Часть 17 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Все вчетвером мы идём с сетью к берегу озера. Она должна повиснуть в воде, как занавеска, чтобы рыбы застревали плавниками в ячейках.
Поднимается небольшой ветер. Мы разворачиваем сеть, но из-за ветра она запутывается в растущих вдоль берега кустах. Хорошо, что нас четверо: один человек ни за что не смог бы снять все эти тонкие, как паутина, нейлоновые нити с гнущихся на ветру веток.
Почти так же трудно раздобыть сухих дров для костра. Ивовый стланик слишком сырой, а карликовые берёзы слишком жёсткие. Здесь растёт ещё какой-то смолистый кустарник, который горит вполне хорошо, но его мало, и ходить искать его приходится далеко. Огонь то и дело гаснет, несмотря на то, что мы по очереди ложимся на землю и раздуваем его.
— Лопари, — говорит Арне, — носят за пазухой бересту, разжигать костёр.
Плеснув керосина, Квигстад кладёт конец нашим страданиям и единению с природой. Мы варим кофе в чайнике и едим большие куски хлеба с мясными консервами. Консервы называются «Lördagsrull». Марки «Викинг». Надо же.
Я медленно жую, и мой взгляд скользит по окрестностям. На другом берегу стоит одинокая гора, остроконечная, как сахарная голова. Такими представляют себе горы те люди, что никогда не видели гор. Такие горы рисуют голландские дети. Она называется «Vuorje» (произносится — «Вурье»). Низкое солнце окрасило её верх кармином, и у её тёмного подножия видно большое снежное пятно.
25
Квигстад и Миккельсен теперь лежат в своей светло-зелёной палатке с тентом. Огромный брезентовый сундук, передняя стенка — треугольник из москитной сетки. Внутрь не пробраться ни одному насекомому. Перед тем, как лечь спать, они перебили внутри всех комаров. Так что, пока они находятся в палатке, эта напасть им не страшна. Передышка в борьбе, не прекращающейся ни днём, ни ночью.
Не смыкая глаз, я лежу рядом с храпящим Арне. Интересно, удастся ли мне вообще когда-нибудь заснуть? Палатка Арне — в форме пирамиды, её подпирает длинная жердь. Однажды эта жердь уже ломалась: посередине она обмотана медной проволокой.
Дна у этой палатки нет совсем. Мы лежим на отдельном куске полиэтилена, который должен защищать наши спальники от влаги. Палатка грязно-белая, вся в заплатах, совсем как одежда Арне. Крепится к земле колышками, но только за углы. Для защиты от ветра мы положили на её края камни, но от комаров это не помогает. Они собираются в верхушке пирамиды, в которую я как раз смотрю, лёжа на спине. Небольшими группами они спускаются оттуда — пировать на наших лицах и руках.
Но так же нельзя! Ведь я свалюсь уже сегодня или завтра, если не буду спать по ночам!
Я отбрасываю спальник и сажусь. Тщательно намазываюсь ещё раз. Надеваю накомарник и застёгиваю сетку под подбородком. Потом забираюсь глубоко в спальник, застёгиваю молнию, руки тоже засовываю в спальник и стараюсь не шевелиться. Мои веки — как красные занавески перед глазами. Солнце стоит уже так высоко и светит так ярко, что на него невозможно смотреть даже через палатку.
Арне храпит. Фьелльо орудует своими ножницами. Другие птицы пищат, вопят, пролетают мимо, хлопая крыльями. Пот у меня на ногах собирается в крупные капли, я чувствую, как они стекают вниз, тело зудит. Высота жужжания комаров и мух то возрастает, то снова понижается в соответствии с эффектом Допплера. О, когда они приближаются, это очень хорошо заметно. За прошедший день я разработал весьма успешный метод их истребления: прихлопывал их на висках не глядя, просто на звук. Звуконаправленный смертельный удар. Но теперь я не могу их убивать, да ведь это должно быть и не нужно?.. ведь я полностью изолирован?.. Вот только этот укол в нос… Я открываю глаза. Сетку подпирает кончик носа, и на ней, прямо над моим правым глазом, сидит комар. Нет, мне вовсе не показалось, этот комар вполне мог ужалить меня через сетку. Подув, я добиваюсь того, что сетка поднимается и застывает сантиметра на два выше моего носа. Поскольку она всё-таки довольно жёсткая, она должна так и держаться. Если, конечно, я буду сохранять неподвижность.
Комар, ужаливший меня, отправляется наверх, похвастаться своим подвигом. Двадцать, тридцать братьев и сестёр спускаются посмотреть, в самом ли деле он говорит правду. Садятся. Во мгновение ока видят, что я вне досягаемости.
Мгновение ока! У меня в глазах начинаются спазмы оттого, что я пытаюсь рассмотреть всех этих комаров с такого малого расстояния. Я закрываю глаза и слушаю, что они обсуждают.
— Он всё наврал, — говорит один из них. — Он не ужалил, он просто понюхал.
— Ну да, так оно и есть, — подтверждает его старший брат. — Здесь обалденно вкусно пахнет.
— И это ты называешь — вкусно??
— Конечно, вкусно! Просто ты ещё маленький, поэтому тебе и не нравится запах людей, намазанных мазью от комаров. Ну, знаешь, как маленькие дети, которые не едят мяса с горчицей.
А мама авторитетно поясняет:
— Производители средств от комаров давно изменили свою политику. Теперь они выпускают такие мази, что люди от них становятся только аппетитнее.
Сколько ещё дурацких шуток могу я насочинять, лишь бы только не потерять чувство юмора, такое ценное в этом незавидном положении?
В конце концов, самые находчивые комары обнаруживают, что моя изоляция не герметична. Черпая опыт из мемуаров знаменитых спелеологов, они осторожно подползают, набираются смелости, невидимые в темноте, и проникают в спальник. Это уже невыносимо. Одним рывком расстегнув молнии, я снова сажусь. Из спальника вырывается облако горячего пара. Мои ноги — все в пятнах крови. Значит, это были не комары, а мухи. Но и комары, увидев, что я сделал, слетаются праздновать мою капитуляцию. Чтобы их отогнать, мне приходится непрерывно водить руками от ступней к пояснице.
Некоторые, кажется, принимают волосы у меня на ногах за чудесное, специально для них созданное укрытие. Ошибка, за которую их постигает страшная кара — громовой удар моей руки. Но что может сделать моя рука с сотней тысяч комаров? Столь же немногое, сколь и карающая десница Божия, вооружённая настоящим громом и настоящими молниями, — с грешниками: фашистами, коммунистами, капиталистами, христианами, исламистами, буддистами, анимистами, ку-клукс-кланом, неграми, евреями, арабскими беженцами, китайцами, японцами, русскими, немцами, голландцами-на-яве, американцами-во-вьетнаме, англичанами-в-ирландии, ирландцами-в-англии, фламандцами, валлонами, турками-и-греками, и вообще (никого не пропустил?..) со всеми, кто грешит.
Я зажигаю сигарету, выбираюсь из палатки. Ох, ох, мои ободранные колени.
Снаружи на кусте сушатся мои насквозь промокшие штаны. С трудом просовывая ноги в липнущие к ногам штанины, я надеваю штаны, и носки тоже. Одевшись, я ложусь на спальник. Руки защитить нечем. Ну и ладно.
Теперь нужно изо всех сил постараться заснуть. Сначала закрыть глаза, спокойно сложить руки на животе, расслабиться. Уже немного хочется спать. Да, кажется, я совсем сонный, я приоткрываю рот… это я зеваю? И в самом деле зеваю, потому что слезятся глаза. Как хорошо будет сейчас поспать, ага, вот теперь я зеваю по-настоящему, потому что рот открывается непроизвольно и надолго, и закрывается так же непроизвольно. Мне давно уже пора спать. Иначе как же я проведу свои гениальные исследования, те, что должны отомстить за смерть отца?.. Нужно заснуть, но как?.. Засыпать, в то время как солнце светит всё ярче, с чем это можно сравнить?.. Это как одеваться всё легче с наступлением зимы. Или как… проклятье! Храп Арне похож на звук, который издаёт медленно разламывающийся на рифе деревянный корабль, и, как будто этого недостаточно, моя рука начинает всё сильнее и сильнее зудеть. Я всё больше злюсь и раздражаюсь, и наконец открываю глаза и смотрю на руку. На ней пять шишек от укусов и три комара, их кольчатые тела изогнуты, как будто это скорпионы. Я прихлопываю их, отряхиваю с кожи влажные останки, снова сажусь, медленно и обстоятельно чешу руку.
Арне перестаёт храпеть. Я оглядываюсь на него. Он лежит с открытыми глазами.
— Может быть, на том свете нас за это строго накажут, — говорит он.
— Как будто нас уже здесь не наказывают достаточно. Что за мир, в котором миллиарды существ должны высасывать чужую кровь, чтобы выжить! Я хочу пить.
— Я тоже.
Он наполовину вылезает из спальника, достаёт фляжку и коробку с изюмом. Мы берём по горсти изюма, медленно жуём, запивая водой. Арне говорит:
— Мне нередко приходит в голову, что у людей совершенно неправильные представления об их месте в иерархии мироздания. Разве не сказано: «И первые будут последними»? Очень вероятно, что в загробном царстве нас встретит армия комаров — тамошнее начальство. А на высоком троне будет восседать могущественный владыка — вирус ящура со скипетром в руке.
Он на секунду задумывается, потом разражается смехом.
— Чёрт возьми, да я совсем как Квигстад. Если хочешь разобраться во всех подробностях, поговори с Квигстадом. Это настоящий метафизик. Он знает всё про потусторонний мир, про то, что будет через тысячу лет, про жизнь после ядерной войны и про зародышей в пробирках.
26
В вытянутой руке Квигстад держит ветку большим и указательным пальцами. Ветка, как отвес, строго вертикальна. На заострённый сучок в её нижней части насажена большая мёртвая рыба.
— Видел? Краснопузик!
— Подожди, постой!
Я достаю фотоаппарат и подношу его к глазам.
— Подними его чуть повыше!
В середине кадра, чётко: рыба, ветка и рука, которая держит ветку. Потом — голова Квигстада, она выйдет уже не так резко, но будет вполне узнаваема. Диафрагма откроется широко. На заднем плане будет расплывчато видна гора Вурье и чёрные облака в голубом небе.
— С бородой и в этой шляпе, ты похож на разбойника с большой дороги. В стране, где нет дорог.
Я сжимаю фотоаппарат в руках, как пастор — свой молитвеник, и подхожу к Квигстаду ещё на шаг.
— Это озёрная форель, — объясняет Квигстад, указывая на рыбу. — Краснопузик. Гораздо больше, чем другая, речная форель.
Я тоже хотел бы что-нибудь ему сказать, но мне ничего не приходит в голову. Квигстад из таких людей, у которых хочется спросить: «Что ты, собственно, обо мне думаешь?» (хотя кто же на самом деле задаст такой вопрос?), но тебе кажется, что он на это скажет: «Абсолютно ничего» (хотя кто же на самом деле так ответит?).
Подходит Миккельсен, и мы втроём идём обратно к палаткам. Миккельсен забирает у Квигстада ветку с рыбой и говорит:
— Неудивительно, что основатели великих религий, как правило, были рыбаками.
— А что так, почему? — спрашиваю я, просто любезности ради.
— Изо всего того, что происходит на Земле, жизнь под водой лучше всего скрыта от наших глаз. В подводном мире мы не хозяева. Поэтому подводный мир — это самый яркий символ потустороннего. Небо отражается в воде. Изо всех людей рыбак знаком с миром воды лучше всего. Он вылавливает оттуда неведомых существ, он погружается туда, когда терпит кораблекрушение. Поэтому все великие пророки — рыбаки.
— И пропойцы, — говорит Квигстад. — Когда будешь писать исторический трактат, не забудь об этом упомянуть.
Вернувшись к палаткам, он садится на землю и начинает чистить рыбу огромным ножом, таким же большим, какие носят лопари. Арне сворачивает сеть, Миккельсен варит кашу на примусе, а мне опять нечего делать. Наверное, лучше и вовсе не пытаться им помогать — слишком велик риск оказать в конце концов медвежью услугу. Они уже десятки раз ходили в такие походы и точно знают, как нужно всё делать, в любом случае, знают, как они хотят всё это делать. Если я буду навязываться с помощью, они из вежливости не смогут отказаться, но про себя подумают: «Сколько времени теряешь с ним на всякие объяснения, и всё равно я справился бы гораздо быстрее, потому что он-то в этом деле совсем новичок».
Хорошо ещё, что они ни словом не упоминают о моих вчерашних ножных ваннах. Впрочем, у них нет никакого права жаловаться. Я никого не задержал. Рюкзак я не промочил, а о боли в коленях даже не заикаюсь. Чтобы всё же хоть чем-то заняться, я иду к палатке Арне и достаю из рюкзака блокнот. Я перечитываю свои вчерашние записи, кое-что добавляю. Собственно, никаких наблюдений, из которых могла бы вырасти новая теория, я пока не сделал, и ничего, что могло бы свидетельствовать в пользу смелой гипотезы Сиббеле, тоже не видел. Я чувствую слабость в желудке — это просто от голода?.. От запаха керосина, пригоревшей каши и жареной рыбы?.. Между делом я думаю о том, где, собственно, проходит грань между научной работой и всем остальным. Если ты ищешь нечто, чего ещё никто не обнаружил, но в конце концов и сам ничего не находишь — можно ли назвать это научными занятиями, или это всего лишь невезение? А может быть, отсутствие таланта? Мною снова овладевает зловещий страх: что, если я вернусь домой ни с чем? Всего лишь с парой плёнок красивых фотографий, которые приятно посмотреть в кругу семьи? И без каких-либо результатов? Без того, что могло бы произвести впечатление на Сиббеле или Нуммедала.
— Breakfast ready! — кричит Миккельсен.
Я возвращаюсь к остальным.
Всё отчётливее я понимаю, что Квигстад постоянно подшучивает над Миккельсеном.
Я ни разу ещё не видел, как Миккельсен смеётся, к тому же у него совершенно неподходящее для этого лицо. Его желеобразное тело с трудом удерживается в своей серовато-белой, поросшей жёлтым пушком оболочке. Руки толстые и дряблые, как у арфиста. Удивительно, что он так хорошо со всем справляется; и если бы не его сапоги, не старая шляпа без полей, которую он никогда не снимает, не его грязная клетчатая рубашка, в это было бы вообще невозможно поверить. А он может поднять любую тяжесть, и без труда делает самые опасные прыжки.
На террасе кафе, прилично одетый (голубой пиджак, фланелевые брюки), он выглядел бы в точности как любимый маменькин сынок, сладкоежка, тратящий б'ольшую часть своих карманных денег на цветочки для мамы. Парень, которого уже на третий день службы в армии вся рота называет «Жирный»… пока он, конечно, не изобьёт кого-нибудь до полусмерти. Нет ни малейшего сомнения в том, что он может это сделать тихо и спокойно, так, что ни один мускул не дрогнет на его вялом лице.
Квигстад, разумеется, не говорит ничего такого, что могло бы побудить Миккельсена показать, на что тот способен. Но когда что-нибудь рассказывает Миккельсен (а это бывает очень редко), Квигстад непременно начинает с ним спорить.
— И всё-таки, — говорит сейчас Миккельсен, — никто не сможет опровергнуть существование бога, создавшего мир.
— Количество утверждений, которые никто не может опровергнуть, бесконечно, — констатирует Квигстад. — Как количество способов, которыми нельзя расщепить атом. Это ни о чём не говорит.
Я ем рыбу грязной вилкой с грязной тарелки. Рыба так восхитительно вкусна, что я готов произнести в честь неё целую речь. В первый раз в жизни я понимаю тех философов, что стремятся назад к природе! Я счастлив. Вкус рыбы так благороден, и она такая свежая, какой не раздобыть ни в одном городе мира ни за какие деньги. Кроме сети, в которую она попалась, спичек, которыми разожгли костёр, сковородки и маргарина, эта рыба не имеет ничего общего с цивилизацией. Теперь я понимаю, почему негры и индейцы никогда не ломали голову над тем, как бы изобрести холодильник или миксер, и не могу больше смеяться над кающимися проповедниками, которые считают цивилизацию коллективным безумием. Нет ли поблизости какого-нибудь лопаря? Я с радостью бросился бы ему на шею. Я понял, насколько он богаче нас.
— И всё же, — запинаясь, говорит Миккельсен на ломаном английском, — всё же вселенную, должно быть, создал бог, потому что все народы верили во что-то подобное.
— И что это доказывает?