Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он рывком выпрямился, – кишки сжались в комок в тисках ужаса, – и обежал взглядом окоем. Комната была освещена очень и очень плохо, но ему не составило труда прочесать все ее пространство и обнаружить, что между окном и шкафом находится какая-то странная форма. Она держалась неподвижно, и ее можно было спутать, например, с огромным угольным мешком, если бы она не издавала характерные для живых существ запахи: тут читались старые зассанные обноски бродяги, под ними – грязное полотняное исподнее и, еще глубже, неделями не знавшее бани оперение, немытая кожа. Короче говоря, между окном и шкафом угадывалась птица с комплекцией битюга, закутавшаяся в омерзительное темно-серое пальто, и Борщук тут же прочитал в ее застывшей позе недоброжелательность. Не сомневаясь, что теперь он покинул свои кошмары и воссоединился с жуткой реальностью, Борщук живехонько отбросил простыни и одеяла, забыл про тетрадь и бросился прочь от кровати. В точности в ту же секунду его кишечник изрыгнул мощную струю экскрементов, рефлексивное и абсурдное защитное оружие, которым его снабдила природа. Он услышал, как позади в стену ударяет струя поноса, и тут же комнату наполнило зловоние, лишая всякой приятности любой вдох как для непрошеного гостя, так и для него самого. За несколько миллионов лет до этого подобная процедура была задумана, чтобы отбросить хищника в условиях нападения на открытом воздухе, но здесь, в замкнутом пространстве, она вскрыла все свои нежелательные последствия. Другой, в углу, подал наконец признаки жизни. Он присвистнул от отвращения и отклеился от стены, чтобы распушить свои перья. Борщуку показалось, что он еще более раздался вширь и стал еще тяжелее. – Эй ты, что тебе надо? – прохрипел Борщук. Он напряг голос и старался тщательно выговаривать все слоги из боязни, что они свернутся в бестолковое мычание, как частенько бывало, когда он хотел позвать на помощь или положить конец безвыходной череде сновидений. И в общем и целом ему удалось совладать с потоком слов, но он не смог справиться со сжимающей горло дрожью страха. – Браво твоему высеру, такие, как ты, горазды защищаться, – иронично прокомментировала устрашающая птица, расправляя перед окном одно из своих крыльев и еще более сгущая тем самым полумрак. Борщук отступил к двери комнаты и попытался ее открыть. Она оказалась заперта на ключ, но ключа в скважине не было. Он прислонился спиной к дверной филенке и стал ждать. Он не знал, как теперь, когда он не мог выйти, действовать. В груди колотилось сердце. Адреналин циркулировал в крови и кружил голову, вместо того чтобы подсказать, какой линии поведения придерживаться. Завязалась схватка. Дурные запахи были просто чудовищны и к тому же менялись от стадии к стадии битвы. Кислое до оскомины гуано, сальная гусиная кожа, обноски нищеброда, изгвазданная пижама, отрепье босяка, день за днем влачимое по полу в доме для бездомных, послеполуночное дыхание, тухлые простыни, намокшее от пота оперенье, мерзкая испарина, кровь. Когда конфронтация подошла к концу, пернатый уселся на кровать, возвышаясь над расхристанным трупом Борщука. – Ишь ты, с тобой было трудно, – произнес он в качестве похвалы. В действительности он остался практически невредим, если не считать надорванного воротника пальто и нескольких ушибов на ногах, так как в какой-то момент Борщук схватил стоявшую у изголовья лампу и попытался размозжить ему колено. Пернатому не было нужды восстанавливать дыхание или массировать натруженные мышцы, тем не менее он с минуту, погрузившись в размышления, не двигался. Потом, протянув руку, схватил тетрадь, в которой Борщук архивировал свои сны. Он перелистал ее, ничего особо не разыскивая, потом вернулся к тому абзацу, что записал сам, когда только-только проник в комнату, а Борщук почивал сном праведника. Это было скорее нечто вроде подписи, нежели пересказ сновидения. Он чудовищно изуродовал свой почерк, но это была подпись. Он всегда старался оставить на бумаге след своего присутствия, и на сей раз, для этого задания, почувствовал настоятельную потребность внедриться в среду старательно воспроизведенных снов Борщука. Эти несколько строк были также и братским жестом в адрес Борщука, по отношению к которому он никогда не испытывал ни малейшей враждебности, даже после того, как получил задание его ликвидировать. Он швырнул тетрадь через плечо, в направлении зловонной лужи, потом поднялся и подошел к окну. С той стороны от ставней начинал угадываться свет зари, но это почти ничего не меняло в скуповатом освещении комнаты. Он ухватился за шпингалет и для проформы подергал за него, хотя знал, что имеет дело с герметичными рамами. В любом случае через окно выбраться не представлялось возможным. Крылья были недостаточно сильны, чтобы его понести, а этаж слишком высок. Он отвернулся от окна, перешагнул через то, что осталось от Борщука, и подошел к двери. Взялся за ручку и крутил ее до тех пор, пока она не осталась у него в руке. Бесполезно, подумал он. Не хватало воздуха, затхлость и вонь становились все сильнее. Он вернулся и сел на кровать. Вспомнил, что ему сказали, прежде чем он отправился убивать Борщука: окно так и останется закрыто, дверь так и останется заперта. И он уже знал, что вскоре прошепчет фразу, которую ему велели произнести и которая для него почти ничего не значила: Моника? Дело сделано. Он прошепчет ее, перед тем как вновь погрузиться в молчание и зловоние, и, через пространство, через время, она его услышит. Но в настоящую минуту он 10. Адло Трицанг Плотно закрывавшая окно штора из плетеной соломы начинала трепетать. Поднимался ветер. Он не добавлял никакой свежести в лишенную всякой обстановки комнату, совсем наоборот. Он приносил снаружи еще больше жáра, влажности и насекомых. Сидя в позе для медитации, ягодицами на жесткой как из дерева подушке, Адло Трицанг подремывал в ночной духоте. Он выглядел словно бонза зрелых лет, но еще в весьма приличном состоянии, бронзовый и блестящий, точно статуя в храме, и, хотя и дремал, лишь на самую малость ослабил свою позитуру, и ни его одеяние, ни его телеса не давали слабины. Повторяющийся стук утяжелявшей штору планки положил конец дреме. В то время как его мысль унесло далеко от первоначальной цели – та заключалась в ментально безмолвном созерцании пустоты, – он вновь оказался в комнате с цементными стенами и без какой-либо обстановки, окруженный полумраком, омываемый назойливым запахом кокосового масла, питавшего крохотную лампу, стоящую у него за спиной, между ним и соломенным тюфяком. Несколько комаров устроилось у него на плече и на голых руках и угощалось ничтожной толикой его крови. Он, конечно, им в этом не мешал. Раздражение от укусов привечалось, и он почитал скорее приятным констатировать, что тем самым играет активную роль в безбрежном круговороте животного мира и экзистенции – безбрежном, смехотворном и эфемерном. Свет колебался, тени медитирующего плясали на белых стенах. Адло Трицанг без намека на насилие отогнал порхающих вокруг мушек и букашек и встал на ноги. Воздух обжигал, соломенная завеса конвульсивно билась об оконный переплет. Монах подошел, чтобы потуже затянуть узлы, которые должны были удерживать планку. Одна петля лопнула. Занавесь раскачивалась, как охваченный паникой живой организм, затем успокаивалась, затем почти тут же вновь предавалась череде иррациональных подскоков. Казалось, она отчаянно хочет высвободиться от препон. Через просветы до Адло Трицанга долетало черное дыхание универсума, его нарастающая ярость, его чудовищно влажные выделения. Еще час, два часа – и мрак обернется вихрями, завываниями и хаосом. Когда Адло Трицанг вышел из кельи, по коридору монастыря разгуливали мощные потоки воздуха. Он привел в порядок свою пурпурную рясу, прикрыл плечо. Задев тыльной стороной пальцев шею, заметил, что потеет. Свистел ветер, знакомая музыка, он всегда вслушивался в нее, словно речь шла о гармоническом послании, руководствуясь которым можно испытать счастье в настоящем. Лампы не горели, и он прошел около тридцати метров в почти полной темноте, ни слева, ни справа из монашеских келий не проникало ни отблеска света. Оттуда тоже доносилось постукивание жестких соломенных занавесей, которые служили единственным препятствием, отделявшим внутреннее от наружного. В какой-то момент Адло Трицанг обернулся, потревоженный звуком голосов. В конце коридора несколько монахов спокойно направлялись к дортуару послушников, несомненно намереваясь убедиться, что и самые молодые предприняли предосторожности, которые рекомендовалось предпринимать перед тайфуном, – закрыть ставни, если таковые имеются, обезопасить книги от воды, сохранять спокойствие при мысли, что природа вот-вот сорвется с цепи. Вместе с Дагджером Пофеном, помощником настоятеля монастыря, дородным и улыбающимся, и двумя ламами с невозмутимыми лицами, Дондупом Джерингом и Тхамса Рампогом, он вышел во двор. В задачи четверки входило привязать покрепче флажки и закрепить на всех проемах щиты, призванные защитить от слишком сильных порывов шквалистого ветра наиболее уязвимую внутренность молитвенного зала. Да и в целом они собирались совершить обход, проверяя, что все безопасно. Неба не было видно. Монахи вслепую разбрелись по особенно темной эспланаде. Дондуп Джеринг отправился на поиски панели, которую он знал, как вставить в пазы портала, ведущего в молитвенный зал, но не вернулся. Тхамса Рампог и Адло Трицанг затолкали в укрытие литую курильницу, потом вторую. Дагджер Пофен решил проведать шеренгу молитвенных мельниц, растянувшуюся вдоль крепостной стены. Ветер выл все громогласнее. В лицо Адло Трицангу неслись крупицы песка, пыль, сухие травинки, заблудшие жесткокрылые. Он отвернул голову, чтобы передохнуть, вновь подставил лицо ветру. Он ощущал глубокую радость от своего бытия, оттого, что может стоять на ногах на земле, так яростно ометаемой неподвластными ярости стихиями. И поскольку он замер так на минуту, пока ряса полоскалась на ветру вокруг него, а тело жалили приносимые ночью живые и мертвые осколки, Адло Трицанг остался во дворе один-одинешенек. Другие монахи вновь укрылись за стенами. Он направился к молитвенным мельницам и одну за другой начал приводить их в движение. Они были настолько тяжелыми, что даже под ударами торнадо стояли как влитые. Обойдя их все, он пошел на второй заход. Темень небес тяжело простерлась над землей, со всех сторон налетали порывы ветра, протяжные, без завихрений, продолжали донимать его безвредными, по крайней мере когда они не попадали ему в глаза или рядом, копьецами. На ходу он почти полностью сомкнул веки и, когда слышал удары по своему наголо остриженному черепу, по щекам или рукам, говорил себе, что под кожей он в надежном укрытии и что ощущение безопасности является одним из чудес света и не меньшее чудо – возможность это осознать. Какое-то безмерное время он поддерживал в себе этот внутренний покой, продолжая прохаживаться из конца в конец среди тяжелых бронзовых цилиндров. Время так и не сподобилось меры, и, выйдя из него, он побрел было по эспланаде как пьяный. Воздух ревел, темнота еще более сгустилась, отягченная теперь электричеством и туманом. Дождь был уже совсем рядом, в его авангарде вперед забежало несколько почти обжигающих капель. Адло Трицанг согнулся в противоход ветру и приблизился к стенам монастыря, тем, в которых были пробиты окна. За шторами кое-где продолжали теплиться лампы, но в большинстве келий они были погашены. Монахи, должно быть, подули на фитили или защипнули их, перед тем как отправиться в зал собраний, где настоятель и его помощники наставляли послушников. Адло Трицанг отсчитывал проемы в стене, начав от центрального входа, его комната была по счету одиннадцатой. И была все еще освещена. Он подошел и через штору, которая не переставала колебаться, бросил взгляд внутрь. Все кельи были совершенно схожи, различия могли возникнуть разве что из-за того, где стояла масляная лампа, или из-за повешенной у входа мандалы, или из-за более или менее выцветшего покрывала и матраса, или внешнего вида подушек, на которых монахи сидели во время медитации. Разницу, само собой, привносили и сами обитатели, чьи физические характеристики, такие как упитанность, худоба, рост или оттенок кожи, бросались в глаза. И поначалу Адло Трицангу подумалось, что он ошибся окном. На секунду он растерялся, потом отмел свои легкие сомнения. Через соломенный экран среди изменчивых теней предстало изображение его собственной кельи, где при свете раскачивающейся лампы виднелся застывший монах. Эту восседающую в позе медитирующего форму, полностью отрешенную от остального мира, было не так-то трудно узнать. Даже для того, кто редко прибегал к услугам зеркала или созерцанию фотографий для документов, ее было невозможно спутать с кем-то еще. Монах, восседающий к нему лицом к лицу, спокойный и кажущийся спящим, мог быть только Адло Трицангом. Мой близнец, подумал он, мой исчезнувший близнец. И тут же упрекнул себя за эту глупую идею. Как бы там ни было, его безмятежность пошла на убыль, и ни с того ни с сего им овладело внутреннее возбуждение. Несколькими годами ранее приглашенный лама провел в монастыре беседу на тему исчезнувших близнецов, рассказал о случаях незавершенной многоплодной беременности и часто остающейся незамеченной утрате второго зародыша, исчезающего без схожих с выкидышем физических расстройств, – явление, которое, согласно некоторым исследованиям, затрагивает каждую восьмую многоплодную беременность. Адло Трицанг воспринял эту информацию с внезапной ностальгией, как будто она объясняла некоторые из фантазмов, посещавших его в глубинах медитаций и навевавших надежды не столько на слияние с ясным светом, сколько на братское слияние с существом, которое составило бы вместе с ним новую живую сущность; он с нежностью представлял ее себе, но никогда не мог определить с биологической точки зрения. Он нажал на штору и попытался ее отодвинуть. Казалось, что на монаха внутри кельи никак не влияли внешние звуки, все более громкий рокот бури, похрустывание песка на стенах, а теперь и необычное поведение шторы, которую схватила и дергала чужая рука. Его глаза были по-прежнему полузакрыты, черты лица хранили полную бесстрастность. С бьющимся сердцем Адло Трицанг оставил в покое штору и, касаясь рукою стены, пробрался вдоль нее до входа в здание. Он с трудом открыл дверь и с трудом закрыл ее за собой. За порогом было темным-темно, в вестибюле погасли все огни, но он знал путь как свои пять пальцев и направился прямиком к себе в келью. Когда он, не без некоторой боязни, вошел, лампа была при последнем издыхании, но он успел заметить, что никто не сидел ни на соломенном матрасе, ни на подушке, которую он столько раз использовал днем и ночью в качестве площадки для размышлений. Затем пламя испустило дух. По келье проносились мощные дуновения, живые и мертвые насекомые, крупицы земли. Его хлестали по лицу сосновые иголки. Он попытался оживить пламя, но не преуспел в этом.
Вновь обрети спокойствие, высокородный брат, не бойся, подумал он; формула, к которой, вообще говоря, прибегают, чтобы наставить покойника, отправившегося в последнее путешествие в зыбком мире. Не бойся, Адло Трицанг, высокородный брат, повторил он себе, потом уселся в темноте на пол и закрыл глаза. Почти в ту же секунду в наружную стену с неожиданной яростью застучал дождь, и он приоткрыл веки. Ему показалось, что он заметил руку, которая пыталась снаружи отодвинуть соломенную занавесь. Не позволяй увлечь себя этому иллюзорному миру, подумал он. Была ли это рука Адло Трицанга или кого-то другого, не имеет значения. Он представил себе монаха во дворе, словно захлестнутого мощной волной, ему казалось, что тот, другой, снова и снова пытается отодвинуть завесу, и он спросил себя, не его ли невозможный близнец 11. Бурдушвили Бурдушвили сложил крылья и укрылся под навесом. Его сапоги прохудились, и вода, набравшаяся в них за последние сотни метров, промочила ноги и противно хлюпала внутри. Прислонившись к металлическому порталу, который леденил ему лопатки, он попытался снять обувь, чтобы вылить из нее воду, потом с разочарованным вздохом отказался от этой идеи. Вокруг не стихал потоп, чудовищно шумный, но невидимый, ибо весь квартал был заброшен и электрическое освещение отключено. Сквозь ночную тьму ничего было толком не разглядеть. Дурацкое задание, подумал он. Очередное. За пятнадцать истекших лет, которые соответствовали сроку его службы после периода обучения, его посылали на многие объекты, и он устранил немало негодяев, что ни в коей мере не отягчало его совесть, но вот уже несколько месяцев, как его мучили сомнения. Поначалу он, не дрогнув, выполнял доверенные ему задания, без угрызений и даже с четким ощущением торжества. Он был молод, у него было оружие, он сражался за правое дело, и идентифицировать постоянно возрождающихся из пепла врагов не составляло труда. Враги относились к очень простым категориям, ярлыки, которые он мысленно пришпиливал к очередному трупу, не оставляли места двусмысленности, они говорили сами за себя, и это было решительное и окончательное суждение, смертный приговор, и никому из нас не пришло бы в голову поставить его под сомнение: руководитель подпольной сети Вершвеллен, убийца-погромщик, мафиозный судья, торговец похищенными детьми, похититель женщин и детей, разжигатель войны, насильник, мучитель, спонсор несчастий, брызжущий ядом пропагандист, продажная шавка властей. Но потом, в качестве вознаграждения за безукоризненную эффективность его выступлений, Бурдушвили прикомандировали к другой ветви Центра действия. Это был орган, который занимался особыми поручениями, не обязательно более сложными в техническом плане, но куда более спорными в плане идеологическом, далеко не такими прозрачными. Ему объяснили, что теперь нужно считаться с апокалиптическим сдвигом универсума, но прежде всего от него потребовали повиноваться, не задавая вопросов. Именно так он устранял в последнее время непонятных людей – определить их роль в кровавом месиве мира ему было не дано. На протяжении месяцев его мишени оставались лишены четко опознаваемого профиля палачей, внесших свою лепту в общую жестокость, рьяных приспешников наихудшего. В тот момент, когда он препровождал их в мир иной, у него уже не было переполнявшего его некогда внутреннего ощущения, что он восстанавливает попранную справедливость, слегка подчищает мерзость окружающего кошмара, следует высшей морали добра. Он по-прежнему действовал, не совершая ошибок, со сноровкой и по возможности не прибегая к грязным методам; он тщательно подчищал за собой все следы, способные его выдать или навести дознавателей на след Организации, но, покидая место преступления, уже не испытывал того почти что радостного облегчения, которое познал в былые годы. Теперь, покидая место преступления, он пребывал в дурном расположении духа. Задание всегда детально разрабатывалось в Центре действия. Бурдушвили всегда вел себя как дисциплинированный солдат: он получал и усваивал всю информацию, какую ему предоставляли, в случае необходимости требовал уточнений по нуждающимся в прояснении пунктам, но никогда не пытался выведать что бы то ни было у курирующих его чинов в бессмысленном намерении разузнать больше относительно скрытых мотивов грядущего убийства. Он не ставил под сомнение существо возлагаемых на него задач и, как только задание оказывалось выполнено, предоставлял о нем отчет, не присовокупляя к нему никаких личных комментариев. Тем не менее ему все сильнее хотелось подобные комментарии сформулировать, и речь шла вовсе не о мелких проявлениях неодобрения. Например, не так давно его посылали убить паучиху. Сколь бы странным это ни могло показаться, ибо так названный противник на первый взгляд кажется не заслуживающим особого внимания, задание оказалось весьма непростым и стоило ему немалых хлопот. Начать с того, что целую неделю ему делали прививки и инъекции, ни состав, ни предназначение которых не раскрывались, что, очевидно, свидетельствовало о враждебности ждущей его среды и о том, что предстоящее столкновение малиной ему не покажется. Затем старшие чины подвергли его тесту на профпригодность, испытание, которое предполагалось проходить регулярно, но срок очередного еще далеко не приспел. Он, как обычно, блистательно преодолел все ловушки, которые могли бы поставить иного в тупик, как в легочной сфере, так и в мозговой, в физической и в ментальной. И только потом, после положительных результатов, ему передали сугубо секретный обзор, резюмирующий предстоящую операцию. Паучиха сплела гнездо в доме 19 по улице Тамбараньян, но часто бывала и чуть дальше в том же секторе, в бездействующем синтоистском храме. В картотеке разведданных уточнялось, что она говорит на нескольких языках, склонна к полноте и занимает по шкале опасности, используемой Организацией для ориентировки своих агентов, очень высокую позицию, обычно отводимую мастерам по владению боевыми искусствами. Снабженный этими предостережениями, Бурдушвили проник в дом 19 по улице Тамбараньян и долго обследовал помещение, не оставляя ничего на волю случая и безжалостно уничтожая всех способных скукожиться там паразитов. Паукообразных там было вдосталь, как, впрочем, и повсюду на планете, они скрывались под мебелью, по закоулкам, в глубине стенного шкафа, за раковиной, за канализационными трубами в туалете, за шкафами. Завершив гекатомбу, он вынужден был признать, что нужная ему мишень не обнаружена. Он повсюду расставил за собой ловушки, призванные нейтрализовать любого вторгшегося и дать знать о его присутствии. Ресурсы, которые предоставляла ему Организация, частенько оказывались непригодными к употреблению, но он прикинул, что добрая половина имевшихся в его распоряжении инструментов окажется достаточно чувствительной, чтобы сработать при появлении незваного гостя. Затем он направился к синтоистскому храму и устроился там на ночь, держа ухо востро, очень и очень востро. Он знал, что разбил бивуак в уязвимой зоне и что его засек неприятель. Он рассчитывал на нетерпение, на опрометчивость паучихи, которая в конце концов выдаст свое местоположение и предоставит ему достаточно времени, чтобы среагировать. Каким бы молниеносным ни было нападение, он достаточно доверял своим рефлексам и верил, что сможет вмешаться в самый разгар атаки и немедленно обеспечить себе превосходство. Ночь прошла в тишине, точнее – в тишине внутри помещения, под взглядами синтоистских божеств, низведенных до статуса раскрашенных деревянных фигур, тогда как снаружи все шумело: порывы ветра, нескончаемый лай собак, отголоски разговоров, споров, урчание мотора, ибо это была людная улица. Паучиха не двигалась, утро уже просачивалось сквозь закрывающие окна филенки, а Бурдушвили так и не получил никаких сигналов от расставленных в квартире на улице Тамбараньян ловушек. Это означало, что неподвижная облава, эта застывшая дуэль должна быть продолжена, и на протяжении девяти дней так ничего и не происходило, а потом все кончилось: паучиха сделала свой ход и Бурдушвили ее убил. Он вернулся в Центр предельно изможденным. Десятью неделями позднее ему поручили убить на той же самой улице Тамбараньян знахаря по имени Аттилас Тафф. Это было совершенно рутинное поручение, но в момент, когда надо было переходить к делу, Бурдушвили поджидал неприятный сюрприз. Ему передали определенное количество информации касательно этого самого Аттиласа Таффа, касательно его заведения, касательно расписания, которое он выбрал для приема клиентов, но ему не сказали, что это монах. А Бурдушвили сам воспринимал себя как монаха и испытывал большую симпатию к носителям рясы и тонзуры. Убийство Аттиласа Таффа уложилось в рамки правил, но Бурдушвили не завершил зачистку территории, принялся что-то бурчать, расхаживая взад-вперед, и на скорую руку, абы как затер следы. Поджег дом и ушел оттуда среди бела дня на своих двоих, что по протоколу характеризовалось как безответственность. По возвращении курирующие его чины не стали ни в чем его уличать и даже не сделали никакого замечания, но в первый раз за всю свою карьеру он остался не у дел на целых три месяца. Вполне вероятно, что те, кто наверху, порекомендовали предоставить ему принудительный отдых или предпочли какое-то время понаблюдать за ним во время тренировок в спортзале, в бронзовых пусковых шахтах, предназначенных для симуляции полета, и в библиотеках. И вот нынче эти самые чины вновь установили с ним контакт, чтобы поручить новое задание. Дурацкое задание, повторил он про себя. Он был одет как нищий, таковы были правила, когда речь шла о посещении мест запустения, секторов, стертых в порошок бомбами, чрева убогих городов. Ко всему прочему это соответствовало обету бедности, который являлся моральным устоем Организации и распространялся также на используемые бойцами материалы, всегда сомнительные, всегда под подозрением, что в критический момент их заклинит или они выйдут из строя. Бурдушвили оставил без внимания позыв задрожать, потом позыв глубоко вдохнуть и, поскольку дождь шквалистыми порывами хлестал его по лицу и груди, теснее прильнул к порталу. Ему в ноздри, вплоть до основания языка, проник запах ржавого железа. Капли воды хлестали перед ним мостовую. Дождь лил как из ведра и не выказывал намерения в скором времени ослабеть. С другой стороны улицы он смутно различал небольшой полуразрушенный дом, внутри которого скрывалась его цель. Согласно спущенным ему сведениям, он в очередной раз должен был казнить весьма странную цель по имени Альфан Гавиаль. Начальство не смогло прояснить ему, о мужчине или о женщине идет речь и даже идет ли речь о существе, находящемся в близкой или не очень связи с человеческим родом. Бурдушвили знал, что Альфан Гавиаль весит меньше пятидесяти килограммов, закутан в лохмотья, что удесятеряет его реальный объем и усложняет нанесение ударов в случае намечающейся схватки, обладает смрадной полостью и живет в недоступной цементной выемке под развалинами своего дома. А еще подозревается, что во время смертельного поединка Альфан Гавиаль может прибегнуть к телепатии. И последнее, Альфан Гавиаль полагает, что человечеству пришел конец и, в противоположность тому, что проповедует Организация, пришла пора ему об этом поведать. Бурдушвили сделал пару шагов под хлещущим ливнем, потом отступил и снова прислонился к железной стенке, которую только что покинул. Его оттолкнула ярость водяных каскадов, но также и мысль, что он послан казнить кого-то, кто придерживается относительно человечества и его различных слагаемых того же мнения, что и он сам. А вдруг окажется, что Альфан Гавиаль состоит в Организации, внезапно пришло ему в голову. Если так, меня втягивают в жалкие внутренние разборки. И что же я 12. Кирковян Загорелась красная лампочка срочного вызова, в комнату отдыха вторглась медсестра, и Кирковян, который как раз соскальзывал из дремоты в сон, пробудился и встал. Он не ощущал ни свежести, ни бодрости. Медсестра была рыжая, совсем не красавица, и Кирковян вопросительно на нее уставился. Женщина смутилась, как будто была в Кирковяна влюблена. Ее веки задрожали. – Блок 2, – сказала она. – Роды? – спросил Кирковян. Медсестра колебалась. – Не совсем, доктор, – сказала она. Ее звали Паула Дженнакис, ей было тридцать, она недавно развелась, и Кирковян знал, что теперь она живет на пару с одной из сиделок. Хирург относил ее к замечательным профессионалам и, пытаясь объяснить ее смущение, отмел в сторону гормональное или сентиментальное расстройство. Ее беспокоило что-то другое. – Все в порядке, Паула? – произнес он дружеским тоном. Женщина помолчала секунду, прежде чем ответить. – Там проблема, – сказала она. Кирковян кончал застегивать свой белый халат. – Поглядим, – сказал он. – Проблема какого рода? Они уже вышли в коридор. Каких-то двадцать метров до лифта, потом еще сто до операционного блока. – Раненый ни на что не похож, – сказала Паула Дженнакис. – Эка невидаль, – пошутил Кирковян. – Несчастный случай на производстве? Мотоциклист? – Инопланетянин, – сказала Паула Дженнакис. Кирковян надул губы, потом поднял брови в фаталистической гримасе.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!