Часть 4 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 7
Буквы горы Каф
Разве имя должно что-то означать?
Льюис Кэрролл
Выйдя из дому после бессонной ночи, Галип понял, что снега выпало больше, чем он думал: обычно свинцово-серый, Нишанташи был укрыт непривычной, сияющей белизной. Идущие по тротуарам люди, казалось, не замечали свисающих с карнизов полупрозрачных остроконечных сосулек. Галип зашел в отделение «Иш банкасы» («Ис банкасы»[38], – говорила Рюйя, имея в виду вечные клубы пыли, автомобильные выхлопы и грязно-голубой дым из труб на площади Нишанташи, где стояло здание банка) и узнал, что за последние десять дней Рюйя не снимала с их общего счета значительных сумм, что в банке не работает отопление и что одна из сотрудниц, девушка с тонной косметики на лице (этим она, впрочем, не отличалась от своих коллег), выиграла в лотерею небольшой приз, чему все очень рады. Пройдя мимо цветочных лавок с запотевшими витринами, пассажей, куда забегали разносчики чая, лицея «Шишли-Теракки», где они с Рюйей когда-то учились, и похожих на привидения каштанов, с ветвей которых свисали сосульки, Галип вошел в лавку Аладдина. Тот, одетый в голубую куртку с капюшоном, девять лет назад упомянутую Джелялем в одной из его статей, вытирал нос платком.
– Что с тобой, Аладдин, заболел?
– Простудился.
Галип перечислил несколько левых политических журналов, в которых когда-то печатался бывший муж Рюйи, а также его сторонники и противники, стараясь почетче выговаривать названия, и попросил по экземпляру каждого. Аладдин с обычным своим, немного детским выражением на лице, в котором можно было угадать опаску или подозрение, но никогда – враждебность, сказал, что такие журналы читают только студенты.
– А тебе они зачем?
– Кроссворды буду разгадывать.
Аладдин усмехнулся, дав понять, что оценил шутку, и с грустью истинного любителя кроссвордов возразил:
– Их там никогда не бывает, братец! Вот, посмотри, эти два номера недавно вышли, берешь?
– Беру, – ответил Галип, а потом, понизив голос, словно старик, покупающий журнал с голыми женщинами, попросил: – Заверни-ка их в газету!
В автобусе, идущем до Эминоню, ему показалось, что сверток с журналами странным образом как будто потяжелел, а потом он ощутил на себе чей-то взгляд. Но это не был взгляд кого-то из пассажиров – те, покачиваясь, словно на яхте в бурном море, рассеянно смотрели в окна на заснеженные улицы и бредущих по ним людей. И тут Галип понял, что газета, в которую Аладдин упаковал политические журналы, была старым номером «Миллийет» и с фотографии в углу своей колонки на него смотрит Джеляль. Странное дело: хотя эту фотографию Галип видел каждое утро много лет подряд, сейчас Джеляль смотрел на него каким-то совершенно другим взглядом. «Я тебя знаю и все время за тобой слежу!» – говорил этот взгляд. Галип закрыл пальцем читающие в его душе глаза, но взгляд продолжал чувствоваться до самого конца долгой поездки.
Войдя в контору, он сразу позвонил Джелялю, но того на месте не было. Тогда он аккуратно развернул газету, достал журналы и начал внимательно читать. Поначалу они всколыхнули в нем воспоминания о давно забытом воодушевлении, напряженном ожидании и невесть когда утраченной надежде на то, что рано или поздно придет день освобождения и победы, похожий на конец света. Потом, уже после того, как Галип потратил немало времени, обзванивая старых приятелей и подруг Рюйи, чьи имена были перечислены на обратной стороне ее прощального письма, те давнишние воспоминания стали казаться ему милыми и неправдоподобными, словно фильмы, которые он мальчиком смотрел в летнем кинотеатре, расположившемся между стеной мечети и кафе под открытым небом. Те старые черно-белые турецкие фильмы в свое время ужасно раздражали Галипа полным отсутствием логики в построении сюжета, заставлявшем думать, будто он совершенно не понимает происходящего в мире, куда его пытаются заманить, в мире, ставшем помимо воли своих создателей подобием сказки и населенном жестокими богатыми отцами, неимоверно благородными бедняками, поварами, слугами, нищими и разъезжающими в длинных автомобилях красавцами (Рюйя говорила, что видела «де-сото» с одним и тем же номерным знаком в разных фильмах). Скривив губы, он наблюдал за невероятными событиями, дивился льющей слезы соседке по ряду, и вдруг – внимание, раз-два-три! – происходило что-то непостижимое, какой-то фокус, и он понимал, что тоже плачет, сочувствуя горю страдающих на экране героев, которые под ударами судьбы остаются решительными и самоотверженными. Желая получше познакомиться со сказочным черно-белым миром маленьких левых фракций перед встречей с Рюйей и ее бывшим мужем, Галип позвонил старому знакомому, который собирал все политические журналы.
– Ты ведь все еще собираешь журналы? – уверенно спросил Галип. – Можно я немного поработаю в твоем архиве? Это мне нужно для подзащитного. Попал в беду человек!
– Конечно, – ответил Саим со своим всегдашним добродушием, довольный, что ему звонят по поводу «архива», и предложил Галипу подъезжать к половине девятого вечера.
Галип работал в конторе, пока не стемнело. Несколько раз он звонил Джелялю, но так и не застал его на месте. Каждый раз, поговорив с секретаршей и узнав, что Джеляль-бей или «еще не пришел», или «только что вышел», Галип чувствовал, что Джеляль наблюдает за ним со свернутой газеты, которую он положил на полку, висевшую здесь со времен дяди Мелиха. Он ощущал присутствие Джеляля, когда слушал историю о конфликте, разгоревшемся между двумя совладельцами маленькой лавочки на Капалычарши, историю, которую ему поведали, то и дело перебивая друг друга, очень толстые мать с сыном (сумочка матери была набита лекарствами), и когда пытался втолковать офицеру дорожной полиции в темных очках, что два года, проведенные тем в психиатрической больнице, не могут, согласно действующим законам, быть зачтены ему в выслугу лет (офицер хотел подать в суд на государство за неправильный расчет пенсии).
Он обзвонил всех знакомых Рюйи, каждый раз придумывая новый предлог. Лицейскую подругу Маджиде он попросил дать телефон Гюль, которой якобы хотел позвонить в связи с судебным делом. Маджиде, как выяснилось, Гюль не любила, но телефон продиктовала. От вежливой горничной богатой обладательницы красивого имени[39] Галип узнал, что Гюль позавчера родила в больнице «Гюльбахче»[40] третьего и четвертого ребенка – симпатичных близнецов назвали Хюсюн и Ашк – и что если он подъедет к больнице, то с трех до пяти сможет увидеть их в окно палаты для новорожденных. Фиген пообещала вернуть Рюйе взятые почитать «Что делать?» Чернышевского и детектив Рэймонда Чандлера и пожелала ей скорейшего выздоровления. Бехийе заверила Галипа, что он ошибается: ее дядя не работает в отделе по борьбе с наркотиками Управления безопасности, и в ее голосе Галип не услышал ни малейшего намека на то, что она знает, где Рюйя. Семих удивился, откуда Галипу известно о его подпольной текстильной мастерской: да, они с командой инженеров и техников в поте лица работают над созданием первой турецкой застежки-молнии, но он ничего не знает о недавнем скандале с контрабандными нитками, о котором писали газеты, и поэтому не может дать Галипу никаких юридических советов по данному поводу; Рюйе же он шлет самый сердечный (Галип поверил) привет.
Иногда Галип изменял голос, представлялся другими именами, но это тоже не помогло напасть на след Рюйи. Сулейман, зарабатывавший тем, что привозил из Англии медицинские энциклопедии сорокалетней давности и торговал ими, ходя по домам, с неподдельной искренностью в голосе заверил «директора школы», который попросил поскорее позвать его к телефону, что произошла какая-то ошибка: у него не только нет дочери-школьницы по имени Рюйя, но и вообще нет детей. Ильяс, перевозивший на отцовской барже уголь с Черного моря, сказал, что никак не мог забыть в кинотеатре «Рюйя» тетрадку, в которую записывал свои сны, потому что, во-первых, уже несколько месяцев не был в кино, а во-вторых, никогда не вел такой тетрадки. Асым, владелец фирмы, торгующей импортными лифтами, заявил, что не может нести ответственность за неисправность лифта в доме под названием Рюйя, расположенном на одноименной улице, так как впервые о таких слышит, и, когда он произносил слово «Рюйя», в его голосе, как и в голосе Ильяса, не угадывалось никакого намека на волнение или чувство вины. Тарык, днем занимавшийся производством крысиного яда в химической лаборатории отчима, а по ночам сочинявший стихи о магии смерти, с радостью узнал о том, что студенты юридического факультета хотят пригласить его прочитать лекцию о теме снов и их тайн в его поэзии, и обещал ждать их вечером у кафе на Таксиме. Кемаля и Бюлента не было дома – они уехали в Анатолию. Один – в Измир, чтобы записать для ежегодника, издаваемого фабрикой швейных машинок «Зингер», воспоминания швеи, которая, станцевав пятьдесят лет назад вальс с Ататюрком под аплодисменты журналистов, тут же села за педальную швейную машинку и принялась без устали строчить брюки европейского образца. Другой разъезжал на муле по восточным провинциям, торгуя в кофейнях и на деревенских площадях волшебными костями для нардов, вырезанными из бедренной кости жившего тысячу лет назад старика, которого европейцы называют Санта-Клаусом.
С другими людьми из списка телефон связать Галипа не пожелал: в снежные и дождливые дни сбои на телефонных линиях обычное дело. До самого вечера он просматривал политические журналы, но так и не встретил на их страницах среди имен и псевдонимов людей, которые переходили из одной фракции в другую, делали признания, подвергались пыткам и тюремному заключению, погибали от рук убийц и пропадали без вести, среди имен и псевдонимов авторов карикатур, стихов, писем в редакцию и статей, на которые отвечали или ссылались представители редакции, а также самих этих представителей ни имени, ни псевдонима бывшего мужа Рюйи.
Когда начали сгущаться сумерки, Галип печально и неподвижно сидел в кресле. За окном прыгала любопытная ворона и искоса на него поглядывала, с проспекта доносился шум пятничного вечера. Галип медленно погрузился в счастливый сон. Прошло много времени, прежде чем он проснулся; в конторе было темно, но он чувствовал на себе взгляд вороны из-за окна, похожий на взгляд Джеляля с газеты на полке. Не включая свет, он медленно задвинул ящики, привычной рукой нащупал пальто, надел его и вышел из конторы. В темном коридоре делового центра были погашены все лампы. Разносчик чая мыл пол в уборной.
На заснеженном Галатском мосту Галип почувствовал, что мерзнет, – с Босфора дул резкий ветер. В Каракёе он зашел в кафе, сел за мраморный столик, повернувшись боком к отражавшим друг друга зеркалам, и съел куриный суп с лапшой и яичницу. На единственной стене без зеркал висел горный пейзаж, автор которого явно вдохновлялся календарями компании «Пан Американ» или альпийскими видами с открыток, но Галипу окрашенная в белый цвет вершина, видневшаяся между сосен за зеркально-гладким озером, напоминала гору Каф, в путешествие к которой они с Рюйей часто играли в детстве.
Выйдя из кафе, Галип направился к Туннелю[41], чтобы подняться в Бейоглу. В вагоне он разговорился с незнакомым стариком о причинах знаменитой аварии, случившейся здесь двадцать лет назад. Почему вагоны соскочили с рельсов, понеслись вниз и, пробив стеклянную стену, вылетели на площадь Каракёй, словно закусившие удила жеребцы? Оттого ли, что лопнул канат, или по вине пьяного машиниста? Старик держался последней версии и утверждал, что тот машинист – его земляк из Трабзона[42]. На улицах Джихангира не было ни души. Саим открыл дверь с радушной улыбкой и поспешил назад к телевизору. Они с женой смотрели ту же передачу, что и шоферы с консьержами в кафе-подвальчике.
Передача называлась «Что мы оставили после себя». Ведущий с надрывом в голосе рассказывал про мечети, про обрамленные изящной архитектурой источники и караван-сараи, построенные на Балканах во времена Османской империи и теперь попавшие в руки югославов, албанцев и греков. Галипа усадили в старое кресло «а-ля рококо» с выпирающими пружинами, словно соседского мальчишку, забежавшего посмотреть футбольный матч, и вскоре, казалось, забыли про него, поглощенные созерцанием печальных кадров с заброшенными мечетями. Саим был похож на одного ныне покойного знаменитого борца, олимпийского медалиста, чьи фотографии до сих пор встречались на стенах овощных лавок, а его супруга – на пухлую симпатичную мышку. В комнате стоял пыльно-серый стол и висела пыльно-серая люстра; на стене в позолоченной рамке красовался портрет деда Саима, имевшего, впрочем, больше сходства с его женой. («Как ее, кстати, зовут? – лениво думал Галип. – Ремзийе, что ли?») В буфете виднелись кофейные чашки, набор ликерных рюмок, серебряная сахарница, ваза, календарь страховой компании и пепельница с эмблемой банка. Вдоль двух стен тянулись полки с пыльными бумагами и журналами, журналами, журналами – тот самый «архив», ради которого Галип сюда пришел.
Этот «архив нашей революции», как называли его насмешливые университетские приятели еще десять лет назад, был создан, по признанию самого Саима, сделанному в приступе неожиданной для него откровенности, вследствие нерешительности. Саим колебался, но не «между двумя классами», как было принято тогда говорить, а между различными политическими фракциями, и никак не мог сделать выбор.
В те годы Саим ходил на все политические собрания и «форумы», метался между университетами и студенческими столовыми, всех слушал и силился разобраться в каждом политическом направлении, а поскольку чересчур много расспрашивать конфузился, то старался любыми возможными путями раздобыть все левые издания, не исключая размноженных на гектографе манифестов, пропагандистских брошюр и написанных от руки воззваний («Извини, у тебя нет листовки, которую пуристы раздавали вчера в Техническом университете?»), – и читал, читал, читал… В какой-то момент – видимо, потому, что времени на все это не хватало, а выбрать «политическую линию» так и не удалось, – у Саима стали копиться непрочитанные материалы. Шли годы, необходимость в чтении и политическом выборе потеряла остроту, а река «документов» все ширилась, распадалась на рукава и протоки, и, чтобы она не текла просто так, впустую, он решил создать «плотину» (метафора, которую придумал сам Саим, инженер-строитель по профессии). Этой единственной цели он бескорыстно посвятил оставшуюся часть своей жизни.
Когда передача закончилась, телевизор выключили и некоторое время болтали о том о сем. Затем наступила тишина. Видя, что супруги вопросительно смотрят на него, Галип приступил к рассказу. Он взялся защищать студента, ложно обвиненного в политическом преступлении. Нет, без трупа, увы, не обошлось: во время совершенного тремя молодыми недотепами ограбления банка один из них, мечась между банком и угнанным такси, на котором они должны были сбежать, сбил с ног тщедушную бабусю, тихо-мирно шедшую за покупками. Несчастная женщина упала, ударилась головой о мостовую и скончалась на месте. («Ну и дела!» – воскликнула жена Саима.) На месте преступления был задержан только один из вооруженных грабителей, тихий молодой человек из хорошей семьи. Понятное дело, он не хотел выдавать полиции своих товарищей, которые вызывали у него уважение и восторг; удивительнее то, что он не назвал их имен даже под пытками. Но вот незадача: как выяснил Галип, сохраняя молчание, юноша тем самым взял на себя и вину за смерть старушки. А между тем истинный виновник ее гибели, студент археологического факультета Мехмет Йылмаз, через три недели после описанных событий был застрелен неизвестными лицами на окраине Умранийе, в новом квартале геджеконду[43], когда писал зашифрованное послание на фабричной стене. Казалось бы, юноша из хорошей семьи мог бы теперь назвать имя истинного виновного, однако полиция не верит, что убитый был настоящим Мехметом Йылмазом; мало того, руководители организации, ответственной за ограбление, неожиданно заявили, что Мехмет Йылмаз жив и с прежней решимостью продолжает писать статьи для журнала, который они издают. Теперь же Галип, взявшийся за это дело по просьбе не самого юноши, а его богатого и благонамеренного отца, хочет, во-первых, взглянуть на статьи Мехмета Йылмаза, чтобы доказать, что под его именем стал писать другой человек; во-вторых, выяснить по псевдонимам личность этого человека; в-третьих, посмотреть, чем занималась в последние полгода фракция, которую когда-то возглавлял бывший муж Рюйи, поскольку, как уже наверняка догадались Саим и его супруга, вся странная ситуация возникла по милости именно этой организации; и, наконец, в-четвертых, разобраться в загадочных историях авторов-призраков, пишущих под именами и псевдонимами мертвых и пропавших без вести людей.
Рассказ Галипа взволновал Саима, и они сразу взялись за расследование. Первые два часа приятели занимались тем, что пили чай, который подавала жена хозяина дома (Галип наконец-то вспомнил ее имя – Рукийе), ели нарезанный на кусочки кекс и просматривали имена и псевдонимы авторов статей. Затем они расширили круг поисков, включив в него псевдонимы сотрудников редакций и других упоминавшихся в журналах лиц. Вскоре голова у них пошла кругом от этого таинственного полулегального мира, полного некрологов, угроз, признаний, взрывных устройств, опечаток, стихов и лозунгов, – мира, который еще не полностью ушел в прошлое, но уже начал стираться из людской памяти.
Они встречали очевидные псевдонимы, чья вымышленность сразу становилась понятной, а также образованные от них придуманные имена, которые, в свою очередь, будучи разделенными надвое, служили основой для образования новых псевдонимов. Они искали акростихи, разгадывали наивные ребусы и полупрозрачные шифры, не то специально измысленные, не то полученные случайно. За стол к Галипу и Саиму подсела Рукийе. В комнате установилась атмосфера, которая подходила скорее не для расследования, призванного спасти ложно обвиненного юношу или указать на след пропавшей женщины, а для новогоднего вечера, когда собравшиеся за столом родственники слушают радио и играют в лото, – атмосфера немного нетерпеливого, но привычного печального ожидания. Сквозь незадернутые шторы было видно, что за окном снова пошел снег.
С волнением терпеливого учителя, открывшего нового блестящего ученика и гордо наблюдающего за его успехами, они следили за приключениями псевдонимов, за их зигзагами, взлетами и падениями в журнальном мире; потом, узнав, что кто-то из скрывающихся за ними людей был арестован, подвергнут пыткам, брошен в тюрьму, пропал без вести или (в таких случаях журнал впервые публиковал его фотографию) был застрелен неизвестными, они на какое-то время печально замолкали, чувствуя, как гаснет в них интерес к поискам, но затем, встретившись с новой игрой слов, новым случайным совпадением или странностью, опять с головой окунались в жизнь из статей.
По мнению Саима, вымышленными были не только большинство упоминавшихся в журналах имен, но и некоторые из якобы проведенных их носителями демонстраций, собраний, подпольных заседаний, нелегальных партийных съездов и ограблений банков, в действительности никогда не происходивших. В качестве самого яркого примера он зачитал историю народного восстания, имевшего место двадцать лет назад на востоке Анатолии, в городке Кучук-Черух, что между Эрзинджаном и Кемахом. В ходе этого восстания, о котором во всех подробностях поведал один журнал, было создано временное правительство, отпечатана розовая почтовая марка с изображением голубя, выпущена газета, все статьи в которой были написаны стихами, мэру города на голову упала ваза, и он скончался, окулисты и аптекари бесплатно раздали косоглазым согражданам очки, удалось обеспечить начальную школу дровами, начали строить мост, который должен был связать городок с цивилизацией… Но тут подоспели войска, верные кемалистскому правительству, и не успели коровы сжевать пахнущие носками циновки, устилавшие земляной пол опустелой местной мечети, как с восстанием было покончено, а его руководителей повесили на чинарах посреди городской площади. Саим привлек внимание гостя к таинственным буквам на картах и пояснил, что на самом деле городка Кучук-Черух не существует, а имена людей, названных духовными наследниками восстания, которое навсегда осталось в истории городка взлетевшей ввысь сказочной птицей, вымышлены. Углубившись в стихи с редифами[44], где упоминались эти имена, они было наткнулись на след, ведущий к Мехмету Йылмазу (упоминалось политическое убийство, совершенное в Умранийе в указанный Галипом день), но, как и в случае со многими историями и событиями, знакомство с которыми напоминало просмотр черно-белой турецкой киноленты, то и дело рвущейся от старости, в следующих номерах журнала об этом деле не было сказано ни слова.
Галип встал из-за стола, подошел к телефону, позвонил домой Рюйе и ласковым голосом предупредил, что, наверное, будет допоздна работать у Саима, так что пусть она его не ждет и ложится спать. Телефон стоял в противоположном от стола углу комнаты. Саим и его жена передали привет Рюйе, и, конечно, Рюйя тоже попросила передать им привет.
И снова началась увлекательная игра: поиск псевдонимов, их расшифровка и попытки построить из них новые имена. Все поверхности в комнате были завалены бумагами, газетами, журналами и листовками. Через некоторое время жена Саима оставила мужчин одних и ушла спать. Уже давно перевалило за полночь; в Стамбуле царило чарующее снежное безмолвие. Пока Галип смаковал опечатки и орфографические ошибки в очередных экспонатах интереснейшей коллекции Саима («Собрание, конечно, очень неполное, многого не хватает!» – объявил тот со своей всегдашней скромностью) – листовках, которые когда-то раздавали в прокуренных студенческих столовых, под навесами, где укрывались от дождя забастовщики, и на дальних железнодорожных станциях (размножены они были на одном и том же маломощном гектографе и потому попали в одну папку), – хозяин квартиры принес из другой комнаты какую-то книгу и провозгласил с гордостью коллекционера:
– Большая редкость!
Заглавие на переплете гласило: «Анти-Ибн-Зерхани, или Ноги странствующего мистика ступают по земле». Галип с любопытством переворачивал отпечатанные на пишущей машинке страницы.
– Автор – мой знакомый, родом из городка под Кайсери[45], такого маленького, что на карте Турции среднего масштаба его не найдешь, – говорил Саим. – В детстве ему давал уроки суфийского мистицизма отец, шейх маленькой дервишской обители. Через много лет, читая сочинение арабского мистика тринадцатого века Ибн Зерхани «Сокровенный смысл утраченной тайны», он решил, словно Ленин, читающий Гегеля, делать на полях «материалистические» заметки. Потом он переписал эти заметки набело, снабдив ненужными пространными комментариями. Далее присовокупил к заметкам и комментариям своего рода пояснение, написанное словно бы другим человеком, пытающимся разобраться в загадочных мыслях автора. Затем сочинил «предисловие издателя», опять-таки будто бы принадлежащее перу другого человека, свел все это воедино и отпечатал на машинке, причем в начало добавил еще тридцать страниц рассказов о своем религиозном опыте и жизни революционера. Особенно интересен рассказ о том, как однажды под вечер, прогуливаясь у себя в городке по кладбищу, автор открыл прочную связь между философией мистицизма, которую европейцы называют пантеизмом, и своим собственным «философским вещизмом», возникшим как реакция на наставления отца-шейха. Он увидел ворона, которого уже встречал за двадцать лет до того – ты ведь знаешь, что наши во?роны живут больше двухсот лет, – на этом кладбище, где среди немного подросших с тех пор кипарисов мирно паслись овцы и дремали в могилах призраки, и вдруг его осенило, что у той крылатой и бесцеремонной сущности, которую он называет «высокой мыслью», голова и ноги могут быть какими угодно, но тело и крылья всегда, всегда остаются одними и теми же. Во?рона на обложке автор тоже нарисовал сам. Эта книга – доказательство того, что турок, желающий обрести бессмертие, должен совмещать в себе Джонсона и Босуэлла, Гёте и Эккермана[46]. Всего было отпечатано шесть копий. Сомневаюсь, что в архиве Управления безопасности есть хоть один экземпляр.
Саим замолчал. Казалось, в комнате незримо присутствует кто-то третий, некий призрак, заставляющий их думать об авторе книги с вороном на обложке, о его жизни, проходящей между домом в провинциальном городке и оставшейся от отца мелкой скобяной лавочкой, и о силе воображения человека, ведущего такую печальную, заурядную, тихую жизнь. «Должна быть одна-единственная история, объединяющая все буквы и слова, все мечты о свободе и память о пытках и унижениях, всю радость надежд и печаль воспоминаний, – история, которую рассказывают все авторы, о чем бы они ни писали!» – хотелось сказать Галипу. Словно бы Саим, который терпеливо собирал свою коллекцию листовок, газет и журналов, подобно рыбаку, что годами забрасывает в море сеть, изловил-таки эту историю и знает, что изловил, но не может обнаружить свой улов в груде материалов, сколько ни классифицирует и ни упорядочивает их; он забыл то слово, которое могло бы стать ключом к рассказу.
Когда они наткнулись на имя Мехмета Йылмаза в журнале, вышедшем четыре года назад, Галип от него отмахнулся – случайность – и хотел уже было пойти домой, но Саим его удержал, сказав, что в его журналах (он так и говорил о них – «мои журналы») ничто и никогда не бывает случайным. За следующие два часа они провернули титаническую работу, просматривая номер за номером. Галипу казалось, что его глаза превратились в прожекторы. Первым делом они открыли, что Мехмет Йылмаз эволюционировал в Ахмета Йылмаза; в журнале, посвященном в основном крестьянской жизни (на обложке были изображены колодец и куры), Ахмет Йылмаз превратился в Мете Чакмаза. Саиму не составило труда установить, что и Метин Чакмаз, и Ферит Чакмаз – то же самое лицо; на некоторое время этот человек оставил теоретические статьи и стал сочинять политические песни – из тех, что поют под аккомпанемент саза[47] в табачном дыму на поминках по погибшим товарищам. Но и это было ненадолго. Одно время он доказывал, что все, кроме него самого, являются агентами полиции, затем с жаром принялся разоблачать завиральные экономические идеи английских ученых с позиций математики. Но долго пребывать в этих невеселых амплуа ему не хватило терпения. Саим на цыпочках сходил в спальню за очередной подборкой журналов – и как в воду глядел: в номере, вышедшем три года и два месяца назад, снова обнаружился их знакомец. Теперь его звали Али Харикаульке[48], а писал он о том, что поскольку в будущем отпадет всякая нужда в королях и королевах, то изменятся и шахматные правила; что детей по имени Али станут хорошо кормить, отчего они будут вырастать высокими и крепкими, и что на стенах разместятся, скрестив ноги по-турецки, веселые яйца с написанными на них именами и примутся разгадывать загадки. Из следующего номера выяснилось, что Али Харикаульке всего лишь перевел статью, а настоящим автором был профессор математики из Албании. Но удивило Галипа не это, а то, что под биографической справкой об албанском профессоре красовалась подпись бывшего мужа Рюйи, даже не подумавшего прятаться за каким-нибудь псевдонимом.
– Нет ничего удивительнее жизни! – гордо заявил Саим, глядя на растерянно молчащего Галипа. – Кроме написанного человеком слова.
Он снова на цыпочках сходил в спальню и принес две доверху набитые журналами большие коробки:
– Эти журналы издавала одна фракция, имеющая связи с Албанией. Я несколько лет пытался разгадать некую удивительную тайну – и в конце концов разгадал. Мне кажется, она имеет отношение к твоим поискам, так что я сейчас тебе ее поведаю.
Саим снова заварил чай, достал из коробок журналы, необходимые для рассказа, а с полок снял несколько книг и приступил к повествованию:
– Дело было шесть лет назад. Однажды в субботу после обеда я просматривал последний номер «Халкын эмеги»[49] – это один из журналов, придерживавшихся линии Албанской партии труда и ее лидера Энвера Ходжи. Тогда выходило три таких журнала, причем между ними шла ожесточенная полемика. Так вот, я листал «Халкын эмеги» в надежде найти что-нибудь интересненькое, и мое внимание привлекла одна фотография – ну и статья, которую она сопровождала. Фотография была сделана во время церемонии приема в организацию новых членов. Нет, я не был удивлен, что в нашей стране, где запрещена любая коммунистическая пропаганда, в ряды марксистской организации торжественно, под музыку и чтение стихов, принимают неофитов, а потом еще и открыто об этом пишут: все маленькие левые группы, чтобы выжить, вынуждены, пренебрегая опасностью, сообщать в каждом номере своих журналов, что их ряды ширятся. Удивило меня первым делом вот что: в подписи к черно-белой фотографии человека, декламирующего стихи под портретами Энвера Ходжи и Мао, и его слушателей, которые курили сигареты с таким видом, будто совершают священный обряд, особо указывалось, что в зале двенадцать колонн[50]. Еще более странным мне показались вымышленные имена новых членов организации, приведенные в статье; все они были из тех, что принято давать у алевитов[51]: Хасан, Хусейн, Али… Впоследствии я выяснил, что это также и имена шейхов тариката бекташи[52]. Если бы я не знал, как сильно было когда-то влияние бекташи в Албании, я бы, наверное, и не почувствовал присутствия невероятной тайны – а так я провел четыре года, неустанно читая книги о бекташи, янычарах, хуруфитах[53] и албанских коммунистах, и в конце концов раскрыл заговор, история которого уходит в прошлое на полтора столетия. Ты, конечно, знаешь, что…
И Саим начал излагать семисотлетнюю историю тариката бекташи, начиная с самого Хаджи Бекташа Вели. Он рассказал об алевитских, суфийских и шаманистских истоках тариката, о том, какую роль тот сыграл в образовании и возвышении Османской империи, о революционных и бунтарских традициях янычарского войска, основу которого составляли его приверженцы. Если подумать о том, что каждый янычар был одновременно и бекташи, сразу становится ясно, сколь глубокий отпечаток наложил тарикат и его свято хранимые тайны на историю Стамбула. Первое изгнание бекташи тоже было связано с янычарами: после того как в 1826 году султан Махмуд II приказал расстрелять из пушек казармы мятежного войска, не желавшего принимать новые, западные армейские порядки, текке бекташи, обеспечивавшие духовное единство янычар, были закрыты, а шейхи высланы из столицы.
Через двадцать лет после этого первого ухода в подполье бекташи вернулись в Стамбул, но под видом тариката накшбанди. Следующие восемьдесят лет, пока после установления Республики Ататюрк не запретил деятельность всех тарикатов, бекташи оставались накшбанди для внешнего мира, но только не для себя самих, и еще строже, чем прежде, хранили свои тайны.
Галип разглядывал гравюру с изображением обряда бекташи – скорее плод фантазии художника, чем отражение реальности – из лежащей на столе книги одного английского путешественника и считал колонны: так и есть, двенадцать.
– Третий приход бекташи, – продолжал Саим, – состоялся через пятьдесят лет после провозглашения Республики, но теперь не в виде тариката накшбанди, а под маской марксистско-ленинской организации…
И, немного помолчав, обрушил на Галипа град доказательств, выисканных в журналах, брошюрах, книгах, газетных вырезках, фотографиях и гравюрах. Все, что делали, говорили и писали в тарикате и в политической организации, точь-в-точь совпадало: все детали церемонии приема новых членов; испытательный период перед приемом, во время которого молодые кандидаты подвергались истязаниям и унижениям; почитание мучеников и святых и его формы; сакральное значение слова «путь»; идея единства и взаимопомощи, пусть и выраженная разными словами; зикр[54]; то, как идущие одним и тем же путем посвященные узнают друг друга по усам, бороде и даже по взгляду; традиция играть на сазах и читать стихи во время обрядов, размер и рифмы этих стихов, и так далее, и тому подобное.
– Самое главное, – сказал Саим, – даже если все это не более чем совпадения и Всевышний сыграл со мной жестокую шутку, только слепой не увидит, как повторяется в журналах организации игра слов и букв, которой бекташи научились от хуруфитов. Тут не может быть никакого сомнения.
И в тишине, которую нарушали лишь доносившиеся откуда-то издалека свистки ночных сторожей, Саим начал медленно, словно молитву, читать отрывки, в которых обнаружил игру слов, сравнивая потаенные значения.
Текло время. Галип проваливался в сон, перед глазами плыли воспоминания о счастливых днях, проведенных с Рюйей, и тут Саим объявил, что приступает «к самому главному и интересному». Нет, молодые люди, вступающие в политическую организацию, не знали, что становятся бекташи. Нет, большинство рядовых членов, за исключением, может быть, человек пяти, не имели представления о том, что среднее звено партийного руководства заключило тайное соглашение с проживающими в Албании шейхами тариката бекташи. Нет, благородным, самоотверженным юношам, которые, вступив в организацию, отказывались от всех повседневных привычек и полностью меняли свою жизнь, и в голову не могло прийти, что фотографии, сделанные во время торжеств, церемоний, общих трапез и шествий, служили для албанских шейхов свидетельством того, что их тарикат продолжает жить в Турции.
– Сначала я думал, наивный, – говорил Саим, – что это чудовищный заговор, страшная, невероятная тайна, что этих молодых людей обманывают самым отвратительным образом. Я был так взволнован, что впервые за пятнадцать лет существования архива решил опубликовать статью о своем открытии, приведя в ней все подробности и доказательства, но быстро отказался от этой мысли. – Он замолчал, слушая, как доносится сквозь снежную пелену стон идущего по Босфору мрачного танкера, заставляющий мелко дрожать оконные стекла во всем городе, и прибавил: – Дело в том, что я понял: даже если удастся доказать, что наша жизнь – плод чьего-то чужого воображения, это абсолютно ничего не изменит.
Затем Саим поведал историю кочевого племени зерибан, которое поселилось на склонах горы, затерянной где-то в нехоженой глуши Восточной Анатолии, и два столетия готовилось совершить путешествие к горе Каф. Что изменилось бы, если бы эти люди узнали, что мечта о путешествии, в которое они никогда не отправятся, заимствована из книги снов, написанной за триста двадцать лет до того; что шейхи племени хранят эту тайну, передавая ее от отца к сыну, и что эти самые шейхи давным-давно договорились с властями империи, что ни к какой горе Каф не пойдут? Зачем объяснять солдатам, в воскресенье после обеда набившимся в кинотеатр маленького анатолийского городка, чтобы посмотреть исторический фильм, что коварный христианский священник, задумавший напоить отравленным вином храброго турецкого воина, в обычной жизни скромный актер и правоверный мусульманин? Чего этим добьешься, кроме того, что лишишь людей их единственного развлечения – возможности упиваться праведным гневом?
Ближе к утру, когда Галип клевал носом, сидя на диване, Саим, кажется, говорил о том, что, когда престарелые шейхи бекташи встретились с представителями партийного руководства в Албании в пустом, похожем на сон зале белого отеля в колониальном стиле начала века и со слезами на глазах рассматривали фотографии молодых турок, им и невдомек было, что на собраниях этим юношам рассказывают не о тайнах тариката, а об увлекательных идеях марксизма-ленинизма. Алхимики столетиями пытались добыть золото из свинца и не знали, что их труды обречены на неудачу, – но это вовсе не было их несчастьем; напротив, они только благодаря этому и существовали на свете. Современный иллюзионист может сколько угодно говорить зрителям, что его искусство всего лишь ловкость рук, но зритель лишь тогда бывает счастлив, когда, пусть на мгновение, способен поверить, будто имеет дело не с ловкостью рук, а с волшебством. Многие молодые люди влюблялись под влиянием где-то услышанного слова, истории или прочитанной вместе книги, женились на своих возлюбленных и счастливо проводили остаток дней, так и не догадавшись, что их любовь зародилась благодаря иллюзии. Пока Рукийе убирала со стола журналы, чтобы можно было позавтракать, Саим читал положенные под дверь свежие газеты.
– Знание о том, что все, буквально все статьи рассказывают, по сути, не о реальной, а о вымышленной жизни, тоже абсолютно ничего не меняет, – заметил он, на миг оторвавшись от чтения.
Глава 8
Три мушкетера
Я спросил его о врагах. Он считал. Считал. Считал.
Беседы с Яхьей Кемалем[55]
Двадцать лет назад он боялся, что его похороны пройдут так, как было им описано тридцать два года назад. Точно так они и прошли. Присутствовало, если не считать покойного писателя, восемь человек: двое из маленького частного дома престарелых в Ускюдаре[56], где он провел последние годы своей жизни (уборщик и сосед по палате), журналист, которому он оказывал протекцию в годы самой громкой своей газетной славы (ныне пенсионер), два растерянных родственника, не имеющих ни малейшего представления о жизни и творчестве покойного, загадочная женщина в шляпке с вуалью и брошью, напоминающей украшение на тюрбане султана, имам и я. Поскольку похороны начались в самый разгар вчерашней снежной бури, имам постарался прочитать молитвы побыстрее, и мы поспешно побросали в могилу пригоршни земли – а потом, не знаю уж, как так получилось, но все сразу разошлись. Трамвая на остановке в Кысыклы я ждал в полном одиночестве. Добравшись до европейского берега, я зашел в кинотеатр «Альгамбра» в Бейоглу. Показывали фильм с Эдвардом Г. Робинсоном «Женщина в окне», и я от души им насладился: мне всегда нравился Эдвард Г. Робинсон. Герой фильма, невезучий служащий и неудачливый художник-любитель, менял облик и притворялся миллионером, чтобы произвести впечатление на любимую женщину – Джоан Беннетт. Оказалось, впрочем, что она тоже его обманывала. Узнав об этом, он был убит горем, уничтожен. Мы, зрители, тоже опечалились.
Когда я познакомился с покойным (в его статьях, кстати, нередко встречалась эта фраза), ему было семьдесят лет, а мне – тридцать. Я пришел на вокзал Сиркеджи, собираясь съездить на пригородном поезде в Бакыркёй к приятелю, и вдруг – что я вижу! Он сидел в кафе у начала перрона, а с ним – еще два легендарных журналиста времен моего детства и юности. Перед ними стояли стаканы с ракы. Поразило меня не то, что этих трех старцев (всем им было семьдесят или чуть больше), которых воображение рисовало мне обитающими где-то на литературной горе Каф, я встретил именно в Сиркеджи, среди толпы простых смертных и вокзальной суеты; удивительно было видеть, что эти рыцари пера, которые всю жизнь друг друга ненавидели и всячески оскорбляли в своих статьях, сидят за одним столом и пьют вместе, словно мушкетеры Дюма-отца двадцать лет спустя. За свою полувековую журналистскую карьеру три газетных задиры, пережившие трех султанов, одного халифа и трех президентов, в чем только друг друга не обвиняли (и порой небезосновательно): в безбожии, младотуркизме[57], пособничестве иностранцам, национализме, масонстве, кемализме, республиканизме и измене родине, в верности султану, западничестве, сектантстве, плагиате, нацизме, симпатиях к евреям, арабам и армянам, в гомосексуализме, оппортунизме, исламизме, коммунизме, проамериканизме и, наконец, следуя новейшей моде, в экзистенциализме. (Один из них в то время писал, что величайшим экзистенциалистом в истории был Ибн Араби, а европейцы всего лишь украли его идеи семьсот лет спустя.) Некоторое время я внимательно наблюдал за тремя мушкетерами, а затем, не в силах противиться искушению, подошел к их столику, представился и рассыпался в похвалах их творчеству, стараясь, чтобы каждому перепала своя доля славословий.
Мне хочется, чтобы читатели понимали: я был молод, порывист, честолюбив, успешен и уверен в себе; при этом, направляясь к их столику, я сам не мог решить, чего во мне больше – простодушной искренности или хитрости. Я тогда только-только получил в распоряжение собственную колонку, но тем не менее был убежден, что меня уже читают больше, чем их, что я получаю больше писем от читателей и, разумеется, лучше пишу, а также в том, что по крайней мере первые два обстоятельства им известны, иначе я не решился бы даже просто подойти к трем этим признанным мастерам моей профессии.