Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 38 из 79 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Меня убейте, меня! – завопила она, как безумная. – Это я переспала с Сыма Ку, я их мать, я! У немого опять заходила нижняя челюсть – верный знак того, что в душе у него поднимается буря. Вскинув револьвер, он с мрачным видом завел свои придыхания: «То, то, то – скинь, скинь, скинь…» Без малейшего колебания сестра расстегнула пуговицы и вывалила всем на обозрение свои великолепные груди. Немой уставился на них, и челюсть у него затряслась еще больше. Казалось, сейчас она упадет и, как черепица, разлетится на куски, большие и маленькие. А без челюсти немой явит собой жуткое зрелище. Придерживая челюсть рукой, он снова стал выдыхать свои «скинь», хотя, вероятно, имел в виду совсем другое. Сестра послушно скинула кофту, обнажившись до пояса. Лицо загорелое, а тело отливало белизной, как фарфор. Так сестра и стояла в утренней дымке с оголенной спиной и состязалась с немым – кто кого. Он добрел к ней на подкашивающихся ногах и остановился. Этот железный боец походил на снеговика, тающего под лучами солнца: хлоп – отвалилась рука, бац – нога, огромной змеей свернулись на земле кишки, а в ладони затрепетало алое сердце. С большим трудом все эти части снова собрались вместе; немой опустился перед сестрой на колени, обнял ее за бедра и уткнулся большой головой ей в живот. Эта перемена произошла так внезапно, что Лу Лижэнь и все остальные смотрели, онемев и разинув рты, словно набили их горячими сластями. Остается только гадать, какие чувства испытывала толпа, молча пялившаяся на то, что происходило возле пруда. – Сунь Буянь! – крикнул совершенно растерявшийся Лу Лижэнь, но громила и ухом не повел. Паньди спрыгнула вниз, подбежала к пруду, подобрала с земли кофту и укутала сестру. Она хотела оттащить ее в сторону, но с нижней половиной тела сестры уже слился немой – разве оттащишь! Тогда Паньди, схватив револьвер, шарахнула его по плечу. Немой поднял на нее глаза, полные слез. То, что случилось потом, остается загадкой и теперь. Объяснения предлагались самые разные, но правда это или выдумки – кто знает. В тот самый момент, когда Паньди застыла, глядя в полные слез глаза немого; когда Сыма Фэн и Сыма Хуан поднялись, поддерживая друг друга, и полными ужаса взорами искали свою бабушку; когда матушка пришла в себя и, что-то бормоча, побежала к пруду; когда у слепца Сюй Сяньэра проснулась-таки совесть и он обратился к Лу Лижэню: «Уездный начальник, не надо убивать их, моя мать не повесилась, и жена умерла не только по вине Сыма Ку»; когда за развалинами дома мусульманки сцепилась пара диких собак; в тот самый момент, когда на меня нахлынули сладкие и печальные воспоминания о тайных играх, которым мы с Лайди предавались в ослином корыте, и рот наполнился запахом ее немытых упругих грудей; когда все остальные гадали, что за птица этот важный начальник и куда он подевался, – в это самое время с юго-востока вихрем ворвались два всадника. Один конь был белый как снег, другой черный как уголь. Всадник на белом коне был одет во все черное, нижняя половина лица закрыта черной тканью, а на голове – черная шапка. Всадник на вороном был весь в белом, белый платок закрывал низ лица, на голове – белая шапка. Они мчались с револьверами в руках и, как искусные наездники, сидели в седлах, выпрямив ноги и подавшись корпусом вперед. Приблизившись к пруду, пальнули несколько раз в воздух и так напугали уездных и районных ганьбу вместе с вооруженными милиционерами, что те бросились на землю. Нахлестывая коней, всадники летали вокруг пруда, и кони их изящно изгибались на всем скаку. Нарезая очередной круг, они сделали еще по выстрелу, пришпорили коней и умчались прочь. Сначала скрылись из виду развевающиеся конские хвосты, потом и сами всадники. Вот уж поистине, как говорится, дохнул весенний ветерок, а прочь летит осенний. Были они или не были – на сон похоже. Люди постепенно пришли в себя и лишь тогда увидели, что Сыма Фэн и Сыма Хуан лежат на берегу пруда мертвые и во лбу у каждой – точно посередине – зияет отверстие от пули, вышедшей через затылок. Пули легли так одинаково, что народ не мог сдержать возгласов удивления. Глава 26 В первый день эвакуации население восемнадцати деревень дунбэйского Гаоми, волоча свою живность, поддерживая стариков и неся на себе малышей, шумя и галдя, со страшной тревогой в душе собралось на солончаковой пустоши на северном берегу Цзяолунхэ. Землю покрывал слой соли, похожей на нерастаявший иней. На леденящем ветру дрожали и покачивались стойкие к солончакам бурые мохнатые метелки темеды и пожухлые листья тростника. Прямо над головами с оглушающим карканьем летали охочие поглазеть на происходящее вороны. Пониженный в должности до заместителя начальника уезда Лу Лижэнь стоял перед каменным жертвенным столиком высоченной усыпальницы какого-то цинского цзюйжэня и надрывался до хрипоты, призывая всех покинуть насиженные места. Упирал он главным образом на то, что близится суровая зима, Гаоми скоро превратится в огромное поля боя и отказ от эвакуации равносилен смерти. Воронье, облепившее черные ветки сосен, каменные статуи людей и лошадей перед усыпальницей – все это усугубляло и без того мрачную атмосферу, наполняя души людей ужасом даже больше, чем речи Лу Лижэня, укрепляя их в решимости бежать от погибели вместе с уездными и районными властями. По сигнальному выстрелу отступление началось. Черная масса людей с гулом и скрежетом пришла в движение. Закричали ослы, замычали коровы, затрепыхались куры, запричитали женщины и заплакали дети. По тянущейся до самого горизонта покрытой колдобинами дороге носился туда-сюда на низенькой белой лошадке молодой ганьбу с печально свисавшим красным флагом в руках, время от времени указывая этим флагом, куда идти. В голове колонны уныло плелись под присмотром солдат мулы, груженные документами уездной управы. За ними вышагивал оставшийся еще со времен Сыма Ку облезлый верблюд, тащивший два металлических сейфа. Он столь долго пробыл в Гаоми, что из верблюда превратился в корову. За ним следовали носильщики-ополченцы: они несли печатный станок из уездной управы и оборудование из механической мастерской уездной милиции. Носильщиков было немало, все загорелые и крепкие, в нестеганых куртках с подкладными плечами в форме лотоса. По тому, как они пошатывались, приоткрыв рты и нахмурив брови, было понятно, какие все эти железяки тяжеленные. За ополченцами нестройными рядами брел народ. Лу Лижэнь, Паньди и другие уездные и районные ганьбу верхом на мулах или на лошадях разъезжали по усыпанной солью земле на обочинах, изо всех сил пытаясь упорядочить движение. Но дорога была узкая, идти по солончакам было в общем-то сносно, поэтому народ сворачивал на обочину и продвигался вперед разрозненными группами, громко хрустя по соляной корке. В результате едва начавшаяся эвакуация превратилась в беспорядочное бегство. Стиснутая людским потоком, наша семья тоже двигалась то по дороге, то по обочине, а потом уже было и самим не разобрать, где ступает наша нога. С пеньковой лямкой на шее матушка толкала тележку на деревянных колесах. Ручки тележки отстояли друг от друга так далеко, что ей приходилось широко расставлять руки. По бокам к тележке были привязаны две большие прямоугольные корзины. В левой поместились Лу Шэнли, наше одеяло и одежда. В правой сидели братья-немые. Мы с Ша Цзаохуа шагали по обе стороны, держась за корзины. Слепая восьмая сестренка, спотыкаясь, ковыляла за матушкой, вцепившись в ее штаны. Впереди брела Лайди. Она пребывала то в ясном сознании, то в помутненном и, сгорбившись и вытянув шею, как послушный буйвол, волокла тележку за наброшенную на плечи лямку. Колеса невыносимо скрипели. Трое детей в корзинах вертели головой, разглядывая все, что творилось вокруг. Под ногами хрустела соль, в воздухе стоял резкий запах. Поначалу все это казалось интересным, но через несколько ли ноги заныли, голова отяжелела, сил явно поубавилось и под мышками выступил пот. Позади меня, не отставая, трусила моя сильная, как маленький муленок, белая молочная коза. Она понимала, что происходит, и привязывать ее не было нужды. В тот день с севера налетал сильный порывистый ветер и безжалостно хлестал по ушам. По всей равнине поднимались клубы белой пыли из щелочи, соли и селитры, она порошила глаза, вызывая слезы, оседала на коже, отчего та невыносимо зудела, а во рту от этой пыли ощущался отвратительный привкус. Люди шли, склонясь от ветра, глаза – узкие щелочки. Одежда ополченцев, тащивших станки, пропиталась потом и покрылась осевшей на них пылью, так что все они побелели. У матушки брови и волосы тоже будто поседели. Мы вышли на болотистую низину, и колеса нашей тележки проворачивались уже с большим трудом. Старшая сестра впереди напрягала все силы, лямка глубоко впивалась ей в плечо. Она тяжело дышала, словно в приступе астмы, и смотреть на все это было просто невыносимо. Ну а матушка? Кроме того, что она толкала тележку, она еще испытывала муки, подобные крестным мукам Христа. Из печальных глаз без конца катились слезы, которые вместе с каплями пота оставляли на лице алые бороздки. Следом брела вцепившаяся в нее восьмая сестренка, болтаясь туда-сюда, словно тяжеленный тюк. За нами тянулась глубокая колея, которая, однако, быстро исчезала под колесами тележек, едущих следом, под копытами животных и ногами людей. Со всех сторон нас окружали беженцы. Множество знакомых и незнакомых лиц – не разберешь, кто есть кто. Тяжело приходилось всем – людям, лошадям, мулам. Сравнительно вольготно чувствовали себя пристроившиеся на руках у хозяек несушки да моя коза, которая проворно перебирала копытцами и даже ухитрялась щипнуть на ходу пожухлых листьев камыша. Солончаки ярко отсвечивали на солнце, напоминая расплавленное серебро, и этот блеск так резал глаза, что все время хотелось их прикрыть. Простиравшаяся до горизонта пустынная равнина представлялась северным морем из старинных преданий. К полудню люди стали без всякого сигнала по одному и группами опускаться на землю, словно их подкосила неведомая эпидемия. Воды не было, горло пересохло, языки, шершавые, словно распухшие, еле ворочались. Изо рта шел пар, а спина и живот заледенели. Северный ветер продувал пропотевшую одежду насквозь, и она задубевала, как панцирь. Матушка присела на оглоблю, вынула из корзины несколько засохших, потрескавшихся лепешек и поделила их между нами. Старшая сестра кусила, и из трещины на сухих губах тут же выступила кровь, закапав лепешку. Трое малышей на тележке – с запыленными лицами и грязными ручонками, они больше смахивали на храмовые изображения злых духов – понурили головы и есть не стали. Восьмая сестренка пыталась глодать серую, сухую лепешку своими маленькими белыми зубками. – Это всё ваши добрые папы и мамы удумали, – вздохнула матушка. – Бабушка, пойдем домой… – захныкала Ша Цзаохуа. Матушка подняла глаза на усыпавших землю людей и снова вздохнула. Потом взглянула на меня: – С сегодняшнего дня, Цзиньтун, будешь есть по-другому. Достав из тюка эмалированную кружку с пятиконечной красной звездой, она подошла к козе, присела на корточки, оттерла с соска пыль и велела мне держать козу. Я обнял ее холодную голову и стал смотреть, как матушка давит на сосок. В кружку тоненькой струйкой брызнуло молоко. Козе, конечно, было не по себе: она привыкла подпускать меня под брюхо, чтобы я пил прямо из соска. Она пыталась крутить головой и выгибала спину, как змея. А матушка знай повторяла эти страшные слова: – И когда ты, Цзиньтун, научишься есть как все? Мне уже приходилось пробовать самую разную еду, но, как бы ни было вкусно, начиналась невыносимая боль в животе, а потом – неукротимая рвота, аж до желтой слизи. Я смотрел на матушку, и мне было очень стыдно. «Сколько хлопот я доставляю матушке, да и самому себе, из-за этой своей странности», – корил я себя. Наверное, Сыма Лян мог бы что-нибудь придумать, но он убежал и с того самого дня больше не показывался. Перед глазами встало его милое хитрое личико. А как страшны были отливающие металлической синевой пулевые отверстия во лбах Сыма Фэн и Сыма Хуан! Вспомнилось, как они лежали рядом в маленьком ивовом гробике. Матушка тогда заклеила эти отверстия кусочками красной бумаги, и получились симпатичные мушки. Нацедив полкружки, матушка встала, нашла бутылочку, которую когда-то принесла барышня Тан для кормления Ша Цзаохуа, отвинтила крышку, перелила туда молоко и вручила мне, глядя на меня с искренней жалостью. Хоть и не без колебаний, я взял бутылочку. Не мог же я обмануть матушкины ожидания! Тем более, что это для моей же свободы и даже счастья. Я взял в рот яично-желтый резиновый сосок. Ну разве можно сравнить эту безжизненную резиновую соску с соском матушки – воплощением любви, поэзии, с этим бескрайним небесным простором, с изобильной нивой, где волнами колышутся золотистые колосья! Не сравнишь ее и с большущим, раздувшимся, крапчатым соском моей козы – бушующая жизнь, шквал ощущений! А тут – нечто бездушное. Тоже скользкое, но не влажное. А самое ужасное – вообще никакого запаха! Во рту, на слизистой, ощущение чего-то холодного, маслянистого. Ради матушки и ради себя самого я подавил отвращение и нажал на соску. Она тут же отозвалась негромким звуком, через мгновение выплеснулось молоко с тошнотворным привкусом солончаков, затекло под язык и оросило стенки рта. Я сделал глоток и сказал про себя: «Это за матушку». Еще один глоток: «Это за Цзиньтуна». Так я и сосал, делая глоток за глотком – за Лайди, за Чжаоди, за Няньди, за Линди, за Сянди, за всех своих родных Шангуаней, которые любили меня, переживали за меня, помогали мне, а также за этого непоседливого чертенка Сыма Ляна, хоть его и не связывали с семьей Шангуань кровные узы. Я задерживал дыхание и, приспособившись таким образом, вбирал в себя животворную жидкость. Когда я возвращал бутылочку, матушка уже вся уплакалась. Лайди радостно улыбнулась. – Младший дядюшка стал большой, – сказала Ша Цзаохуа. Борясь с рвотными позывами и тая боль глубоко в животе, я как ни в чем не бывало прошел вперед и, как настоящий мужчина, помочился на ветру. Воспрянув духом, я старался направить желтую струйку как можно выше и дальше. Совсем близко виднелась дамба на Цзяолунхэ, шпиль деревенской церкви и высоченный тополь во дворе семьи Фань Сяосы. Брели с такими трудностями все утро, а прошли, оказывается, так мало, что даже смешно. На старой кляче, слепой на левый глаз и клейменной арабскими цифрами на правом боку, с запада к нам подъехала Паньди, пониженная в должности до председателя районного комитета женского спасения. Лошадь держала голову под странным утлом и неуклюже переставляла копыта с изношенными подковами, а при этом еще и подщипывала. Когда-то это был вороной жеребец, потом его оскопили, и голос у него стал тонким, а характер сварливым. Ноги и брюхо у него были в белой соляной пыли, а от пропитанной потом упряжи несло кислятиной. Вообще-то он всегда был смирный и даже терпел, когда дети дергали его за хвост. Но в один прекрасный день вдруг завредничал и резко изменился. Прошлым летом – еще во времена Сыма Ку – он укусил за голову Фэн Ланьчжи, дочку конюха Фэн Гуя. Девочка еле выжила, но на лбу и на затылке остались страшные шрамы. Таких лошадей обычно пускают под нож, но этого за какие-то боевые заслуги пощадили. Он остановился перед тележкой, покосился единственным глазом на нашу козу, которая сторожко отошла туда, где на земле был самый толстый слой соли, и стала лизать ее. Паньди, можно сказать, лихо спрыгнула с лошади, хотя живот у нее торчал уже очень заметно. Я уставился на него, пытаясь представить там ребенка, но тщетно – разглядеть удалось лишь темно-красные потеки на серой армейской форме. – Мама, не останавливайтесь здесь, впереди, в деревне, мы уже воды накипятили, там и перекусить можно, – сообщила она. – Вот что я скажу тебе, Паньди. Не будем мы отходить вместе с вами, – заявила матушка. – Об этом и речи быть не может, мама, – энергично запротестовала Паньди. – При этом прорыве противника все, верно, будет иначе. В Бохайском районе за день убили три тысячи человек. Озверевшие бандиты из отрядов по возвращении родных земель убивают даже собственных матерей. – Никогда не поверю, что есть люди, которые убивают своих матерей, – сказала матушка. – Что бы ты ни говорила, мама, я не могу позволить вам вернуться, – стояла на своем Паньди. – Это значит самому броситься в западню, это погибель. И если тебе наплевать на себя, подумай о детях. – Она достала из сумки небольшой флакончик, отвинтила крышку, высыпала оттуда несколько маленьких белых пилюль и передала матушке: – Это витамины, принять одну пилюлю все равно что съесть большой кочан капусты и два яйца. Когда ты, мама, действительно выбьешься из сил, прими пилюлю и детям по одной дай. Солончаки скоро пройдем, впереди дорога хорошая, бэйхайские должны оказать нам теплый прием. Поторопитесь, мама, нельзя здесь рассиживаться. – Она вцепилась в гриву, вставила ногу в стремя и взгромоздилась на коня. Пришпорив его, она помчалась вперед с криком: – Земляки, поднимайтесь, не останавливайтесь! Совсем недалеко деревня Ванцзяцю, там для всех приготовлена горячая вода, масло, соленые овощи и лук… Слыша ее призыв, люди вставали и брели дальше. Матушка завернула оставленные пятой сестрой пилюли в платок и положила в карман. Потом надела на шею лямку и взялась за ручки:
– Пошли, дети. Толпа беженцев растянулась так, что ей не видно было ни начала, ни конца. Когда мы добрались до Ванцзяцю, никакой горячей воды там не оказалось, не говоря уж о масле, соленых овощах и луке. До нас здесь прошла колонна уездной управы на мулах, вокруг валялись оставленная ими солома и помет. Народ стал разводить костры, чтобы сварить свои жалкие припасы. Несколько мальчишек, заострив ветки, отправились копать дикий чеснок. Уже покидая эту деревушку, мы увидели немого во главе десятка районных милиционеров. Они возвращались в Ванцзяцю. Не сходя с коня, немой вытащил из-за пазухи пару полусырых бататов и здоровенную редиску и бросил в сторону корзин на нашей тележке. Этой редиской он чуть не пробил голову своему сынку, Второму Немому. Я заметил, как он ощерился в звериной улыбочке, глядя на старшую сестру. Поговаривали, что они уже муж и жена. Все запомнили разыгравшуюся между ними потрясающую сцену во время расстрела у пруда. У каждого из милиционеров за спиной висела винтовка, у немого за поясом торчал револьвер, а на шее болталась пара черных мин. Солнце уже закатилось за холмы, когда мы, отбрасывая длинные тени, добрели до маленькой деревушки. Над крышами домов поднимался белый дым, а на улице царила суета. Среди изможденных людей, которые лежали вповалку прямо на улице, словно беспорядочно разбросанные бревна, шныряли серые фигуры сравнительно бодрых ганьбу. У колодца на краю деревни толпились желающие набрать воды. От запаха свежей колодезной воды люди оживлялись. Громко фыркала и моя коза. К колодцу попыталась протиснуться Лайди с большой чашей в руках, про которую говорили, что это редкий образец старинного синего фарфора, бесценное сокровище. Несколько раз сестра оказывалась уже почти у самого колодца, но ее снова и снова выпихивали. Нас признал старый повар – он готовил для уездной управы – и принес нам ведро воды. Первыми к ведру подоспели Ша Цзаохуа и Лайди. Они встали на четвереньки и жадно приникли к воде, даже столкнувшись при этом лбами. – Пусть дети сначала попьют! – недовольно выговорила старшей сестре матушка. Та замерла, а Ша Цзаохуа чуть ли не голову в ведро засунула. Она шумно лакала, как теленок, с той только разницей, что держалась за ведро грязными ручонками. – Хватит уже, деточка, не надо пить столько, живот болеть будет, – уговаривала матушка и даже потянула ее за плечо, чтобы оторвать от ведра. Девочка облизала губы, чтобы ни одна капля не упала; в животе у нее громко урчало. У старшей сестры, когда она встала, напившись досыта, живот аж выпирал. Зачерпнув чашкой из ведра, матушка напоила братьев-немых. Подобралась к ведру и восьмая сестренка. Она опустилась на колени и ткнулась в воду лицом. – Цзиньтун, попьешь? – повернулась ко мне матушка. Я отрицательно покачал головой. Матушка зачерпнула еще. Я отпустил козу, которая давно уже рвалась попить, но я держал ее за шею. Наглотавшись за день солончаковой пыли, она пила жадно, не поднимая головы. Уровень воды в ведре быстро понижался, а живот у нее раздувался. Старик-повар явно расчувствовался, но ничего не сказал, а только вздохнул. Матушка сердечно поблагодарила его, и он снова вздохнул, только еще протяжнее. – Что же вы так поздно, мама! – недовольно окликнула матушку Паньди. Матушка промолчала, взялась за тележку и повела нас, лавируя в толпе. Мы пробирались в крохотных промежутках между людскими телами, осыпаемые бесчисленными ругательствами и проклятиями, и наконец добрались до маленького дворика, окруженного глинобитной стеной с воротами из прутьев. Паньди помогла матушке снять малышей. Она хотела оставить тележку и козу на улице. Там уже стояли на привязи с десяток мулов и лошадей, которые за отсутствием сена глодали кору с деревьев. Тележку мы оставили, а коза увязалась за нами во двор. Паньди глянула на меня, но ничего не сказала – понимала ведь, что для меня это источник жизни. В ярком свете ламп, горевших в доме, покачивались большие черные тени. Ганьбу из уездной управы о чем-то ожесточенно спорили. Слышался и хриплый голос Лу Лижэня. Из нескольких солдат с винтовками во дворе навытяжку не стоял ни один, у всех ныли натруженные ноги. Давно уже опустилась ночь, на небе поблескивали звезды. Паньди провела нас в пристройку, где тусклая лампа на стене отбрасывала призрачные блики. В стоявшем там гробу недвижно лежала пожилая женщина в погребальной одежде. Услышав наши голоса, она открыла глаза: – Закройте гроб, люди добрые, хочу уже в нем устроиться… – Зачем это вам, почтенная тетушка? – спросила матушка. – Сегодня для меня благоприятный день, – ответила старуха. – Сделайте милость, люди добрые, закройте гроб… – Располагайтесь, мама, – пригласила Паньди. – Всё лучше, чем на улице. Спали мы в ту ночь беспокойно. Споры в доме продолжались допоздна. Едва спорщики подутихли, как на улице началась пальба, а когда суматоха улеглась, в деревне вспыхнул пожар. Языки пламени походили на развевающиеся красные полотнища, их отсветы падали на наши лица и даже освещали уютно устроившуюся в гробу старуху. Когда рассвело, она уже не шевелилась. Матушка окликнула ее, но женщина глаза не открыла. Пощупали пульс: оказалось, она уже мертва. – Ведь наполовину небожительница! – проговорила матушка, когда они со старшей сестрой закрывали гроб крышкой. В последующие несколько дней пришлось еще труднее, и, когда мы добрели до подножия горы Дацзэшань, ноги у матушки и у старшей сестры уже были истерты в кровь. Братья-немые зашлись от кашля. У Лу Шэнли был страшный жар и начался понос. Вспомнив про поднесенное Паньди чудодейственное средство, матушка тут же сунула им в рот по пилюле. Единственной, кого не брала никакая хворь, была восьмая сестра. Уже пару дней, как Паньди и след простыл, не видать было и никого из ганьбу – ни уездных, ни районных. Один раз попался на глаза немой. Он нагнал нас бегом, таща на закорках раненого районного милиционера. Тому оторвало ногу, и из болтавшейся разодранной пустой штанины капала кровь. – Сделай доброе дело, командир… – завывал раненый, – прикончи… Умираю… Как больно… Должно быть, на пятый день наших мытарств на севере показалась высокая, поросшая деревьями белая гора, на вершине которой виднелся небольшой храм. С дамбы на Цзяолунхэ за нашим домом эту гору можно было увидеть только в погожие дни, но оттуда она казалась темно-зеленой. Разглядев ее как следует вблизи, вдохнув аромат свежести, я осознал, как далеко мы уже ушли. Теперь мы брели по широкой, посыпанной гравием дороге; навстречу нам проскакал конный отряд; форма на всадниках была такая же, как у солдат семнадцатого полка. Стало понятно, что в нашей деревне идет бой. За конниками прошла пехота, за пехотой следовали мулы, тащившие большие орудия. Из жерл пушек торчали букеты цветов, а на стволах с гордым видом восседали артиллеристы. За артиллерией шагал отряд носильщиков, за ними – две колонны повозок, груженных мешками с мукой и рисом, а также фуражом. Беженцы из Гаоми боязливо жались к обочине, пропуская военных. Из строя вышли несколько человек с «маузерами» в деревянных кобурах через плечо и стали расспрашивать беженцев про обстановку. Парикмахер Ван Чжао, который толкал перед собой красивую тележку на резиновом ходу, весь путь прошел без особых приключений, а тут попал в неприятную историю. В провиантской колонне у одной из тележек с деревянными колесами сломалась ось. Возчик, мужчина средних лет, опрокинул тележку набок, вытащил ось и стал вертеть в руках, пока они не почернели от смазки. В помощниках у него был подросток лет пятнадцати. Голова в чирьях, в уголках рта заеды. Рубаха без пуговиц подпоясана пеньковой веревкой. – Ну что там, пап? – спросил он. – Ось полетела, сынок, – помрачнел отец. Они вдвоем сняли огромные, окованные жестью колеса. – И что теперь? – спросил парень. Отец сошел на обочину и стал вытирать испачканные смазкой руки о жесткую кору тополя: – А что тут придумаешь! В это время откуда-то из головы колонны, скособочившись, подбежал однорукий ганьбу в старой армейской гимнастерке, в шапке на собачьем меху и с «маузером» через плечо. – Ван Цзинь! – заорал он. – Ван Цзинь! Почему покинул колонну? А? Почему покинул колонну, спрашиваю! Хочешь нашу Железную роту опозорить?! – Ось полетела, политинструктор… – мрачно буркнул Ван Цзинь. – И полетела, как идти в бой – ни раньше ни позже? Разве не было велено проверить тележки загодя? – Политинструктор расходился все больше и, размахнувшись единственной, необычно сильной рукой, ударил Ван Цзиня по лицу. Ахнув, тот опустил голову, из носа заструилась кровь. – Ты чего отца ударил! – бесстрашно подступил к инструктору паренек. Ганьбу опешил: – Это случайно, будем считать, я неправ. Но если не доставите провиант вовремя, пристрелю обоих!
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!