Часть 39 из 79 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мы же не нарочно сломали эту ось, – не уступал юноша. – Семья у нас небогатая, тележку и ту одолжили в семье тетушки.
Чтобы остановить кровь, Ван Цзинь вытянул из рукава куртки на подкладке кусок свалявшейся ваты и прогундосил:
– Где же ваша справедливость, политинструктор?
– А что такое справедливость, по-твоему? – аж потемнел лицом тот. – Доставить провиант на передний край – справедливо, не доставить – несправедливо! Нечего мне тут языком чесать! Хоть на горбу тащите, а чтобы сегодня же двести сорок цзиней проса были и Таогуане!
– Политинструктор, вы вот всегда говорите, что нужно смотреть на все реально, – не унимался Ван Цзинь. – Это же двести сорок цзиней… Сын еще ребенок… Умоляю вас…
Политинструктор поднял голову, посмотрел на солнце, потом бросил взгляд на часы и огляделся. Сначала его глаза остановились на нашей тележке с деревянными колесами, а потом на тележке Ван Чжао с резиновыми.
Ван Чжао парикмахер умелый, и денежки у него водились. Жил он один и тратил их только на свои любимые свиные головы. Упитанный, квадратная голова с большими ушами, гладкая кожа – сразу видно, не сельский труженик. На тележке у него с одной стороны стоял ящичек с парикмахерскими принадлежностями, с другой лежало цветастое одеяло, завернутое в собачью шкуру. Изготовленная из черной акации и покрытая тунговым маслом, тележка поблескивала золотом. Она не только смотрелась красиво, от нее еще и запах исходил приятный. Перед тем как отправиться в путь, Ван Чжао подкачал шины, и тележка легко двигалась по укатанной дороге, чуть подпрыгивая на камнях. Сам он был мужчина крепкий, за пазухой держал бутылочку вина и через каждые несколько ли отвинчивал пробку, чтобы сделать пару глотков. Шагал бодро, распевая песенки, без натуги и не торопясь, – ну просто аристократ среди беженцев.
Политинструктор крутнул зрачками и с ухмылкой направился к обочине.
– Откуда идете? – дружелюбно поинтересовался он.
Никто не ответил. Потому что, задавая этот вопрос, он уставился на ствол тополя, о который только что вытирал руки Ван Цзинь и на котором остались черные следы смазки. Серебристо-серые тополя теснились рядом друг с другом, и их длинные величественные ветви, казалось, тянулись до самого неба. Взгляд инструктора быстро переместился на Ван Чжао. Добродушная ухмылка тут же исчезла и сменилась довлеющим, как горная вершина, и сумрачным, как старый храм, выражением.
– А ты из каких будешь? – вдруг вопросил он, буравя глазами широкое лоснящееся лицо.
Ван Чжао в растерянности отвернулся, не зная, что и сказать.
– По виду ты если не помещик, то из зажиточных, – чеканил политинструктор, – а если не из зажиточных, то лавочник. Как ни крути, никак не из тех, кто зарабатывает на жизнь в поте лица. Паразит – вот ты кто, и живешь за счет эксплуатации других!
– Вы несправедливы ко мне, начальник, – запротестовал Ван Чжао. – Я парикмахер и зарабатываю на жизнь своим умением. В доме у меня две убогие комнатушки, земли нет, ни жены, ни детей. Сам наелся – вся семья неголодна. Сегодня поел, а завтра уж как бог даст. Меня намедни в районной управе зарегистрировали как мелкого ремесленника, что приравнивается к крестьянину-середняку, а это ведь основная сила!
– Чушь! – отрезал безрукий. – Ты, я погляжу, здоров языком чесать, чистый попугай, да вот только разговорами Тунгуань117[Тунгуань – застава, стратегически важный пункт между восточной и западной частями Древнего Китая.] не преодолеешь. Твою тележку мы реквизируем! – Он повернулся к Ван Цзиню с сыном: – Быстро сваливайте просо и грузите вот на эту тележку.
– Да я полжизни копил, чтобы купить ее, начальник, – заныл Ван Чжао. – Разве можно обирать бедняка?
– А я для победы руки не пожалел! – разозлился безрукий. – Сколько она стоит, твоя тележка? На передовой бойцы ждут провиант, а ты еще смеешь сопротивляться?
– Но мы же с вами не из одного района, начальник, – не унимался Ван Чжао. – И даже не из одного уезда. По какому праву вы реквизируете у меня тележку?
– При чем здесь район или уезд? Всё для тех, кто на передовой.
– Нет, так не пойдет, – заявил Ван Чжао. – Я своего согласия не даю.
Безрукий встал на одно колено, достал авторучку и стащил зубами колпачок. Потом взял четвертушку бумаги, положил на колено и принялся писать вкривь и вкось иероглифы.
– Как тебя зовут? Из какого уезда и района?
Ван Чжао назвал.
– Мы с вашим начальником уезда Лу Лижэнем старые боевые друзья, – сказал безрукий. – Кончится бой, передашь ему эту бумажку, и он выделит тебе новую тележку.
– А вот это теща начальника Лу и ее семья! – указал в нашу сторону Ван Чжао.
– Будьте моим свидетелем, уважаемая, – обратился к матушке безрукий. – Скажете, мол, обстановка была критическая, что Го Мофу, политинструктор восьмой роты полка трудового ополчения штаба поддержки передовой Бохайского района, одолжил одну тележку у вашего земляка Ван Чжао, и попросите Лу Лижэня разобраться с этим за меня. Вот и отлично! – Безрукий сунул клочок бумаги в руку Ван Чжао и рыкнул на Ван Цзиня: – Ну чего здесь топчетесь? Не доставите провиант вовремя, плетей огребете оба, а я, Го Мофу, под расстрел пойду! Быстро скидывай барахло! – уставил он палец в нос Ван Чжао.
– А я как же, начальник? – нудил тот.
– Ежели не устраивает, можешь пойти с нами. У нас в роте от одного лишнего рта не убавится, – предложил политинструктор. – А кончится бой – потащишь свою тележку обратно.
– Но я только что бежал оттуда, начальник… – захныкал Ван Чжао.
– А может, достать пистолет и уложить тебя, а? – рассвирепел инструктор. – Мы за революцию кровь проливаем и жизни отдаем, а тут столько возни из-за твоей тележки!
– Будьте моим свидетелем, уважаемая! – жалко промямлил Ван Чжао, обращаясь к матушке.
Матушка кивнула.
Ван Цзинь с сыном весело зашагали вперед, толкая перед собой тележку Ван Чжао.
Безрукий вежливо кивнул матушке и бросился догонять свою колонну.
Ван Чжао уселся на одеяло, сморщившись, как обезьяна, и бормоча себе под нос:
– Ну почему я такой невезучий! С другими ничего не приключается, а я обязательно во что-нибудь вляпаюсь! Кому я что не так сделал? – Слезы текли по его толстым щекам.
Наконец мы добрались до подножия большой горы, и широкая дорога разошлась на десяток тропинок, вьющихся вверх по склону. К вечеру, в мрачных, холодных сумерках, беженцы собрались, чтобы обменяться противоречащими одна другой новостями. Каких только диалектов здесь не звучало!
Всю ночь люди промучились, скрючившись под кустами. И с юга, и с севера доносились глухие взрывы. Снаряды один за другим прочерчивали черноту небес арками света. Из горных расщелин змеей выползал ледяной ветер, он яростно сотрясал ветки кустарников, с которых опадали последние листья, и гнал по земле сухую листву. Заунывно кричали лисицы в норах, в ущельях раздавался вой волков. Котятами попискивали больные дети. Ударами гонга рассыпался кашель стариков. Ночь оказалась жуткой, и, когда рассвело, мы увидели множество мертвых тел – детей, стариков, даже молодых мужчин и женщин. Наша семья не вымерзла лишь потому, что мы заняли место под низкими деревцами, густо усыпанными золотисто-желтой листвой, в отличие от кустов, на которых не осталось ни листочка. Мы устроились под этими деревцами на густой, сухой траве, тесно прижавшись друг к другу и накрывшись единственным одеялом. Моя коза подпирала мне спину, тем самым защищая от ветра. Совсем страшно стало глубоко за полночь, когда грохот орудий далеко на юге зазвучал еще более явственно. От душераздирающих стонов тело била дрожь, в уши лезли звуки, напоминавшие высокие ноты арий маоцян. На самом деле это были горестные женские вопли. В нависшей тишине казалось, что каменные глыбы, холодные и мокрые, впитывают эти звуки. Мы тряслись под негреющим одеялом, а над нашими головами смыкались темные тучи. Пошел пронизывающе ледяной дождь: капли стучали по одеялу, по желтым листьям, падали на горный склон, на головы беженцев, на бурые шкуры завывавших в горах волков. Еще не достигнув земли, они замерзали, покрывая все вокруг ледяной коркой.
Вспомнилась та ночь много лет назад, когда нас увел от верной погибели почтенный Фань Сань, высоко подняв факел, языки пламени которого подскакивали во мраке рыжими жеребятами. Этой ночью я погрузился в океан теплого молока, я обнимал огромную грудь, и это было райским наслаждением. Потом стали одолевать жуткие видения. Пелену мрака словно пронизала полоса золотисто-желтого цвета, похожая на луч света от кинопроектора Бэббита. В ней серебристыми жучками плясали маленькие льдинки. Появилась женщина с длинными развевающимися волосами в алой, как заря, накидке, усыпанной мириадами лучившихся жемчужин. Лик ее то и дело менялся: то это Лайди, то Птица-Оборотень, то Одногрудая Цзинь, а то вдруг американка из фильма. Милая улыбка, а взгляд такой нежный, такой завораживающий, чарующий, что кровь вскипает в жилах. На кончиках ресниц – жемчужинки слезинок. Белоснежными зубами она покусывает губы, кроваво-красные, потом нежно покусывает мне пальцы на руках и на ногах. Полусокрытая тонкая талия, вишенка пупка. Взгляд мой поднимается выше, от волнения глаза переполняются слезами, и я разражаюсь громкими рыданиями. Под прозрачной розовой завесой вырисовываются груди. Они словно из чистого золота и инкрустированы двумя рубинами. «Поклонись, мальчик из семьи Шангуань, – слышится откуда-то сверху ее голос. – Это и есть твой бог, изначальный и вечный! Бог многолик, но, что бы ни стало твоей страстной увлеченностью, именно в этом образе явится он пред очи твои, стоит тебе лишь воззвать к нему!» – «Но мне не достичь тебя, ты слишком высоко!» И тут она предстает перед моими возведенными горе очами и сбрасывает легкое одеяние, которое струится вокруг нее, как вода. Контуры ее тела колеблются, а груди – мое божество! – нежно касаются лба, ласкают щеки, но ускользают от моих губ. Я даже подпрыгиваю с открытым ртом, как выскакивающая из воды за наживкой рыба, но всякий раз хватаю пустоту, всякий раз промахиваюсь. Я расстроен, раздосадован. Расстроен, что так не везет, раздосадован из-за несбывшихся надежд. На ее лице играет хитрая, но милая усмешка; эта хитрость не вызывает неприязни, она – сочащийся мед, она – бутон розы, подобный этой груди, ягода клубники в капельках росы, а может, подобная клубнике, облитая янтарным медом грудь. Ее улыбка пьянит, чудный смех повергает на колени. «Не надо так колыхаться, умоляю, позволь куснуть тебя, хочу воспарить вслед за тобой, взлететь к заоблачным далям, чтобы увидеть, как сороки составляют небесный мост. Ради тебя я готов уподобиться им, покрыться перьями. Пусть мои руки станут крыльями, ноги – лапами. Нам, детям семьи Шангуань, птицы особенно близки». – «Так давай же, где твои перья…» – слышу я ее голос. И тут же чувствую, как больно становится, как горячо, когда они растут на тебе…
– Цзиньтун, Цзиньтун! – Из бреда меня вырывает голос матушки. В царящем сумраке они со старшей сестрой растирают мне руки и ноги, чтобы вырвать из лап смерти.
В тусклых лучах рассвета всюду слышны рыдания. Люди горько плачут, глядя на закоченевшие тела своих близких. Все семь сердец нашей семьи продолжают биться благодаря спасительной листве на деревцах и рваному одеялу. Матушка раздала всем пилюли, поднесенные Паньди. Я отказался, и матушка затолкала мою долю козе. Та проглотила ее и тут же стала общипывать листочки с деревьев. Они, как и ветви, были покрыты прозрачной ледяной коркой. Такая же корка лежала на огромных валунах в ущелье. Ветра не было, обжигающе холодный дождь шел не переставая, и горные тропы блестели, как зеркало.
По одной из них пытался пройти какой-то беженец: он вез на осле труп женщины. Копыта осла скользили, он падал, поднимался и падал опять. Человек изо всех сил пытался помочь ослу, но тоже не мог удержаться на ногах. В результате, несмотря на их совместные мучительные усилия, тело женщины сползло с ослиной спины и соскользнуло в овраг.
В ущелье показался леопард с младенцем в зубах. Он перепрыгивал с валуна на валун, стараясь сохранить равновесие. За ним, завывая, гналась всклокоченная женщина. Она карабкалась на обледеневшие валуны, скатывалась с них, поднималась и снова падала. Ей все уже было нипочем: подбородок разбит, передние зубы выбиты, черная кровь на затылке, кровь из-под ногтей, лодыжка сломана, рука висит как плеть, внутренности отбиты, – но она продолжала преследовать дикую кошку, пока та не выдохлась и женщине не удалось вцепиться ей в хвост.
Люди оказались в западне: если двигаться – скользишь и падаешь, не двигаться – окоченеешь до смерти. Замерзать никому не хотелось, поэтому все пытались хоть как-то продвигаться вперед, и цель эвакуации из родных мест становилась неясной. Храм на вершине отсвечивал белизной, побелели и деревья на склоне. Ледяной дождь на такой высоте уже перешел в снег. Подниматься в гору никто не отваживался, все лишь толклись у подножия. На одном из дубов мы увидели парикмахера Ван Чжао. Он повесился на своем ремне, привязав его к низкой ветке; она выгнулась, как лук, под его весом и в любой момент могла обломиться. Ноги его почти касались земли, штаны сползли до колен, но длинная стеганая куртка прикрывала срам, отчего смотреть было не так противно. Я лишь мимоходом глянул на его посиневшее лицо, на язык, вывалившийся изо рта, как оторванный лоскут, и тут же отвел глаза. Но с тех пор этот ужасающий лик часто являлся мне во сне. Никто не обращал внимания на удавленника, лишь двое удальцов простецкого вида никак не могли поделить его цветастое одеяло и собачью шкуру. Они сцепились так, что в ход пошли зубы, и один из них, долговязый верзила, аж завопил от боли: ему в оттопыренное ухо впился малорослый, похожий на крысу соперник. Выплюнув откушенную часть уха на ладонь, коротышка деловито осмотрел ее, швырнул долговязому, подхватил тяжелое одеяло и шкуру и маленькими шажками быстро двинулся прочь, осторожно перенося вес на носки, чтобы не упасть. Он миновал какого-то старика, а тот возьми да и тюкни его по голове стопором для тележки – коротышка так и рухнул мешком на землю. Старик отступил к дереву и со стопором в руке приготовился защищать свою добычу. Конечно, нашлись отчаянные головы, пожелавшие отобрать у него одеяло, но старик отоварил их так, что они разлетелись в стороны. Длинный стеганый халат его был подпоясан полотнищем грубой ткани, за которой торчали трубка и кисет; седая борода в сосульках.
– Давай, подходи, кому жить надоело! – орал он. Лицо исказилось, а глаза горели безумным блеском. Народ спешно подавался в сторону.
– Поворачиваем, – приняла твердое решение матушка. – Возвращаемся домой!
Она взялась за ручки и побрела, покачиваясь, на юго-запад. С каждым оборотом колес отсыревшая ось пронзительно скрипела. Глядя на нас, многие в полном молчании тоже тронулись в обратный путь. Кое-кто вскоре даже обогнал нас, спеша вернуться в родные места.
Под колесами тележки с хрустом рассыпались и разлетались в стороны льдинки. А с неба падали все новые и новые. Потом вместе с ледяным дождем повалила, обжигая уши и лица, снежная крупа, и в пустынных просторах вокруг разносился многоголосый гомон. Возвращались мы тем же порядком, что и пришли: матушка толкала тележку, старшая сестра тянула. У старшей сестры порвались задники туфель, и оттуда тоскливо выглядывали растрескавшиеся от мороза пятки. Она тащила тележку, покачивая бедрами, как исполнительница янгэ118[Янгэ – букв. песня при посадке [риса]; традиционный народный танец северных провинций Китая. Исполняется одетыми в яркие, красочные костюмы танцорами на Новый год и в праздник фонарей.]. Если бы тележка вдруг перевернулась, сестра несомненно свалилась бы тоже. Из-за туго натянутой веревки она бы еще и перекувырнулась несколько раз. Потом она уже волокла тележку с громкими всхлипами, словно всхрапывая. Мы с Ша Цзаохуа тоже всхлипывали. У матушки же лишь стали отливать синевой глаза, и она, собираясь с силами, закусывала губу. Двигалась она вперед осторожно, но в то же время смело и решительно, и ее крохотные ножки надежно вгрызались в землю двумя маленькими мотыгами. За ней молча брела восьмая сестренка, вцепившись в край ее одежды ручкой, похожей на гнилой, осклизлый баклажан.
Моя коза, эта поистине славная животинка, не отставала от меня ни на шаг. Она тоже, бывало, оступалась и падала, но всякий раз быстро поднималась, словно взлетала. Чтобы защитить ее вымя, матушка придумала укутать его большим белым платком. Платок она завязала двумя узлами у козы на спине, а для тепла сунула под него две кроличьи шкурки. Шкурки эти напомнили о времени Ша Юэляна – поре безумной любви. Мне показалось – или в глазах козы действительно выступили слезы признательности? Она стала пофыркивать носом: это она так говорила. От холода уши у нее гноились, а копыта розовели, словно вырезанные изо льда. После того как меры по утеплению вымени были приняты, она стала совершенно счастливой козой. Сочетание ткани и кроличьего меха для сохранения тепла – вот же еще одна функция бюстгальтера, помимо его основного назначения – поддерживать грудь. Это было открытие, и именно этот случай вдохновил меня позже на создание бюстгальтера из кроличьего меха, модель которого я, став уже специалистом в этой области, разработал специально для женщин, живущих в холодных краях.
Мы спешили к дому и около полудня снова вышли на широкую, покрытую гравием дорогу, по обочинам которой высились серебристые тополя. Солнце едва прорывалось из-за туч, но дорога сверкала, будто глазурованная. Вместо града посыпались хлопья снега, и вскоре всё – и дорога, и деревья, и пустынные просторы вокруг – стало белым. Часто попадались трупы – людей и животных, а иногда даже мертвые воробьи, сороки и фазаны. Вот кого не было, так это мертвых ворон. На фоне полнейшей белизны их черное оперение как-то по-особенному отливало синевой и блестело. Они раздирали мертвечину так, что у них аж клювы сводило, и сопровождали свое пиршество истошным карканьем.
Удача сопутствовала нам. Сначала рядом с павшей лошадью мы обнаружили полмешка мелко нарубленной рисовой соломы вперемешку с бобовыми стручками и отрубями. Моя коза наелась до отвала, а оставшейся соломой укрыли от ветра и снега ноги братьев-немых. Насытившись, коза стала лизать снег. Она кивнула в мою сторону, и я сразу всё понял. Когда мы снова двинулись вперед, Ша Цзаохуа сказала, что пахнет жареной пшеницей. Матушка велела ей идти на этот запах. В стороне от дороги, возле кладбища, мы увидели небольшую хибарку, а в ней обнаружили мертвого солдата; рядом с ним лежало два мешка, полные обжаренного зерна. Мертвецов мы уже навидались и теперь особого страха не испытали. В этом домишке у кладбища можно было и заночевать.
Матушка со старшей сестрой вытащили этого молодого солдата на улицу. Он застрелился: обнял винтовку, вставил дуло в рот, а пальцем ноги, торчащим из дырявого носка, нажал на спусковой крючок. Пуля разнесла ему всю макушку. Крысы отгрызли уши и нос, обглодали пальцы – от них остались лишь белые косточки, торчавшие, как тонкие веточки ивы без коры. Когда матушка с сестрой волокли его наружу, следом устремилось целое полчище крыс с горящими красными глазками. Чтобы отблагодарить солдата за доставшееся нам зерно, матушка, несмотря на усталость, опустилась на колени и, сняв у него с пояса штык, выдолбила в промерзшей земле неглубокую ямку, где и похоронила его голову. Крысам, мастерам рыть норы, раскидать такую малость земли, конечно, ничего не стоило, зато матушке хотя бы стало спокойнее на душе.
Наша семья вместе с козой едва поместилась в этом домишке. Дверь мы прижали тележкой, а возле нее уселась матушка с винтовкой, заляпанной мозгами солдатика. До наступления темноты было немало желающих проникнуть в кладбищенскую сторожку. Всех – и бандитов, и бродяг – отпугивала винтовка в руках матушки.
– Да ты стрелять-то хоть умеешь? – с вызовом бросил матушке один большеротый, со злобными глазками, стараясь протиснуться внутрь.
Стрелять матушка не умела и лишь ткнула его дулом. Но тут винтовку выхватила Лайди. Она потянула затвор на себя, удалив стреляную гильзу, толкнула его вперед, дослав патрон в патронник, и опустила вбок. Потом прицелилась поверх головы большеротого – прогремел выстрел, и пуля, взвизгнув, ушла в потолок. Глядя, как ловко Лайди обращается с оружием, я тут же вспомнил о ее славном боевом пути вместе с Ша Юэляном. Большеротый грохнулся на карачки и, как пес, уполз прочь. Матушка растроганно смотрела на Лайди, а потом отодвинулась, уступая ей место на страже у дверей.
В эту ночь я спал сладким сном и проснулся, лишь когда укутанный снегом мир вокруг засиял под лучами солнца. Хотелось на коленях умолять матушку не уходить из хижины – обители духов, не покидать это величественное кладбище, не расставаться со снежными шапками на кронах чернеющего соснового леска. Ну давайте останемся в этом райском уголке, в этой обители бессмертных! Но матушка снова повела нас в дорогу. Отливающая синевой винтовка лежала рядом с Лу Шэнли, прикрытая рваным одеялом.
Под колесами тележки и под нашими ногами похрустывал толстый, в половину чи, слой снега. Спотыкались и падали мы значительно реже, и движение наше заметно ускорилось. Блеск снега резал глаза, а наши фигуры казались черными независимо от цвета одежды. Возможно, матушке придавала уверенности лежавшая в корзине винтовка и умение Лайди обращаться с ней, и она в тот день выказывала особое бесстрашие. Около полудня один драпающий с юга дезертир – он делал вид, что ранен в руку, – вознамерился было порыться в нашей тележке. Матушка так заехала ему по физиономии, что у того фуражка слетела, и он ретировался, так и не подобрав ее. Матушка подняла эту почти новую серую фуражку и натянула на голову моей козе. Теперь коза вышагивала в фуражке с важным видом, а то носилась как угорелая, и, глядя на нее, замерзшие и голодные беженцы раскрывали почерневшие рты, выдавливая из себя смех, слышать который было еще тяжелее, чем плач.
Напившись утром козьего молока, я пребывал в приподнятом настроении: мысли оживились, чувства обострились. На обочине заметил печатный станок уездной управы и сейф с документами. Почему их бросили? И куда делись носильщики? Неясно. И колонна мулов куда-то пропала.
Вскоре на дороге стало оживленнее. С юга нескончаемым потоком тащили носилки с ранеными. Раненые стонали, ополченцы-носильщики обливались потом и дышали тяжело, как коровы. Ноги у них уже заплетались, они еле волочили их, загребая снег. За носилками, спотыкаясь, спешили несколько женщин-санинструкторов в белых халатах и шапочках. Один из носильщиков, молодой парень, поскользнулся и шлепнулся задом в снег. Носилки перекосились, раненый с душераздирающим воплем свалился на землю. Голова в бинтах, видны лишь черные ноздри и бледные губы. Подбежала одна из женщин: осунувшееся лицо, кожаная сумка за спиной. Я сразу узнал ее: это была барышня Тан, боевая подруга Паньди. Она костерила носильщика на чем свет стоит и успокаивала раненого. В уголках глаз у нее и на лбу залегли глубокие морщины. Когда-то живая и энергичная женщина, теперь она иссохла и постарела. В нашу сторону она даже не взглянула. Матушка, похоже, тоже не признала ее.
Носилки всё несли и несли, казалось, им не будет конца. Мы стояли, прижавшись к обочине, чтобы не мешать. Носильщики наконец прошли, и белоснежная дорога превратилась в грязное месиво. Оставшийся кое-где снег был заляпан кровью и обрел ужасающий вид гниющей кожи. Сердце сжалось в комок от переполнявшего ноздри запаха талого снега, смешанного с запахом крови и кислого пота немытых тел. Мы снова тронулись в путь, но уже не так споро. Даже коза, которая прежде дефилировала в армейской фуражке, теперь дрожала от страха, как струхнувший новобранец. Беженцы нерешительно бродили туда-сюда, не зная, двигаться вперед или вернуться. Сомневаться не приходилось: впереди идет бой, и, если шагать дальше на юго-запад, попадешь на передовую, а там – винтовки и град пуль. Пуля, как известно, дура, и снаряды не спрашивают, куда упасть, да и сами солдаты – это спустившиеся с гор тигры, то есть далеко не вегетарианцы. Люди выжидательно поглядывали друг на друга, не находя верного решения. Матушка, ни на кого не глядя, толкнула тележку и смело зашагала вперед. Обернувшись, я увидел, что кое-кто повернул на северо-восток, а некоторые пристроились за нами.
Глава 27
В тот день, когда мы впервые увидели, что такое война, заночевать в конце концов пришлось там же, где мы провели первую ночь эвакуации. Тот же маленький дворик, та же небольшая пристройка и даже тот же гроб с пожилой женщиной. Только почти все остальные дома в деревушке были уже разрушены, вот и вся разница. В груду кирпичей и черепицы превратился и трехкомнатный дом, в котором останавливался Лу Лижэнь и другие чиновники уездной управы.
Мы вошли в деревушку под вечер, когда кровавый солнечный диск клонился к закату. Вся улица была усеяна кусками человеческих тел. Двадцать более или менее целых трупов лежали рядком, словно связанные невидимой нитью. В воздухе пахло гарью, несколько деревьев с обуглившимися ветвями будто расщепило ударом молнии. Из-под ног тянувшей тележку старшей сестры, бренькнув, вылетела продырявленная каска, а я несколько раз споткнулся об устилавшие землю желтые медные гильзы. Гильзы были еще горячие. Резкий запах горелой резины мешался с тошнотворной пороховой вонью. Из груды кирпичей одиноко торчал черный орудийный ствол, наставленный в сумеречное небо, где уже холодным светом мерцали звезды. В деревушке царила тишина – казалось, идешь по сказочному подземному царству мертвых. Число идущих следом за нами беженцев с каждым днем уменьшалось, и в конце концов мы остались одни. Матушка упрямо вела нас обратно, и уже на следующий день, преодолев солончаковую пустошь на северном берегу Цзяолунхэ и переправившись через саму реку, мы должны были вернуться в то место, которое называется домом. Вернуться домой. Домой.
Все вокруг лежало в руинах, и лишь маленькая двухкомнатная пристройка стояла, словно ожидая нас. Мы растащили загромождавшие вход обломки, открыли дверь и вошли. И только увидев тот же гроб, осознали, что спустя десять с лишним дней вернулись туда, где провели первую ночь.
– Господи, воля твоя! – только и сказала матушка.
По сравнению с событиями следующего дня происходившее той ночью кажется легковесным, как воронье перо, но его таинственную окраску мне не забыть вовек. Стоит ли рассказывать, как громыхала в ночи артиллерия? Ведь на следующий день громыхало еще сильнее. Не стану поминать и о крылатых кораблях, которые бороздили ночное небо, сверкая разноцветными огнями, потому что наутро все было видно гораздо лучше. Расскажу лишь про гроб. В те времена, когда в Гаоми заправлял Сыма Ку, мы – Сыма Лян, как сын самого высокопоставленного лица в округе, и я, его самый влиятельный младший дядюшка, – нанесли визит в лавку гробовщика Хуан Тяньфу. Позади лавки размещалось производство, и в то неспокойное время торговля шла необычайно бойко. Под навесом на просторном заднем дворе дюжина столяров воевала с деревом так, что только треск стоял. Круглый год там горел костер и сушились доски. Пахло смолой, клеем, в ноздри бил дух пиленого дерева и умащений – какие только мысли не приходили в голову от всех этих ароматов! Большие, толстые бревна распиливали на доски, сушили, придавая нужную форму, обстругивали, усыпая землю завитушками стружек. Сопровождавший нас Хуан Тяньфу любезно рассказывал и показывал. Сначала производство, чтобы мы могли уяснить весь процесс, потом продукцию. Тонкие ивовые гробы для бедняков, длинные прямоугольные для девушек, умерших до замужества, ящички из горбыля для детей, гробы для зажиточных середняков из досок тополя толщиной два цуня. Самые ценные, самые тяжелые, самые крепкие гробы, обитые внутри желтым бархатом, делали из четырех огромных стволов кипариса, и назывались они сыдугуань – четырехосновные. Как раз в таком сыдугуане похоронили третью сестру, Птицу-Оборотня. Это было гигантское сооружение ярко-красного цвета, с высоким изголовьем, подобным носу корабля, рассекающего бурные волны.
Исходя из своих обширных знаний о гробах, я определил, что гроб этой старухи – двухцуневый, из тополя, и, вероятно, это продукция лавки почтенного Хуана. У мастеров-гробовщиков крышка гроба зовется цайтянь – небесная твердь. Место ее соединения с самим гробом должно быть подогнано впритык, чтобы даже иголка не прошла. Мастерство кузнеца – в закалке, а умение столяра – в подгонке. Старухин гроб, видать, сколотил подмастерье. Щель между крышкой и гробом зияла такая, что не только иголка – крыса могла пролезть.
Лежит ли еще там старуха, что забралась туда по собственному почину? При вспышках далеких орудийных выстрелов все невольно обращали взоры на эту щель со страхом, не случится ли какое чудо, но одновременно и с надеждой, что это чудо явит себя. Чем больше стараешься не думать о всех этих рассказах про мертвецов, встающих из могил, чтобы стать неприкаянными духами, тем ярче они высвечиваются в хранилищах памяти, ни одна мелочь не ускользает.
– Спите давайте, – велела матушка. – Нечего о всякой ерунде думать. Вообще ни о чем думать не надо. – Она будто угадала мои мысли. – Ваша мать прожила полжизни и вынесла вот какую истину, – проговорила она, кладя винтовку на цайтянь, – как бы ни было хорошо в раю, дома, в наших трех паршивых комнатушках, всё лучше. А кого боятся неприкаянные духи, так это людей честных. Спите, дети, завтра вечером в это время будем уже спать дома, на нашем кане.
Я лежал в темноте с широко открытыми глазами, сон не шел. Матушка, обняв Лу Шэнли, лежавшую у стенки, неровно похрапывала, и храп ее перемежался с болезненными стонами. Восьмая сестренка и во сне держалась за матушкину одежду, поскрипывая зубами, будто мышь, грызущая дно ящика. Старшая сестра улеглась на куче соломы, подложив под голову пару кирпичей, Ша Цзаохуа и братья-немые уткнулись головами ей в подмышки, как котята. Я лежал вплотную к шее козы и слышал, как у нее в горле что-то перекатывается. Через несколько больших дыр в дверях пристройки врывался необычно теплый для этого времени года ветерок. Из развалин пахло только что вынутыми из печи кирпичами. Там, в свете звезд, двигалось что-то большое и черное, с хрустом наступая на обломки. Будить матушку я не решался, она устала донельзя. Старшую сестру тоже звать не хотелось, она вымоталась окончательно. Оставалось лишь разбудить козу, дернув ее за бороду, в надежде, что она придаст мне смелости. Но коза лишь приоткрыла один глаз и тут же закрыла его снова. Громадина продолжала с громким пыхтением топтаться среди развалин. Над деревушкой разнесся какой-то странный звук – плач не плач, смех не смех. Потом послышался беспорядочный топот, скрежет металла, свист плети, шипение раскаленного тавра, выжигающего клеймо. Звуки сопровождались запахами: потные ноги, пыль, ржавчина, свежая кровь и обгоревшая плоть. На крышку гроба запрыгнула мышь с красными глазками и, словно озорник мальчишка, побежала вдоль изгиба винтовочного приклада. Когда промелькнул мышиный хвостик, ужасы и начались: из гроба послышались еле различимые звуки, будто умершая старуха разглаживала иссохшими руками цветастый край своего погребального одеяния. Потом послышались протяжные вздохи и бормотание, как во сне: «Задушили меня… Чтоб вас… Задушили…» Раздался стук: в крышку гроба колотили кулаками и ногами. Удары тяжелые, громкие, но матушка ничего не слышала и продолжала похрапывать да постанывать. Старшая сестра тоже ничего не слышала, она спала беззвучно и лежала не шевелясь, как черное бревно. Дети чмокали во сне губами, будто жуя что-то вкусное. Я хотел потянуть за бороду козу, но руки онемели, и, как я ни старался, шевельнуть ими не мог. Хотелось закричать, но и на горле будто сомкнулись чьи-то пальцы. Оставалось лишь, похолодев от ужаса, слушать, как ворочается в гробу мертвец. И тут крышка гроба стала медленно, со скрипом подниматься. Державшие ее руки отсвечивали зеленым. Они торчали из широких рукавов, черные, твердые, как железяки. Крышка поднималась все выше, покойница тоже потихоньку поднимала голову, потом вдруг рывком села. Крышка соскользнула на узкий конец гроба, встав под углом к нему, как громадная мышеловка. Покойница сидела в гробу, и ее лицо тоже светилось зеленым. Но это было отнюдь не изборожденное морщинами, вроде грецкого ореха, лицо старухи, а лик очень даже молодой женщины, такой, как прыгнувшая с утеса и погибшая третья сестра, Птица-Оборотень. Одежда этой женщины, как будто из бесчисленных чешуек, вроде рыбьих, – или это были перья? – отливала серебром. От них струился холод, и они позвякивали. Посидев немного, как будто передохнув, она оперлась руками о края гроба и стала неспешно подниматься. В сиянии, исходившем от ее облачения, я смог разглядеть, что изящные голени сплошь в шрамах – точь-в-точь как у восстающих из гроба женщин-призраков, потому что все они мастерицы бегать, а без точеных, крепких ножек много не набегаешь. Десять пальцев с длинными, как когти, ногтями – так про них и рассказывают. Страшное, свирепое обличье; а зубы – сверкающие, как молнии, и острые, как шило! Поднявшись на ноги, она нагнулась, рассматривая спящих одного за другим, словно желая определить, кто из них близкие, а кто враги. Остановившись на лице матушки, ее глаза округлились, как виноградины, и зрачки забегали. Потом она подошла ко мне. Я зажмурился. От диковинного одеяния пахло – не разберешь, приятный это запах или нет, – чем-то кисловатым, но одновременно сладким. Похоже пахнет раздавленная виноградная лоза. Изо рта у нее потянуло зябкой сыростью, и я почувствовал, что все тело стынет и в нем, как в замороженной рыбине, скоро не останется ни капли тепла. Она провела по мне пальцами с головы до ног и обратно, и коснувшиеся моей кожи острые ногти вызвали ощущение, которое невозможно описать. Потом она, ясное дело, разорвет мне грудь, вырвет сердце, затем печень и умнет ее, как сочную грушу. Возможно, прокусит и артерию на шее, прильнет к ней, как пиявка, высосет всю кровь, и от меня останется лишь высохшая, похожая на картон оболочка, которую можно будет поджечь, чиркнув спичкой. Дожидаться смерти я не стал – вскочил, руки и ноги обрели свободу, все тело налилось силой. Отталкиваю женщину-призрака, бью ее кулаком в нос. Слышно даже, как ломается хрящ, и этого не забыть никогда. Метнувшись к двери, выбегаю на улицу и, наступая на покойников, стремглав несусь вперед. Она с проклятиями бросается в погоню, когтями своими то и дело цепляя мне плечи и спину. Не оборачиваюсь: а вдруг возьмет и вопьется в горло! Бежать, только бежать, быстрее, быстрее. Ноги уже почти не касаются земли, встречный ветер мешает дышать, того и гляди задохнешься, в лицо больно бьют песчинки. Но она все царапает меня своими когтями. И тут я вспоминаю хитрость, с помощью которой мальчик в сказке победил восставшего из гроба покойника: он побежал прямо в сторону дерева, а потом резко повернул. А покойники-то свернуть не могут. Я устремляюсь к огромному жужубу; в свете месяца он стоит этаким великаном с косматой вечнозеленой головой. Чуть не врезавшись в него, резко отклоняюсь в сторону и вижу, как покойница обхватывает дерево и ее ногти впиваются в крепкий, как сталь, ствол…