Часть 22 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я киваю. Юсеф – это тот самый козлик, который несколько лет назад увяз в болоте.
– Однажды я пас его здесь и видел, как он ел эти цветы. Поздно вечером ему стало очень плохо, и мы отвели его к Старейшинам. Те сказали, что это из-за Нагой девы, она ядовитая не хуже мышьяка, нам повезло, что у Юсефа выносливый козий желудок. Противоядия от Нагой девы нет, ее семена могут убить. И цветок этот не северный… Его наверняка посадили.
Я не очень понимаю, что хочет сказать Ингар.
– Я нашел остатки венчика у нас на кухне, – продолжает он. – В ступке… Наверное, семена тоже толкли. Было похоже на мышиный помет, только поменьше.
Ингар смотрит на меня блестящими глазами. Я присаживаюсь на корточки рядом с ним, обнимаю его.
– То есть… Ты ел эти семена?
– Наверное.
– Но… как?
– Это уж ты сама спроси у тех, кто их толок. Спроси, когда вернешься домой. А я ухожу. Но обещаю, что вернусь и заберу вас с Видаром.
В последний раз я была в этом покосившемся домике еще в детстве, но когда Ингар зажигает фонарь и мы заходим, я словно переношусь в прошлое: косо повисшая дверь пронзительно скрежещет по полу; кирпичная труба в трещинах, похожих на молнии; окна заколочены широкими досками.
Стены накренились, потолок провис, а в глубине спальни стоит гадкая подъемная кровать, на которой целому семейству ломальщиков снились скверные сны о мести.
В доме стоит тот же холодный пыльный старый запах, что запомнился мне с детства. Единственная разница в том, что теперь я хожу пригнувшись по всему дому, а не только под дверными притолоками. Кровать еще меньше, чем в моих воспоминаниях. Место, где надо спать, чернеет на выкрашенных белым, облупившихся досках.
– Мы что, будем ночевать здесь?
Ингар кивает и тушит пламя в фонаре.
Будем спать вместе с духами ломальщиков, думаю я, пока мы раздеваемся и застилаем кровать одеялами. И хотя раздеваться в этом доме очень странно, мы ложимся под одеяла голыми.
Я пытаюсь прогнать ребяческие мысли о малоросликах. Это же самая обычная кровать, пусть и ужасно старая, ее доски выкрасили белым самые обычные человеческие руки. Может быть, те ломальщики были просто лесными финнами.
Тело Ингара жарче моего, и он притягивает меня к себе.
Но даже его руки не могут избавить меня от холода и оцепенения. Напротив, я начинаю думать, как буду тосковать по его рукам, обнимающим мое тело.
Как мне будет не хватать минут, когда он кладет мои пальцы на клавиши никельхарпы и направляет мои движения, чтобы я с нужной силой брала нужные ноты. И как пальцы левой руки обхватывают гриф виолончели, как напрягаются, борясь со струнами, жилки, когда он играет. А когда он держит в правой руке смычок, то всегда отставляет мизинец.
С кем я стану музицировать, когда он уйдет?
Руки Ингара оставляют меня: он замечает, что мне не хочется. Я поворачиваюсь к нему спиной и чувствую, как он дышит мне в шею, а потом переворачивается на спину.
Он спит? Да, заснул. Когда он растягивается вот так, как гвоздь, то точно спит. Как мне будет не хватать этого гвоздя.
Я слаба, я не осмеливаюсь показать, как мне претит быть оставленной. Вцепиться бы в него ногтями, ударить, закричать. Но я не хочу отпугнуть его, не хочу показаться ребенком, иначе он не захочет вернуться ко мне. Нет, надо набраться терпения. Надо дождаться его, даже если ждать придется не один год.
Терпения у меня должно быть много, как сказано в “Послании к римлянам” и в “Послании Иакова”:
“И не сим только, но хвалимся и скорбями, зная, что от скорби происходит терпение, от терпения опытность, от опытности надежда”.
Я поворачиваюсь медленно, чтобы не разбудить его. Сначала он кажется просто тенью. Потом глаза привыкают, и я различаю светлые очертания его лица. Поднимается адамово яблоко: он сглатывает во сне.
Терпение, верность, надежда.
Я провожу указательным пальцем по его груди и дальше, по животу. Чувствую, как он покрывается гусиной кожей, как встают тонкие волоски. Ингар спит, но не весь полностью. Там, внизу, он проснулся, и я осторожно приподнимаю одеяло.
Я чувствую его запах – я привыкла к нему, он мне нравится, отчетливый запах железа и крови – и медленно отгибаю одеяло.
Я не касаюсь его, только смотрю. Глаза привыкают к темноте, зрение обретает глубину и остроту, я различаю серо-голубые оттенки.
Скрипнула кровать: это я подползаю ближе.
Он лежит у Ингара на животе, протянулся на полпути к пупку, налился кровью.
Когда у меня бывает женское, мне не хочется отдаваться Ингару обычным способом, и я пускаю в ход руки и рот. После этого я часто чувствую облегчение, освобождение. Как будто его что-то давит изнутри, саднит, и лишь благодаря мне все, из-за чего он делается напряженным и нетерпеливым, вытекает из него до последней капли.
Я понимаю, что мне нравится просто смотреть. Смотреть и не трогать его.
Я медленно опускаю руку, она зависает прямо над ним, чувствую, как волоски щекочут мне ладонь.
Запах становится явственнее. Я почти чувствую его вкус у себя во рту.
Оставить то, что приятно, значит страдать, а страдать значит укрепляться духом.
Я провожу языком по деснам и нёбу, впиваю его запах, представляю себе, как утоляю голод. От вожделения голова идет кругом, от секундных приступов жара тело трепещет, истекает соком.
Я вожделею, но сопротивляюсь вожделению. Еще немного смотрю на Ингара, а потом убираю руку и прикрываю его одеялом.
– Ты чего? – спрашивает Ингар – он вдруг проснулся.
– Ничего.
Не буду ничего делать, думаю я, пока он не вернется. Я поворачиваюсь к Ингару спиной, он прижимается ко мне сзади, и мы на какое-то время затихаем.
Страдай, прояви терпение, чтобы затем преисполниться надеждой.
Я уже почти засыпаю, когда Ингар вдруг произносит:
– А еще Нагая дева называется безвременник. Знаешь, почему?
– Потому что цветет не в то время? – сонно гадаю я.
– Да… А еще потому, что, если принять ее яд, можно оказаться в нигде. В месте, где нет ни пространства, ни времени.
– Я была там, – говорю я. Веки все тяжелеют, тяжелеют.
Умирать не страшно, думаю я. Умирать – это блаженство.
* * *
Я просыпаюсь от того, что мне холодно, и сразу понимаю: я в постели одна.
– Ингар? – зову я, хотя уже знаю, что это бессмысленно.
Одевшись, я выхожу в холод и темноту и иду домой. Идти мне примерно час.
После безветренного снегопада белый покров стал еще толще. Я бреду, оступаясь, вниз по склону, к нашему лесу. В горле у меня стоит ком. Не только из-за Ингара; я боюсь того, что меня ждет дома. Я все еще по-детски боюсь, что мать накажет меня.
Час проходит в белой мгле; последний отрезок пути я прохожу медленнее, словно пытаясь отсрочить неминуемое.
В домах горит свет, и я понимаю: там не спят.
Я слышу крики. Разумеется, нас ищут.
Открываю калитку, делаю глубокий вдох, укрепляюсь духом, готовясь принять материнский гнев, и обхожу дом. Но меня встречают не люди. Меня встречает ужасный шум, и я замираю на месте.
Шум исходит из курятника.
Передо мной разлетается во все стороны что-то белое на белом, и я не сразу понимаю, что именно. Оно лежит на спине, дергается, брызжет кровь.
Наконец я понимаю, что в воздухе летают не только снежинки. В воздухе летает белый пух.
Белый комок на земле – это курица. У нее нет головы, но она еще жива.
Глава 27
Квартал Крунуберг