Часть 19 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— И во что же ты не веришь?
Арне потирает свободной рукой свою шею, свои волосы. В другой руке он по-прежнему держит фотоаппарат.
— Не хочешь, не отвечай, — смущаюсь я. — Мне, вообще-то, всё равно.
— Да нет, ничего, как-то раз я рассказал об этом соседу в поезде, просто незнакомому человеку. Я верю, то есть, получается так, как будто я верю, потому что на самом деле я в это совсем не верю, в общем, что если я буду ограничивать себя во всём, терпеть больше лишений, чем другие люди, то когда-нибудь на мою долю выпадет нечто потрясающее.
— И что же это будет такое?
— Какое-нибудь крупное открытие.
— Но неужели для этого обязательно нужно фотографировать сломанной камерой?
Арне, посмеиваясь, убирает фотоаппарат в потёртый чехол. Всё, что я могу ему сказать, он слышал уже сотню раз, в том числе и от себя самого. И всё-таки он продолжает разговор. Чтобы посмотреть, сможет ли он сбить меня с толку?
— Колумб, — говорит он, — открыл Америку на гребном судне.
— Ну, тогда же не было никаких других кораблей.
— И всё-таки он это сделал.
— Открытие Америки — это одноразовое действие, дважды её не откроешь. Твой соотечественник Тур Хейердал приплыл на Гавайи на плоту, но Гавайи давно уже были открыты.
— Он хотел доказать, что до них можно добраться и на плоту.
— А ты что, хочешь доказать, что старой «Лейкой»…
— Да нет же. Но для меня было бы кошмаром отправиться в экспедицию с самой новой палаткой, самыми дорогими инструментами, самым лучшим фотоаппаратом, и вернуться оттуда без всяких сколь-нибудь значительных результатов.
Хотел ли я сойти с камня в знак того, что разговор окончен? Что со мной случилось?
Мир проносится мимо, я кричу. Ноги с шоком ударяются о землю. В голове такая ужасная боль, что я не осмеливаюсь даже открыть глаза. Я лежу, вытянувшись на скале. Чувствую камень под ладонями, но ничего не вижу. Подходит Арне и берёт меня за плечи. Я пытаюсь идти, но не могу пошевелить правой ногой. Кровь течёт мне в правый глаз. Левой рукой я пытаюсь оттолкнуть Арне и повторяю:
— I'm allright! I'm allright!
Но он не отпускает меня. Мир снова появляется у меня перед глазами, я вижу его словно сквозь дно пивной кружки. Промокнув глаз тыльной стороной ладони, я замечаю, что вся в крови не только моя рука, но и правая штанина. Как это получилось?
Я лежу довольно близко к большому костру, в одних трусах. Миккельсен жарит на сковородке шесть форелей. Время от времени надо мной пролетают клубы дыма. Ветер меняется.
Левой рукой я вожу вверх и вниз по левой ноге, чтобы отогнать комаров. Мою правую ногу норвежцы вымыли и перевязали. Рассечена от щиколотки до колена. На лоб приклеен лейкопластырем большой ком ваты, он немного заслоняет мне глаза.
Я курю сигарету, но не чувствую вкуса; так бывает всегда, когда рядом что-нибудь жарят на маргарине. В падении я повредил футляр компаса — оторвалась тонкая полоска кожи. Мой ценный компас! Я достаю его и рассматриваю свой лоб в зеркало. Лоб выглядит так, как будто в него попал большой снежок, который почему-то не тает. Моя щетина тоже достойна внимания. Оказывается, она светлее, чем мои волосы, никогда раньше я этого не замечал. Сколько ещё можно узнать о самом себе. И какие бывают отличные возможности для маскировки.
— Доволен своей бородой?
Квигстад садится рядом со мной. Я закрываю компас и снова засовываю его в футляр.
— Бритьё, — размышляет вслух Квигстад, — какое странное изобретение. Почему, вот уже тысячи лет, людей зимой и летом заставляют подражать облетевшим деревьям? Никто не знает. С другой стороны, не вызывает никаких сомнений то, что такие достойные бородачи, как Моисей, Сократ или Маркс, имели все причины поменьше выставлять своё лицо напоказ.
Он суёт в рот сигарету и протягивает руку в мою сторону. Я отдаю ему спички.
— Merci. А вот такой анекдот знаешь? Два колониста приходят к врачу. На сморщенном орудии одного из них врач видит синюю татуировку, слово, в котором можно разобрать только первую и последнюю буквы: «s» и «е». Спрашивает, что это такое. «Понимаете, доктор, одинокими ночами в девственном лесу случается так, что эта надпись видна полностью, там написано „Simone“. — Симона? — Да, знаете, доктор, так зовут мою жену, и одна мысль о ней предохраняет меня от любых соблазнов».
Ну, хорошо. Врач осматривает второго пациента и видит такую же татуировку: «S…e». «Что, опять Симона?» — «Нет, доктор». — «А что же тогда?» — «Здесь написано: «Souvenir d'une nuit chaude passée en Afrique Occidentale Française»[2].
Квигстад раскидывает руки в стороны, как будто висит на кресте, и кричит:
— Во-о-от такой длинный! Dirty bugger, ха!
Потом мы едим галеты, жареную рыбу и сыр. Арне варит кофе, а Миккельсен появляется с бутылкой и наливает в кофе немного коньяка.
Арне смыл кровь с моих штанов. Отдавая их мне, он говорит:
— Ты мог бы умереть.
Я мог бы умереть. Но я не мёртв. Я выжил. Я даже не особенно тяжело ранен.
Я натягиваю штаны на саднящие ноги, давя комаров, и думаю об отце.
От чего именно он умер? Он упал головой вниз? Или одновременно вниз скатился камень и попал в него? Почему он не просто рассёк колено? Тогда, наверное, я бы здесь не сидел. Может быть, я сделался бы флейтистом.
Я не суеверен; но почему же тогда я сейчас обо всём этом думаю? Откуда взялось у меня ощущение, что теперь я вне опасности? Моё падение — это повторение рокового падения моего отца. Тот же злой дух, что сбросил его в пропасть, подвигнул меня на похожие приключения, чтобы и я погиб такой же смертью. Но ничего не вышло. Я заплатил всё с меня причитающееся. Я выжил, и мои раны незначительны. Я доказал духу, что я сильнее. Теперь он должен оставить меня в покое.
Если я не суеверен, то почему же я всё это выдумываю?
Я снова продеваю ремень в петли штанов и закрепляю на нём футляр с компасом. Футляр всё ещё выглядит, как новый, — а он у меня уже столько лет. Даже свежая царапина на нём тоже новая, она вовсе не добавила ветхости футляру, скорее, даже наоборот.
Где проходит грань между повреждением и изношенностью?
— Альфред! Смотри! Смотри!
Арне, Квигстад и Миккельсен смотрят, все втроём, на противоположный берег озера. У Миккельсена в руках призматический бинокль. Я встаю, вначале ничего не замечаю, потом вдруг понимаю, что привлекло их внимание. Кажется, что склоны горы Вурье пришли в движение. Что у растений, камней и снежников выросли ноги.
Набравшись сил, я ковыляю к Арне.
— Слушай! Слушай внимательно!
Я слушаю, разинув рот. Воздух наполнен своего рода гудением, я не знаю, как описать этот звук точнее. Низкое мычание, тихий рёв громадного горизонтального существа, расстелившегося вдоль всего склона.
Когда смотришь в бинокль, кажется, что слышишь, как животные пасутся. Все они бурые или бежевые, некоторые — пятнистые. Каждый из нас по очереди скользит биноклем вдоль реки, пытаясь отыскать пастуха. Но он вполне мог уйти вперёд на километр или даже больше. Животные медленно спускаются к реке.
— Ветер дует в нашу сторону, — говорит Миккельсен. — Если хотите, мы можем подойти к ним совсем близко.
— Они почти так же пугливы, как и дикие звери, — поясняет Арне. — Они убегут, как только нас учуют.
Северные олени. Сказочные существа с рождественских открыток. Косули с фетровыми рогами. Экзотика, ставшая банальной из-за чрезмерной известности. Но всё-таки я никогда не знал, что олени постоянно ревут, я нигде этого не читал и никогда об этом не догадывался.
Я хромаю вперёд, остальные следуют за мной, чтобы подойти к оленям как можно ближе. При таком низком солнце я отбрасываю тень в десять раз длиннее, чем я сам. С каждым шагом меняется почва под ногами — то мох, то кустарник, то камни; каждый шаг — это новый звук. Сквозь эти звуки слышно только журчание реки. Только останавливаясь, я слышу оленей; точно так же, как и биение сердца слышишь, только лёжа в кровати. Животные уже стоят в воде, но нашего присутствия так и не замечают. До нас доносится позвякивание колокольчиков, которые висят на шее у некоторых самцов. Но даже этот звук не вернёт нас в обитаемый мир.
Вдоль реки, по течению, на нас сносит облака, они такие низкие, что местами касаются земли. Лоскуты белого тумана чертят на нас полосы. Мы медленно возвращаемся к палаткам.
Половина второго ночи. Облака движутся быстрее, чем мы, подхватывают солнце. Сразу становится холодно. У остатков нашего костра мы допиваем остатки кофе, поднимаемся и идём спать. Подойдя к своей палатке, Квигстад оборачивается и кричит:
— Ах! Обнажённая юная негритянка, которая ничего не говорит, а только смеётся!
Мы с Арне забираемся в спальники до подбородка. Теперь это не так мучительно, поскольку с приходом облаков похолодало. Но комары, видимо, хотят укрыться от приближающегося дождя, и в верхушке пирамиды их столько, что достаточно протянуть руку и сжать пальцы в кулак, чтобы убить сразу сотню.
Мы едим изюм, пьём воду и выкуриваем ещё по сигарете. Арне философствует:
— Помнишь, о чём мы разговаривали, когда ты вдруг решил измерить силу тяжести?
— Да, а что?
— Странно получается: никто ничего не делает просто для себя. Я отказываюсь от разных вещей, чтобы разжалобить судьбу, а ты думаешь, что тебя видит твой отец.
— Моего отца не существует, равно как и твоей судьбы, которая бы одобрительно кивала головой и в конце концов вознаградила бы тебя за аскетизм.
— Но твоя мать, она ведь жива?
— Да.
— Наверное, ей пришлось нелегко. В одиночку вырастить детей…
— Ну да, нелегко, но всё же гораздо легче, чем можно было бы подумать.
Арне коснулся темы, которую я могу обсуждать долго.
— Моя мать, — объясняю я, — крупнейший литературный критик в Голландии. Сделалась таковым вскоре после смерти отца, и держится уже много лет. Каждый вечер она садится за стол в гостиной и печатает на огромной конторской пишущей машинке. Это начинается ровно в восемь. В десять она ставит кофе и позволяет себе перерыв до четверти одиннадцатого. Моей сестре и мне тоже достаётся по чашке. Даже когда мы были совсем маленькие, нам полагалось кофе. Потом нам полагалось идти спать, но мы, конечно, долго не могли заснуть. До двенадцати было слышно, как мать печатает.
Каждую неделю она пишет по статье для двух еженедельников, плюс полстраницы для субботнего приложения к одной крупной газете, и ещё раз в месяц — статью для толстого журнала. Всё это — об иностранной литературе. Итого каждый месяц по тринадцать статей, в которых обсуждается около тридцати книг. Кроме того, она ездит по всей стране с лекциями. Её авторитет непререкаем. Всякий, кто хочет поведать миру что-нибудь о Хемингуэе, Фолкнере, Грэме Грине, Сомерсете Моэме, Сартре, Роб-Грийе, Беккете, Ионеско, Франсуазе Саган, Мики Спиллэйне или Яне Флеминге, читает сперва, что о них написала моя мать, а потом пересказывает это без указания источника. Она — кавалер ордена Почётного Легиона и почётный доктор самого маленького университета в Северной Ирландии, название которого у меня сейчас вылетело из головы. Конечно, ей случалось получить на рецензию и больше тридцати книг за месяц. Иногда даже пятьдесят.
— И что же, она все их читала?
— Она не читала ни одной. Она их даже не открывала, чтобы не помять корешки. Она просто очень аккуратно переписывала название и фамилию автора на специальную карточку. Б'ольшая часть критиков, впрочем, даже этого не делает. Время от времени к нам заходил перекупщик и платил нам четверть розничной цены за эти девственно-чистые книги.
— Но как же твоя мать тогда писала о них статьи?