Часть 4 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да ты ведь видел, какие руки у Франк... эээ, у господина Сиверсена.
Я не понял, к чему она клонит, но посмотрел на свою левую руку с зажатой в ней монеткой, ничего особенного, рука как рука.
— Надеюсь, он не сноб, — сказала мать. Я не знал, что значит сноб, а когда она мне объяснила, подумал, что Кристиан вовсе не такой. В последующие дни выяснилось, что у нового жильца имелись кое-какие пожитки, которым позавидовал бы любой: штык со времен, когда он служил в армии, микроскоп в обитом полосками латуни деревянном ящике, кожаный мешочек с двадцатью одним стальным шариком — прежде эти шарики служили подшипниками в желтых строительных машинах, ими можно было играть или просто держать их в руках — мало что так же приятно держать в руках. Еще в одном деревянном ящичке хранился у него маленький латунный волчок с нанесенным поверху зеленой краской спиральным узором: даже просто смотреть на этот узор, и то кружилась голова. Там же он держал шахматы со стальными фигурками, которые якобы выточил сам, так же, как и волчок, потому что по профессии он был инструментальщик. Но работать инструментальщиком ему не нравилось, а почему, я из его подробных объяснений так и не понял. Так что с завода он ушел и стал моряком, все ему очень нравилось, пока его корабль не потерпел крушение к западу от Ирландии. Тогда ходить в море ему тоже расхотелось, и он вернулся к своей прежней профессии, но в ней за время его отлучки ничего не поменялось, ну и пришлось ему в конце концов пойти по строительной части. Но мамке его руки казались слишком гладкими для рабочего со стройки, и как-то вечером, когда он расплатился — день в день — за первый месяц, она спросила его напрямик.
— Я на профсоюзной работе, — коротко бросил он и ушел в свою комнату, а мы с мамкой так и застыли на месте, вопросительно глядя друг на друга.
— Надо же, — сказала мамка.
Тем самым одна мистерия сменилась другой. Зачем Кристиану нужно было темнить, раз уж он здесь жил, человеком был в общем-то приятным и нам нравился, и мы от него секретов не держали?
Теперь настала пора матери волноваться. Я уж давно примирился с Кристианом-моряком и инструментальщиком, но теперь и это тоже вышло мне боком, потому что мамка запретила мне заходить к нему так просто, когда захочется, а хотелось мне практически ежевечерне. Я стучался, он говорил «войдите», и я входил, стоял на пороге и пялился на него, пока он не поднимал глаз от газеты и не кивал на единственный в комнате венский стул, его удалось все же втиснуть рядом с креслом, в котором помещался сам Кристиан. Потом я некоторое время сидел, зажав руки между коленями, и украдкой разглядывал его книжки, мешочек со стальными шариками, подвешенный к вбитому в стену крючку, шахматную доску, а он дочитывал минутку-две и наконец спрашивал, выучил ли я уроки.
— Да, — говорил я.
— А я никогда уроки не учил, — говорил он.
Это на меня особого впечатления не производило. Многие мои друзья не учили уроков, и от этого у них были одни только неприятности; к тому же учить всякие слова и числа лично мне было интересно, и он, должно быть, разглядел это во мне.
— Странный ты парень, — сказал он.
— Вы тоже, — сказал я. — А можно посмотреть в микроскоп?
— Да, конечно, достань только его.
Я достал микроскоп, вставил куда надо всякие зеркальца и стеклышки, и мы стали изучать поверхность монетки в одну крону; она оказалась жутко облезлой, с царапинами вдоль и поперек, да притом глубокими, будто расселины в горах, к чему невооруженный глаз совершенно слеп.
— А ты знаешь, что это такое? — спросил Кристиан.
— Нет.
— Это история монетки, вот смотри сюда — год 1948-й; с тех пор она прошла через тысячи рук, лежала в копилках, высыпалась оттуда, кочевала по кассовым аппаратам, карманам и монетным автоматам, а может, выпадала из машины такси и танцевала кругами по улице Стургата как-то дождливой ночью, и ее переехал автобус, а наутро ее нашла по дороге в школу маленькая девочка и принесла домой, положила в копилку. Это всё оставляет следы, это история монетки, а ты знаешь, что такое история, парень? Вот то самое, износ. Вот посмотри сюда, на мою физиономию, она вся в морщинах, хотя мне всего тридцать восемь лет, и посмотри на свою — гладкая, как попка младенца, так что, видишь, разница-то между нами только в износе, в износе длиной какие-то тридцать лет, это как разница между этой монеткой и кроной, которую отчеканили вчера, вот этой, например... И он извлек откуда-то совершенно новенькую монетку, с лошадью на том месте, где до того чеканили корону, и дал мне на обе посмотреть в микроскоп. И взаправду, эта была гладенькой и блестящей, как море в безветренный день. А мы еще поменяли объектив и рассмотрели их повнимательнее; оказалось, что и у новой монетки поверхность матовая, покрытая миллиардами крохотных частичек — Кристиан сказал, что это кристаллические опилки, они постепенно сотрутся; иными словами, монета сияет всего красивее не сразу из-под штамповочного пресса, а когда ее выуживает из кармана двадцать шестой или сорок третий обладатель, чтобы расплатиться ею за сосиску в тесте, с горчицей, в лавочке Эсбю на Бьярке — вот звездный час монеты, когда она выскальзывает из руки голодного покупателя и приземляется на прилавок сытого продавца сосисок. С этого момента дела у монетки неизбежно идут только хуже, хотя времени этот процесс занимает много, ты видел совсем стершиеся монеты?
— Нет.
— Беги-ка в гостиную и принеси тот том маминой энциклопедии, на корешке которого стоит буква «С».
Я так и сделал, и мы открыли страницу, где было написано про короля Сверре, просиявшего вроде неожиданно яркого метеора в тяжелой истории нашей страны, но Сверре был не только воином и королем, поставившим на уши всю нацию, он же повелел и чеканить монеты, изображение коих в энциклопедии тоже присутствовало. На монетках едва можно было разобрать слова «Suerus Magnus Rex», это латынь; тоненькие они были как листочки, поблескивали как слюда, а если посмотреть их на просвет, то сквозь них видно было бы солнце. Но тут речь идет об износе длиною в восемь сотен лет, так что ничего страшного — для монеток, я хотел сказать, завершил Кристиан многозначительно. Я непонимающе посмотрел на него.
— А когда, по твоему мнению, высшей точки своего развития достигает человек? — спросил он философски: — Если исходить из всего сказанного?
Я задумался. — Может быть, в твоем возрасте, — сказал он, лукаво улыбнувшись. Тем же вечером я взял с собой в кровать энциклопедию и прочитал статью о короле Сверре целиком; хотя там было немало слов, которыми не пользовался даже Кристиан, я понял, что он совершенно прав.
Глава 5
Но мамке, как было сказано, эти мои посиделки у жильца не нравились. Не надо мешать жильцу, так это мне подавалось; кроме того, ей не нравилось, что я так подолгу застревал у него, если слышал «войдите» в ответ на свой стук — случалось, что он не говорил «войдите», тогда я не входил. Особенно не по нраву ей было, что я возвращался со всевозможными сведениями о средней температуре на Шпицбергене, о том, что норвежский народ выпивает целых три десятых миллиона литров фруктового бренди в год, но не в состоянии заставить себя проглотить более десятой части этого количества красного вина, — потому как негоже забивать голову маленькому ребенку всякой ерундой.
— Никакой я не маленький.
Кроме того, я теперь мог поведать ей, что продукт, который мы с ней всегда называли копченой колбасой, на самом деле называется салями и что на Герхардсена полагаться нельзя, хоть мы всегда и голосуем за него на выборах. Так что этим моим вечерним визитам был положен конец. Мне даже не было позволено зайти к жильцу, чтобы вернуть микроскоп, который он мне одолжил для изучения петель на материных нейлоновых чулках. Она сама отправилась возвращать прибор. А вышла она от него с горящими щеками и намерением узнать, всегда ли тот сушит свое нижнее белье на карнизе для штор. Я об этом понятия не имел. Она же собралась с силами для новой атаки, решительно ворвалась к нему и сказала, что попросила бы больше такого не устраивать, что это такое, нижнее белье в окошке, на виду у всего кооператива.
— Нет так нет, — равнодушно ответствовал Кристиан. — А где мне его тогда сушить? И где стирать?
В результате ему была выделена отдельная корзина для грязного белья, чтобы он сам сносил его в подвал, в прачечную, когда подходила мамкина очередь стирать, и сам вываливал в барабан, а мамка уж потом за него развешивала все постиранное в сушильной. Я понял, что вся эта процедура проистекала из нежелания мамки прикасаться к его грязному белью. Кристиан это тоже понял. И несколько недель после этого мы с ним общались очень мало.
Но той осенью проходила забастовка работников торговли, припасы в магазине Омара Хансена практически закончились, и матери по пути из своего обувного домой приходилось тратить уйму времени, чтобы раздобыть нужные продукты. И вот однажды ближе к вечеру в прихожей откуда ни возьмись появился ящик с маргарином, хлебом, картошкой, рыбными фрикадельками, тюбиком тресковой икры, печеночным паштетом, двумя бутылками апельсиновой газировки, тремя плитками молочного шоколада «Фрейя», а в самом низу лежали два выпуска комиксов «Дикий Запад» для меня.
— Зачем же, не надо было, — сказала мать.
— Почему нет? — спросил Кристиан, у которого, как и у Франка, были «знакомства» — по профсоюзной линии, сказал он, а у мамки знакомств не было, к тому же как раз ее профсоюз и бастовал.
— Можно мы тогда в твой холодильник все это поставим?
С этим получилось примерно так же, как с телевизором, который мы с мамкой теперь смотрели каждый вечер на вполне законных основаниях, поскольку лицензия была оформлена на ее имя. Кристиан все теснее втирался в нашу жизнь, что бы мамка ни делала.
— Сколько мы будем за это должны? — запустила она пробный шар.
— Да что ты заладила?! — сказал он в сердцах, ушел и закрылся у себя в комнате. Так что часок-другой ящик простоял в прихожей, пока мать не образумилась и не убрала продукты в холодильник.
— Как-то это даже неприятно, — сказала она. Но потом добавила: — Ну да ладно. — И дала мне бутылку газировки. Ничего себе, газировка середь недели.
Потом мы еще уплели одну шоколадку, включили телевизор и посмотрели «Парад шлягеров» и длинную документальную передачу про коня, который развозил ящики с пивом из пивоварни по городским лавкам. Звали его Бурый, и было ему тридцать два года, что для лошади возраст весьма солидный. Смысл передачи сводился к тому, что время Бурого миновало, и не только этого Бурого, но и всей его меланхоличной братии, им придется уступить свое место автомобилям, асфальту и, что главное, высоким скоростям. Передача становилась все печальнее и печальнее и все более бестолковой, чем дольше мы сидели перед телевизором, тем труднее нам обоим было сдерживать слезы. Но, к счастью, кончилась она на том, что Бурый и его престарелый хозяин гуляют по просторам зажиточного крестьянского хутора, отдыхают на старости лет и греются на солнышке, ветер колышет цветочки и в небе жаворонки поют.
— Слава тебе, господи, — сказала мамка и поскорее выключила телевизор. Мы как сидели, так и остались сидеть, моргая глазами, в которых еще мелькали огоньки телевизора, как она вдруг выпалила:
— Я их ему зачту в счет оплаты.
Глава 6
И вот появилась Линда. Она приехала на автобусе. Одна. Потому что у мамки не было ни малейшего желания снова встречаться с ее матерью, такое у меня сложилось впечатление. Это была суббота. Мы заблаговременно пришкандыбали к остановке возле Акерской больницы и принялись ждать автобус из Грурюддала; тот должен был прийти в час двадцать, я как раз отучился и даже успел закинуть домой ранец; о предстоящем событии, об этой Линде, я ни одной живой душе не рассказал, потому что не знал, как подступиться к рассказу. Но я всяческими экивоками вел разговоры вокруг да около этой темы со своим товарищем Рогером, у него было два старших брата, — каково это, быть одним из детей в многодетной семье; и он все как-то не мог усечь, к чему я клоню, пока, наконец, до него все-таки не дошло вроде бы, и он с кривой усмешкой сказал:
— А, ясно, ты-то один.
В его устах это прозвучало как диагноз, примерно как хромоногий. Мне уже тоже закрадывались в голову всякие мысли, которые я с переменным успехом пытался душить — и пока мы заново собирали кровать (я даже успел поспать в ней одну ночь), и особенно потому, что после решения взять к себе Линду мамка завела привычку то и дело застывать в задумчивости, да потом еще слазила на чердак и вернулась оттуда со здоровенным чемоданом с наклейками «Лом» и «Думбос», и оказалось, что он набит ее собственной детской одеждой, причем и на Линдин возраст тоже, то есть на шесть лет, и вот она садилась перебирать эти шмотки, вертела их в руках, задумывалась и принималась бормотать себе под нос — вот оно, ах ты господи, а это еще что такое, это все, наверное, уже никуда не годится, разве что это?
Этим была кукла страшней войны, по имени Амалия: из прорехи в животе у нее торчала вата, которой она была набита, потому что, оказывается, мамкины братья вырезали ей аппендицит; ноги у нее болтались, круглая как шар голова с матовыми пуговками вместо глаз бессильно перекатывалась по плечам.
— Ну, разве не красавица?
— Ну да.
Она положила Амалию в кровать к Линде, где кукла всю последнюю неделю и проспала, пока снова не исчезла; это произошло сегодня утром.
— А где Амалия? — поинтересовался я, проснувшись. Но мамка не ответила на этот вопрос. — Она ведь сегодня приезжает? Линда?
— Да, конечно, — сказала мамка с таким видом, будто это и явилось причиной отправки Амалии назад, на чердак, чтобы между ней и Линдой не возникло никаких недоразумений; подробностей я не знал, но постель была снова аккуратно заправлена, в третий раз перестелена и пуста, она ждала.
И вот наконец подошел автобус. И остановился. Но никто из него не вышел. Наоборот, в него село несколько пассажиров, а мы с мамкой все стояли, глядя друг на друга. Зашипели пневматические тормоза, задрожали и заходили ходуном дверцы-гармошки, угрожая захлопнуться. И в последний момент мамка бросилась внутрь и крикнула — стойте! — и кондуктор подпрыгнул на своем сиденье, выскочил, схватил ее за руку, а коленкой ловко снова раздвинул дверцы.
— Вы бы поосторожнее, дама.
Мамка что-то ему сказала в ответ, и автобус встал и не двигался больше, она же исчезла внутри, за грязными окнами. И все никак не выходила оттуда, очень долго. Из глубины автобуса послышались громкие голоса, потом мамка наконец вышла, красная как маков цвет, с озабоченным выражением лица, и за собой она тащила маленькую девочку в слишком тесном платье, белых гольфах — в эту-то промозглую осеннюю погоду — и с крохотным голубым чемоданчиком.
— Спасибо вам большое! — крикнула она кондуктору, а тот ответил:
— Да не за что, рад был вам помочь.
И еще всякое разное, из-за чего мамка, пытавшаяся привести в порядок прическу, только еще больше покраснела; а я в это время все пытался разглядеть новоприбывшую, Линду, которая оказалась маленькой, толстенькой и смирной, не поднимавшей глаз от асфальта. Автобус наконец тронулся, а мамка опустилась на колени перед новым членом нашей семьи и попыталась заглянуть ей в глаза, что у нее не очень-то получилось, насколько я мог понять. Но тут она, мамка, совсем с катушек сорвалась, она вдруг принялась обнимать и миловать это несуразное создание так, что я призадумался. Но Линда и на это не отреагировала никак, так что мамка отерла слезы и сказала голосом, который у нее бывает, когда ей стыдно:
— Ах да что же это я, пойдем-ка, зайдем к Омару Хансену и купим шоколадку. Хочешь шоколадку, Линда?
Линда будто язык проглотила. От нее странно пахло, волосы у нее растрепались и торчали во все стороны, челка закрывала пол-лица. Но тут она сунула ручонку в руку матери и так зажала два ее пальца в свои, что аж костяшки побелели. Мамку развезло совсем. Но и я тоже еле сдерживался, глядя на эту хватку, я нутром понимал, что так хватаются за жизнь и что это целиком изменит не только Линдину, но и мою, и мамкину жизнь, что такая хватка сжимает петлей сердце навсегда, до гробовой доски, и не разжимается даже потом, когда ты уже гниешь в могиле. Я рванул на себя голубой чемоданчик, который оказался легким как пушинка, и раскрутил его над головой.
— Тебя спрашивают, шоколаду хочешь? — рявкнул я. — Оглохла, что ли?
Линда вздрогнула, а мать одарила меня одним из тех своих убийственных взглядов, которыми мы обычно обмениваемся только при большом скоплении народа. Я понял намек и приотстал от них на пару шагов, мамка же наигранно приятным и слишком громким голосом произнесла: — Вон там мы будем жить, Линда, — и через выхлопы бензина махнула рукой через Трондхеймское шоссе.
— Вон там, на третьем этаже, где зеленые занавески, это называется трешка, это третий корпус нашего дома, его построили одним из первых...
И еще массу всякой чепухи, на которую Линда ничего не ответила, опять же.
Но когда нам было выдано по шоколадке, дело пошло лучше, потому что Линда прожорливо заглотила ее и улыбнулась, скорее растерянно, чем радостно, но вид у нее от этого стал менее жалким; больше того, мамке, видимо, показалось, что девочка слишком жадно накинулась на шоколадку, чем дала повод заподозрить в себе какие-то недостатки или черты, которые хотелось бы исправить, что, я думаю, было к лучшему для всех нас, ибо Линда так ничего и не сказала пока. Она открыла рот, только когда мы вошли в квартиру.
— Кровать, — произнесла она.
— Да, — сказала мамка сконфуженно. — Там ты будешь спать.