с их улицами, с анфиладами жилых домов и уличных фонарей. Начинало казаться, что окружающее пространство невероятно, и невозможно было понять, бесконечно ли оно, искривлено ли или до жути ограничено и герметично.
Через четверть часа группу Бритого черепа было уже и вовсе не слышно. Тем лучше, подумал Сабакаев, меньше дураков – меньше слез.
Боль стреляла в левую ногу, в растерзанных мышцах вопило отчаявшееся мясо. Он потерял слишком много крови, и его потихоньку одолевало головокружение вкупе с желанием лечь в воду и умереть.
Индианка шла размашистым шагом, но не проявляла намерения расстаться с Сабакаевым. Он, возможно, для того, чтобы удержать ее в непосредственной близости, вступил в разговор.
– В определенной степени, – сказал Сабакаев, – все это напоминает роман, прочитанный мною в прошлом году в лагере, историю одного типа, который, опоздав на поезд, в результате несколько дней, несколько недель шагает по шпалам, проходя при этом через целую череду приключений, одно абсурднее другого.
Индианка не выказала ни интереса, ни его отсутствия.
– Жизнь заносит его в самых невероятных направлениях, – продолжал Сабакаев, – он трогается умом, меняет пол, становится монахом, женится на колдунье…
Поскольку индианка не кивала головой в знак внимания, не говорила ни слова и продолжала шагать, ни в чем не меняя своего поведения, Сабакаев смолк. Он чувствовал себя идиотом. Не будучи от природы болтуном, он сделал усилие ради общения и, ничего этим не достигнув, испытывал теперь в первую очередь стыд. Он прочистил горло, и в тот же миг его бедро пронзила боль. Он не мог сдержать стон и в очередной раз сказал себе, что лучшим решением будет дать индианке удалиться и оставить его, а затем улечься в темноте в воду и ждать.
– А на ком, как вы сказали, он женился? – внезапно спросила кайакоенка, принимая
8. Демидян
Пока Демидян заканчивал фразу, дом на секунду, самое большее, содрогнулся со звуком, который вызвал у всех в представлении удар отказавшего лифта, резко остановившегося в конце своего пути, – маслянистый скрежет, краткий отголосок в воображаемом подвале, – затем воцарилась тишина.
Демидян был на взводе и вел себя так, будто нет ничего важнее его тирады, которую он завершил словами:
– Нам предстоит расстаться, и больше мы никогда не увидим друг друга.
Все трое сидели в продавленных креслах, и между ними стоял низенький стол. Среди пачек и стопок долларов в сто и тысячедолларовых купюрах прямо под рукой лежали пистолеты. Нет, никто не собирался с их помощью уменьшать число долей, и все они до сих пор были спокойны и профессиональны, но каждый знал, что от малейшей искры все может взлететь на воздух и что присутствие оружия означает, что в любой момент число долей в награбленном может измениться. В ответ на какие-то внезапные и оглушительные взрывы оно вполне могло измениться.
Демидян неизвестно почему снова натянул на голову капюшон с прорезями для глаз, который надел перед налетом, а потом снял, отгоняя грузовичок подальше от города; Эскобар улыбался всеми своими пожелтевшими от табака зубами при мысли, что теперь он богат; Маккинли не переставал проводить своей, сплошь в рыжих веснушках, рукой по растрепанным, тоже рыжим, волосам. Шевалье лежал в стороне, он не выжил после ранения, которое ему нанес один из охранников, прежде чем Демидян и Эскобар не прикончили его заодно с напарником. С подбородка Шевалье еще капали остатки артериальной крови – крови, которая в обилии стекла ему на манишку, на пол в грузовичке, потом на его сотоварищей, когда они переносили его в свое укрытие в «Хаунд Дог Крийк», потом на и без того грязный и зассанный палас, и без того вонючий, во всевозможных пятнах, пока наконец не иссякла.
Тишина продержалась три секунды, после чего Эскобар, продолжая улыбаться всеми своими не слишком эмалированными зубами, как-то странно кудахтнул.
– Что за… куда оно скользит, – выдохнул он вместе с кудахтаньем.
Он хотел донести до своих сообщников, что прямо сейчас происходило пренеприятное явление. Просиженное кресло из кожзаменителя, в котором он вразвалку сидел последние минут десять, приподнялось, движимое какой-то неведомой силой, и дрейфовало по нескольку сантиметров за секунду в направлении трупа Шевалье, что внезапно делало уже не такой простой любую попытку завладеть пистолетом или кучей долларов.
Остальные смотрели на него вытаращенными глазами. Все нервно вцепились в подлокотники своих кресел. Те тоже поплыли куда-то на высоте сантиметров в десять над омерзительным паласом. Они перемещались как бы скользя, очень медленно, без малейших толчков: Демидян вроде бы приближаясь к столу, Маккинли, напротив, от него удаляясь, словно плывя наискось в направлении телевизора, который никто и не подумал включать, настолько зрелища долларов на столе хватало, чтобы занять воображение.
– Сука, это неправда, – выругался Маккинли хриплым голосом, не вдаваясь в тонкости деликатной проблемы правды и правдоподобия. Затем внезапно попытался выбраться из своего кресла.
Кресло не покачнулось от его движения, как несомненно произошло бы, если бы оно плыло по воде. Маккинли попытался встать на ноги, придать всему своему большому телу вертикальное положение, но не сумел опереться ступнями на землю, потерял равновесие и опрокинулся вперед. При своем падении он со всего размаху расквасил локоть об угол стола. Остальные слышали, как он вопит от боли, видели, как он, вытянувшись во весь рост, левитирует над паласом, и, пока он пытался извернуться, чтобы ухватить и поддержать разбитую руку, их обуял страх.
– Что это, что за дерьмо, – растерялся Эскобар, разинув рот, как вытащенный из воды карп, карп с неровными и грязными зубами.
Скорее инстинктивно, а не преднамеренно он протянул руку к столу, чтобы завладеть своим оружием, но сумел только рассыпать несколько тысяч долларов и закряхтел. Совсем свежий пример Маккинли послужил ему уроком, и он не осмелился рискнуть и попытаться покинуть свое седалище.
У Демидяна ушло несколько секунд на то, чтобы восстановить дыхание, сглотнуть слюну. В прикрывавшем лицо капюшоне он выглядел как член Ку-клукс-клана, заплутавший в параллельной вселенной, член особо идиотический и лишенный будущего.
– Это не может быть полиция, – сказал он. Это все из-за гравитации. Гравитационная проблема.
Он тоже пытался побороть беспокойство. Он сумел подхватить свой пистолет до того, как расстояние между ним и столом снова стало увеличиваться, и ему пришло в голову, что на данный момент только он ощущает рукой успокоительное прикосновение оружия.
Почти у самых его ног продолжал страдать Маккинли. При каждом выдохе он испускал мычание от боли. Из сострадания или по какой-то другой смутной причине Демидян вытянул ногу и дотронулся до его бедра. Маккинли прервал стоны.
– Сука, что происходит? – завопил он. – Вытащите меня отсюда, бля!
Движимый, надо думать, тем же желанием приободрить Маккинли или, по крайней мере, его утихомирить, а может, и приободриться самому, Эскобар прорычал в направлении паласа, что нужно сохранять спокойствие.
– Мы все отсюда выберемся, – сказал он. – Это всего-навсего подлянка гравитации. Это пройдет, Маккинли. Это пройдет.
Между всей троицей на краткие полминуты установилось согласие. Его прервал голос Демидяна.
– Не знаю, что происходит, – сказал Демидян, – но такое не могло произойти только с нами. Этот сбой должен был затронуть как минимум весь регион. Они там что-нибудь придумают. Нужно только дождаться помощи.
– Какой такой помощи? – завопил Эскобар. – Так не пойдет! Ты что, хочешь позвонить легавым? Хочешь, чтобы сюда нагрянули легавые?
– Я этого не говорил, – взвился Демидян.
Он ощущал, как под его капюшоном стекает пот. Невозможно точно определить, был ли это холодный пот испуга или испарина, вызванная шерстяной тканью его клобука.
– Достал уже со своей гравитацией, – взревел Маккинли.
Так они и плавали втроем вокруг стола, ни на что не опираясь, вовлеченные невидимыми слабыми течениями в бесцельное движение, которое по спирали разносило их друг от друга или сближало, но с чудовищной медлительностью. От освободившегося от гнета кресел паласа разило пивом, прогорклостью и гнилой синтетикой. Хрипы Маккинли заглушали порой тревожное дыхание остальных, но не всегда.
Эскобар попытался зацепиться за что-нибудь, чтобы добраться до стола и чернеющих там среди серо-зеленых пачек пистолетов. Для этого он крайне неловко воспользовался трупом Шевалье, который, в свою очередь, тоже слегка оторвался от земли. Труп шевельнулся, но ничуть не помог ему приблизиться к столу. Время от времени Эскобар свешивал с кресла ногу, словно для того, чтобы встать на ноги, но не осмеливался выпрямиться над этой пустотой, все же не головокружительной, поскольку речь шла от силы о дюжине сантиметров. Он предпочитал оставаться на своем гротескном суденышке, в гротескной позе, которая стала угрожающей, когда он вытянулся, чтобы попытаться достать до стола.
– И не думай добраться до оружия, – пригрозил Демидян.
– Я делаю то, что считаю нужным, – отрезал Эскобар.
Демидян направил на Эскобара пистолет и был готов нажать на курок, когда входная дверь распахнулась и какой-то человек, как и они, на плаву, наставил свой обрез прямиком в голову Демидяну.
– Не мешкай, клади его! – бросил Эскобар.
Человек
9. Борщук
Еще не до конца проснувшись, Борщук перевернулся на правый бок и, не открывая глаз, протянул руку, чтобы обследовать содержимое ночного столика. Среди разбросанных там предметов он искал тетрадь в коричневой обложке, в которую взял в привычку заносить поспешную сводку своих снов, следуя в этом и сугубо личным склонностям к странному, и просьбе своего лечащего врача. Тот заведовал кабинетом психиатрии, где его пытались вернуть в форму после смерти жены, и продолжал лечить его от депрессии, из которой Борщук никак не мог выбраться.
Шариковая ручка выкатилась из пальцев и на мгновение от него ускользнула. Он старался не сосредотачивать внимание на отдельных жестах, чтобы не загромождать ближайшую память чем-либо, кроме образов, которые все еще смутно проплывали в сознании или в том, что лежало под оным, или в том, что занимало его место. Образы, подумал он. Сначала образ, потом история. Не думать ни о чем другом. Он подхватил ручку и завладел тетрадью, которую оставил накануне вечером открытой на новой странице, потом перевернулся на другой бок и облокотился на пропитанные потом простыни. В то же мгновение он услышал, как единожды и громко всхрапывает, и не мог удержаться, чтобы это не прокомментировать. Он не мог разобраться, насколько ясно в данный момент его сознание: не продолжает ли он прямо сейчас спать, действительно ли прямо сейчас манипулирует предметами, прямо сейчас следует инструкциям, которые дал психиатр? Борщук снова увидел кабинет психиатра, самого доктора Унд Гасс Хунда, и в ту же секунду обретавшиеся в нем сновиденческие образы стерлись. Что за черт, все исчезло, с дикой скоростью рассеялось, расстроился он. Улица, скорее проспект. Там были деревья, да или нет? И машины, наполовину увязшие в мостовой. Занесенные песком. И Моника, там была Моника, молодая, в коротком платье. Такая, какою была сорок лет назад. Она только что вышла из чего-то вроде трамвая без окон. Было темно? Ответить уже невозможно. А я, что я? Был там? Все рассеялось. Даже нет уверенности, что это была Моника.
Для чего все это, подумал он с горечью. Записывать сны. Что это мне дает. Разве что Унд Гасс Хунду будет с чем работать.
Он окончательно проснулся. Как почти всегда, приходилось фаталистически смириться с распадом образов. Под вéками застряли последние обрывки. Половина из них была полностью выдумана и ложна, плоды паразитической работы его рассудка. Моника, подумал он. Или, быть может, кто-то другой.
Он открыл глаза. Все еще стояла ночь, но между рейками ставней просачивался слабый свет, который позволял различать объемы и даже расположение складок на простынях. Он бросил взгляд на бесполезную тетрадь и обнаружил, что там уже что-то написано, пять или шесть строк корявым почерком, с буквами вразнобой и зачеркиваниями. Сначала он обрадовался, подумав, что несколькими часами ранее, во время приступа сомнамбулизма, успел записать свой первый сон, о котором сейчас не осталось ни малейшего воспоминания. Потом у него екнуло сердце: даже со скидкой на неуверенность руки сразу по пробуждении это был не его почерк.