Часть 18 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что люди не могут оставить это без объяснения.
— Да ладно тебе. Это доказывает только то, что люди довольствуются такими объяснениями, которые ничего не объясняют.
Арне дёргает меня за рукав и говорит:
— Слушай, слушай. Великий Квигстад оседлал своего любимого конька!
— Смотри, приятель, — продолжает Квигстад. — Вот, например, один важный вопрос, которого для всех этих богов как бы и не существует: это сырьё. Возьми Эдду, или всё, что угодно. Снорре Стурлусон рассказывает, что вначале были созданы Нифльхейм и Муспелхейм. Из чего? В Эдде не написано, и не надейся узнать это у Снорре. Между Нифльхеймом и Муспелхеймом зияла гигантская пропасть Гиннунгагап, где холодные потоки из Нифльхейма обращались в лёд. Из Муспелхейма на лёд сыпались искры, и так, от совокупления огня и льда, произошёл двуполый великан Имир.
Я отлично всё это себе представляю, нет проблем. Но откуда всё это взялось — об этом Эдда умалчивает. Имир заснул и вспотел во сне. Так из его левой подмышки возникли мужчина и женщина.
— Дальше всё понятно, — говорю я. — Как только появляются мужчина и женщина, о дальнейшем развитии событий каждый может догадаться сам.
— Это тебе только так кажется. Одна нога Имира совокупилась с другой, и появился Бор. Бор, ну, знаешь, тот, что зачал с великаншей Бестлой трёх сыновей: Одина, Вили и Ве.
— И всё-таки, — говорит Миккельсен, — все эти абсурдные легенды нисколько не мешают нам предположить, что существует бог, который создал вселенную. Бог — великий математик, так сказал сам Эйнштейн.
— Эйнштейн сказал — математик, а Снорре Стурлусон сказал — потные ноги. Это только показывает, что каждый говорит о том, в чём разбирается сам. А на то, чтобы объяснить происхождение сырья, ещё не отважился даже самый безумный дервиш. Они умеют только рассказывать, что тот или иной бог из этого сырья сделал.
— Иногда эти предания не такие уж и фантастические, — замечает Арне. — Назови Нифльхеймом Скандинавию, восемь тысяч лет назад, а Муспелхеймом — Средиземноморье, с Везувием, с Этной. Может быть, легенды распространялись оттуда на север. С такой точки зрения, мифология не так уж сильно отличается от геологии.
— Слышишь, Миккельсен, важное наблюдение! — говорит Квигстад. — Всем сказкам этих твоих народов можно найти разумное объяснение, если постараться.
— Я же говорю не про семьсот лет назад, когда Снорре Стурлусон всё это записал, и даже не про восемь тысяч лет назад. Я говорю про самое начало. Ничего не мешает мне предположить, что вначале был бог.
— Да зачем тебе бог? Зачем усложнять картину существом, которого никто никогда не видел? «Бог» — это ничего не значащее слово.
— Оно значит: тот, кто всё создал.
— Да брось! Гораздо проще предположить, что всё создал человек, хотя бы потому, что мы точно знаем, что это такое. Конечно, тогда по-прежнему непонятно, кто же создал человека, но какая, в сущности, разница — ведь кто создал бога, не знают даже самые знаменитые теологи. Так что будет проще и честнее вообще не упоминать о боге и считать, что всё сделано людьми. А за доказательствами дело не станет. И даже сейчас уже есть веские подтверждения этой гипотезы. В самом деле: в любой мифологии говорится о начале и о конце. С одной стороны — творение. А с другой — тотальная гибель: Рагнарёк, Сумерки Богов, Апокалипсис. Конец света мы уже вполне способны устроить своими силами. Ну, а почему бы тогда и не творение?
Эйнштейн, с его богом — учителем математики! Ты только представь себе. Бог как всеведущий математик, физик, химик, биолог! Почему-то почти никто не замечает, какие жуткие напрашиваются выводы. Подумай только, чт'о это должен быть за бог.
Смотри: в один прекрасный день он, совсем как школьный учитель, придумал определённое количество довольно трудных задач. Все эти тайны Вселенной. Во Вселенную он поместил существо, называемое человеком, которое абсолютно ничего не знало. Потом бог сел за свой учительский стол и стал наблюдать за тем, что делают ученики.
И что же? Вместо того, чтобы корпеть над домашними заданиями, они спят друг с другом, не зная, что от этого рождаются дети, убивают друг друга, поедают друг друга. Проходят тысячи лет прежде, чем они придумывают язык, потом ещё тысячи лет до того, как появляется письменность. В расстроенных чувствах бог быстренько публикует книгу, состоящую из неправильных решений. Он спокойно наблюдает, как целое поколение в страшных муках умирает от болезней, против которых следующее поколение находит лекарство. Эфир был известен уже лет за триста до того, как кто-то изобрёл наркоз. Бог позабыл открыть это в Библии. А между тем был ещё такой обычай: когда кто-нибудь терял ногу в сражении, оставшийся обрубок крестили в котле с кипящим маслом. Бог безразлично вдыхал ароматы.
Улыбаясь, он позволяет заживо спалить, как ведьм, пару миллионов старушек. Холера, тиф и чума опустошают целые города, пока люди не изобретают микроскоп, позволяющий обнаружить возбудителей этих болезней. В общем, человек — это, как сказал один немец, «der Ewig Betrogene des Universums». Я просто в восторге от этого выражения. Не проходит ни дня, чтобы я о нём не вспомнил.
На выпускных экзаменах в школе творца проваливаются даже самые способные ученики. Бог ставит исключительно единицы. Ну, и что же нам делать с подобным представлением о боге? Разумнее всего сказать, что такой бог нам не нужен. Может быть, для дикарей, считавших, что в мире ничего не меняется, бог что-то и означал. Но мы, постоянно преображающие мир, каждым новым открытием доказываем, что и сами могли бы создать Вселенную. Солнце — это большая термоядерная реакция, а мозг — миниатюрный компьютер. Что из этого рано или поздно последует? Вывод, что это мы создали мир.
— Странно только, что от этих творцов не осталось автобиографий, — говорит Миккельсен.
— Даже если исторически это и не так, всё равно мы когда-нибудь сможем это доказать. Динозавры тоже не писали автобиографий, но затем и нужны геологи, чтобы узнать, как они жили. Очень возможно, что были какие-нибудь древние расы людей, которые зашли по пути технического прогресса гораздо дальше, чем мы, — но наши потомки через пару миллионов лет наверняка их догонят. Подумай только: камни, живые организмы, солнце — всё это сделано людьми, в гигантских лабораториях!
— Ну и откуда же взялись эти лаборатории?
— Я знаю, что всё это непросто доказать; но ещё труднее доказать, что это не так. Смотри сам: времени полно. Я даже не пытаюсь сказать, что это произошло миллиарды лет назад; пусть миллиард в миллиардной степени лет назад! Сколь угодно давно. Невозможно представить себе, чтобы время когда-то началось. Всё, что об этом говорят — ерунда. Если есть бесконечно большие числа, то время тоже должно быть бесконечно. Так что могло случиться всё, что угодно; и когда я говорю «всё, что угодно», я в точности это и подразумеваю! То, что я тебе только что рассказывал — про древних людей, про их лаборатории — это сущие пустяки по сравнению с тем, что ещё могло случиться, и о чём мы пока даже не догадываемся.
Миккельсен говорит:
— Тебя послушать, так на других планетах и даже в других галактиках тоже есть люди.
— А почему бы и нет?
— Если там есть люди, или были люди, то у них, может быть, гораздо более развита космонавтика, чем у нас.
— Ну да, и что?
— Просто странно, что ни в каких геологических отложениях старше третичных никогда не находили никаких следов деятельности человека — ни топоров, ни наконечников от стрел, не говоря уж о ракетных моторах или, скажем, бортовом передатчике с летающей тарелки.
— Ты что же, не слушаешь? Я же тебе объясняю, что всё сделано людьми: радиолярии, брахиоподы, археоптерикс, древовидные папоротники, всё, понимаешь?
— Но они слишком уж похожи на современные живые организмы, про которые мы точно знаем, что мы их не сами сделали.
Квигстад подбирает под себя ноги, вытягивает руки вперёд и встаёт.
— У ребёнка сиамских близнецов, — говорит он, — два пупка. Ты в курсе?
Мы с Арне хохочем. У Миккельсена же такой вид, словно он мысленно заносит это в свой архив вместе со всеми остальными полученными им сегодня ценными сведениями.
27
Мне любопытно, почему всё, что есть у Арне, выглядит так бедно, и я спрашиваю, хорошие ли у него отношения с отцом. Мой вопрос его очень удивляет:
— А у тебя что, плохие?
— Мне было семь лет, когда мой отец погиб.
— Значит, ты его едва помнишь.
— Да, но, наверное, я очень его любил. Иногда мне кажется, что я даже в эту экспедицию пошёл только затем, чтобы его порадовать.
— Кто знает.
— Я, конечно, не верю в тот свет, но иногда мне кажется, что я до сих пор многое делаю ради отца. Может быть, оттого, что я не хочу признаваться, что на самом деле делаю это ради матери, которая ещё жива.
— Ты очень серьёзно размышляешь об этих вещах, — замечает Арне.
— И всё-таки это очень просто. Если бы я вообще не знал, кем был мой отец, если бы я, например, был подкидышем, я поступал бы ровно так же, но совсем из других побуждений. Значит, у тебя хорошие отношения с отцом?
— Может быть, даже слишком хорошие. Знаешь, мой отец довольно богатый человек, ему всегда сопутствовала удача. А я — его единственный сын. От этого тоже возникают разные проблемы. Спокойной ночи.
Солнечное утро. Все мы отправляемся исследовать окрестности, каждый своей дорогой. Моя кожа гладкая, сухая и коричневая. Не могу понять, от загара или от грязи, смешанной с мазью от комаров. Желания вымыться ни у кого из нас нет, а о бритье даже и речи не идёт. Греть для этого воду слишком хлопотно, а бриться в холодной воде было бы слишком болезненно, даже если не думать о комариных укусах. От щетины зудят щёки, но она имеет практическую ценность в качестве защиты от насекомых.
Время от времени я пытаюсь ходить без накомарника, чтобы избавиться от ощущения стеснённости. Ни у Квигстада, ни у Миккельсена накомарников нет вообще. Наверное, у Квигстада слишком жёсткая борода, а Миккельсен слишком невкусный.
Я брожу целый день, но так и не нашёл ничего такого, что могло бы хоть как-то подтвердить мою сенсационную гипотезу. Я еле-еле исписал полстраницы блокнота.
В шесть часов, возвращаясь к палаткам, я снова вижу Арне. Он прилагает невероятные усилия, чтобы сфотографировать большой горбатый валун. Сам он стоит на другом камне — на глыбе высотой в два человеческих роста.
Арне выполняет своего рода гимнастику. Резко приседает, водит головой вперёд и назад, держа перед собой фотоаппарат. Я с разбега забираюсь к нему на камень. Он нажимает на спуск своей «Лейки» и бормочет:
— Perhaps…
— Почему ты всегда говоришь «perhaps», когда фотографируешь?
— Обычно у меня получаются плохие фотографии.
— Да ладно тебе! Сейчас фотографировать способен кто угодно. Прочти какую-нибудь книжку.
— Да нет, дело в другом. Посмотри, линза болтается. Отсюда и все беды.
— Купи новый фотоаппарат. Или попроси у отца.
— Ох. Каждый раз, когда мы с ним встречаемся, он с большим сарказмом спрашивает у меня, не фотографировал ли я в последнее время. Когда я показываю ему весь этот бардак, он тут же предлагает подарить мне новую «Лейку».
— Ну и?..
— Я не решаюсь.
— Неужели надо специально решиться на то, чтобы получить новый фотоаппарат в подарок от отца?
— Понимаешь, я не хочу себя баловать.
— Но ведь хороший фотоаппарат ты мог бы использовать для работы, а не для развлечений.
— На самом деле нет никакой разницы. Мне не по себе от всего нового, от всего дорогого. Я ничего себе не позволяю. И всегда так себя вёл. Меня часто подозревают в скупости. Я и правда был бы скуп, если бы копил деньги, но я никогда этого не делал. Помнишь, сегодня ночью мы разговаривали о твоём отце?
— Да. А что?
— То, что я ничего себе не позволяю, не имеет никакого отношения к моему отцу. Но это тоже происходит оттого, что я считаюсь с некоторыми вещами, в которые и сам не верю.