Часть 16 из 19 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ааааа-деее-лиии-даа… — набирает мощь голос. Это призыв в пустоте. Это крик под толщей вод. Это отчаяние и боль раненного зверя, который и не знал, что у него есть сердце. Это ария влюбленного чудовища.
Его еще нет. Шаляпина нет на сцене — но голос его уже здесь.
В этом голосе звучит рев чудовища и боль любви, темная мрачная страсть и рвущая душу нежность. Шаляпин поет о красавице Аделиде и своей любви… нет. Не может быть!
Это не голос Шаляпина. Это голос Левиафана.
Холодные мурашки восторга пробегают по спинам. Зрители забывают дышать — они поняли, с кем имеют дело.
Маэстро Тосканини смотрит, бледный лоб в испарине. Ничего подобного на генеральной репетиции не было. Шаляпин лепит Левиафана на глазах зрителей, создает его из своей плоти и крови, ваяет из собственной души. Гениальный актер, волшебный голос. Кто видел Мефистофеля в Шаляпинском исполнении в Москве, ничего не видели — дьявол из оперы Гуно — ничто против нынешнего морского чудовища. Ибо Левиафан Шаляпина создание дьявольское и прекрасное.
Полуголая фигура, задрапированная черной тканью, отбрасывает уродливую пугающую тень. Кажется, она заполняет собой сцену, нависает над залом. Зеленоватые силуэты утопленников корчатся, словно они подвешены на невидимых нитях, которые держит в «руке своей» он — Левиафан. Существо великое, прекрасное и очень злое.
Левиафан распрямляется, поднимает голову. Надменный. Жилы выступили на шее.
— Но что же ты, Аделида, не даришь мне взгляда? — вопрошает он насмешливо. В глазах горит огонек. Все его манеры повелителя глубин, все его грубая, чудовищная натура в этих словах. Он смеется над собой — чудовище, которое не может ничего поделать с мучительной болью. Вместо того, чтобы посылать цветы, он поступает, как мальчишка-гимназист, впервые влюбившийся. Он дергает предмет страсти за косу и топчет ее тетради. Насмешничает. Обзывается. Сам себе противен и ничтожен, он изливает на нее все колкости и издевательства, какие только может придумать. И лишь в глазах его, за всей напускной дерзостью, злостью и насмешкой — различим он настоящий, ничего не понимающий зверь. Что со мной? Как это случилось? Как она могла?!
Зрители замирают. Такого Левиафана они еще не видели.
Шаляпин срывается с места. Черная ткань струится за ним, словно след китового тела, прорезающего океанскую толщу. Шаляпин движется с какой-то невероятно тяжелой, массивной грацией, словно весит, по меньшей мере, несколько тонн. Сцена стонет под его шагами. А он легок и страшен.
— Пляшите! — повелевает Левиафан утопленникам. Привычная властность после напускной веселости. Утопленники оживают, дергаются, движения их хаотичны и похожи на ужимки мимов.
Левиафан смотрит и мрачнеет. Высокая неподвижная фигура на голову возвышается над толпой. В плясках утопленников нет естественности, нет чувства. Нет жизни. Нельзя отвлечься, забыть про мучительную зудящую боль.
— Любовь сдвигает океаны? — в устах Шаляпина это вопрос, на который нет ответа. Голос звучит тускло.
Взгляд Левиафана резок и мучителен.
Вокруг идут хороводом зеленоватые мертвецы. На некоторых богатые одежды, на других лохмотья. В разное время они утонули, разного достатка были. Равные после смерти, они пытаются развеселить своего убийцу.
Но нет. Левиафану не весело. Резкий взмах — и утопленники застывают там, где застала их повелительная рука.
Внезапно лицо Шаляпина озаряется надеждой. Но вдруг она, Аделида — его полюбит? Он силен, богат, он властелин океанов, он может ей дать все — от жемчугов до кораллов, от диковинных рыб до парижских нарядов.
Он пойдет и признается. Он подплывет к кораблю Аделиды и произнесет слова любви. Конечно же, она согласится. Ведь он любит ее так, как никто и никогда в мире и в жизни. Так трепетно и нежно. Так бешено и сильно. И будь что будет. Конечно, она согласится. Конечно.
— …с тобоооооой! — невероятное крещендо накрывает зал. Левиафан посреди сцены, подняв голову — он дьявольски велик и чудовищно прекрасен. Такого Левиафана Аделида не может не полюбить.
Невероятно. Невероятно. Тишина.
Мгновение кажется, что ничего не изменилось. Что победный взгляд Левиафана напрасен. Что публика — та же Аделида, которой никогда не дано полюбить чудовище.
И тут — словно здание оперы раскололось напополам. Это грянули аплодисменты. Бешеные. Бешеные. Рев восторга. Зал встает, как единый человек, и устраивает овацию. Словно огромный взрыв. «Браво! Брависсимо! Шаляпин браво!» Можно видеть, как стоят люди в желтых перчатках. Клакеры, рассеянные по залу, аплодируют вместе со всеми. Они тоже любят искусство. Ария исполняется на бис, зал слушает стоя, затаив дыхание. Это триумф Шаляпина.
Триумф Левиафана.
Гибкий Шульц после спектакля посылает в гримерку корзины цветов и ведерко, засыпанное вместо льда золотом и ассигнациями.
И записку: «Это плата за аплодисменты. Спасибо, господин Шаляпин, вы великий артист!».
Глава XXVIII
Возвращение кита
В тот самый момент, когда Оперу сотрясали аплодисменты, а Шаляпин раскланивался, еще не веря, не понимая своей победы, карнавальная тележка барбюнов выехала на проспект, ведущий к Музею Естественной Истории. Здание музея чернело на фоне неба, освещенное скудно, словно броненосец в боевом походе. Свет газовых фонарей ложился на гладкие спины мамонтов. Мраморные гиганты замерли у входа в Музей, воинственно задрав хоботы и выставив длинные изогнутые бивни. В зыбком свете мамонты выглядели живыми. Впрочем, Планкет почти не удивился. Воображение его потеряло чувствительность — как теряют ее набитые костяшки профессиональных боксеров.
Чугунная решетка, украшенная тритонами и нереидами, ограждала Музей от вторжения непрошенных гостей. Фокси затормозил у самых ворот, чуть не сбросив череп и пассажиров. Зашипел спускаемый пар, и тележку окутали белые клубы. Фокси крикнул — Планкет не разобрал, что именно, но бросился открывать.
Из будки ночного сторожа доносился громкий храп. Под ногой звякнуло, и по мостовой покатилась черная бутылка. Запах алкоголя ощущался даже на улице. Похоже, сторож порядком набрался по случаю праздника. Хоть в чем-то повезло, подумал механик, налегая на створку. Ворота заскрипели.
Когда тележка проползала во двор, Планкета обдало запахом угольной крошки и пара. Оставив ворота распахнутыми, механик побежал следом.
Фокси остановил повозку перед главной лестницей и спрыгнул на мраморные ступени.
— Все, приехали, — сказал старый моряк. — Дальше дороги нет, печеная разинька…
Он сплюнул под ноги, бесчувственный к красотам архитектуры.
— Но… — Фласк пыхтя слез с повозки. — А как мы донесем череп?
— А я почем знаю, ослы? — фыркнул старый моряк. Глаза его поблескивали. — Только я тягать эту штуку не собираюсь, соленый осьминог.
Фокси явно забавляла сложившаяся ситуация.
— Есть у меня одна идея, — сказал Планкет, подходя к повозке. — Придумал, пока сюда ехали…
Певец радостно заулыбался.
— Что мне в вас нравится, друг мой, так это то, что вы всегда думаете о деле.
— Ну хоть кто-то должен?
Длинный трос нашелся в одной из рабочих каморок; на таких же тросах крепились скелеты к потолку. Не удивительно, что в Музее был запас — на случай, если Канцлер убьет еще одного кита. Там же обнаружился стальной лом и полтора десятка круглых деревянных чушек — подарок, на который Планкет даже не рассчитывал. Но, похоже, дела действительно налаживались. Не может же невезение быть вечным?
Лом Планкет закрепил в дверном проеме и перекинул через него трос. Один конец они привязали к черепу, второй — к повозке.
— Теперь давай задний ход, — сказал Планкет Фокси. — Только осторожно…
Старый моряк потянул рычаги. Медленно-медленно череп пополз по лестнице, подскакивая на ступенях. Зрелище было жутковатым — если бы проснулся сторож, он бы точно решил, что началась белая горячка. Однако Планкет был готов рассмеяться.
Когда череп подняли наверх, Планкет подложил под него деревянные чушки.
Теперь предстояло работать руками. Тяжело, конечно, — даже Фокси сплюнул и пошел помогать. Но все равно катить череп было куда легче, чем толкать его. Так, меняя катки, метр за метром они приближались к цели.
В залах музея было темно, только из окон под самым потолком падал тусклый ночной свет. Шаги отдавались эхом. Белели кости животных, отсвечивало стекло шкафов и колб. Они свернули вправо, протащили свою ношу через зал геологии и через этнографический зал…
Фласк прищурился.
— Друг мой, мне кажется или у дикарского колдуна действительно нет головы? — спросил Фласк светским тоном. Планкет лишь отмахнулся — ему сейчас было наплевать на всех каннибалов мира. Голова болела не переставая, механика бросало то в жар, то в холод. Планкет вытер пот рукавом. Кажется, он простудился — впрочем, это уже неважно.
Наконец, они вкатили череп в зоологический зал. Планкет со стоном распрямился. Здесь все осталось по-прежнему, как днем. Механик зажег лампы и оглядел картину разгрома. Да, предстоит много работы. Очень много работы.
Фокси хмыкнул, чиркнул спичкой, затянулся, выпустил клуб дыма. На лице его появилось блаженное выражение. Он с любопытством оглядел чучело медведя с распоротым брюхом и осколки гипсового черепа.
— Здесь не курят, — заикнулся Фласк, но замолчал под насмешливым взглядом старого моряка. Лампиер вынул трубку изо рта, покачал ей в воздухе, оставляя тонкий дымный след.
— Где тут телефон? У меня появился деловой вопрос, надо перемолвиться с одним типом.
— Ээ… кажется, нигде. — Фласк задумался. — Может в кабинете директора Музея? Только он заперт, господин Лампиер…
— Пустяки, — старик хмыкнул и вернул трубку в зубы. Отправился прочь своей неторопливой качающейся походкой.
Глядя вслед Фокси, Планкет внезапно подумал, что без этого «буксира» они бы сегодня все еще сидели на мели. Господи, благослови случай! Еще бы и с черепом повезло. Планкет огляделся. Да, работа предстояла большая.
Но для человека с надеждой нет ничего невозможного.
— Я так устал, — пожаловался Фласк, усевшись на стул смотрителя и вытянув ноги. — Слушайте, друг мой. Я предлагаю сейчас хорошенько выспаться, а уж затем…
— Да ты с ума сошел? Если к утру мы не восстановим все, как было, сам знаешь, что будет.
— Ерунда. Думаю, если поговорить с господином Шульцем, все уладится, — сказал Фласк. — Он разумный человек. Уверен, мы сможем договориться.
— Этот разумный человек нас убьет.
Фласк безмятежно улыбнулся.
— Вы драматизируете, друг мой.
— Я?! — Планкет чуть задохнулся. — Я драматизирую?