Часть 24 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На следующий день, сразу после завтрака, мы поехали на машине с одним из отдыхающих и его женой в горное село покупать яблоки: бабушка наказывала, когда мы уезжали, чтобы мама привезла яблок с собой – и чтобы не меньше большой сумки! По пути нам встретился старый киргиз на сером ослике, он походил на Ходжу Насреддина, нарисованного на обложке одной из книг, которую я еще не читала, но уже успела пролистать; а в самом селе, утопающем в яблоневых садах, прямо на дороге, в пыли, какие-то оборванные чумазые дети во что-то играли друг с другом; такая же оборванная старуха киргизка провела нас в сад, и мы набрали яблок прямо с деревьев. Ветви клонило к земле от тяжести красных и желтых плодов, а вдалеке за селом тонули в белых яблоневых цветах облаков синие вершины гор.
– У них даже баи сохранились высоко в горах, – сказал на обратном пути сосед по дому отдыха.
И я запомнила его слова. Баи? Кто это? Ну, богачи, ответила мама, когда вечером мы с ней ели яблоки, сочные и сладкие.
– Богачи? Как в сказках?
– Да.
– А почему они здесь сохранились?
– А разве эти места: горы, Иссык-Куль, такой свежий, пьянящий воздух – не похожи на сказку? Они и есть сказка!
Мамин ответ меня удовлетворил вполне.
* * *
Через два дня мы уезжали – сначала автобусом, потом поездом. На этот раз мы ехали днем, и я видела горную дорогу, которая, в конце концов, меня усыпила. В автобусе с нами оказалась рядом молодая семейная пара: Таня и Коля. Черноволосые и черноглазые, они так хорошо и весело разговаривали со мной, что я уснула, положив голову на колени не к маме, а к Тане и так проспала несколько часов. В ковыляющем по горной дороге стареньком автобусе судьба чуть приоткрыла ближайшее мое будущее: когда мама погибла, бабушка отправила меня к своей родной сестре, дочь которой, черноглазую Таню, студентку факультета журналистики, придумщицу сказок и талантливую рассказчицу, я очень полюбила. Через месяц моего пребывания у них в доме она вышла замуж – и мужа ее звали тоже Колей, и он был черноволос и кудряв. Это была любящая и счастливая семейная пара, любви которой хватало и на меня.
В поезде я ела яблоки и смотрела в окно.
И четвертым потрясением оказался увиденный мной караван верблюдов: он тянулся невдалеке от железнодорожного полотна параллельно нашим вагонам.
– Мама! Смотри! Верблюды!
До этого я, конечно, видела верблюда, даже двух, в зоопарке, но там они почему-то не вызвали у меня никакой радости: две полуоблезлые особи скорбно смотрели на посетителей, бабушку, меня и двух мальчишек, которые не подходили близко к решетке клетки и, несмотря на запрет, кидали верблюдам огрызки булочек.
– Еще плюнет, – сказал один.
– А то! – ответил ему другой.
Но сейчас из окна поезда увиденный караван вдруг вызвал у меня сильнейший необъяснимый восторг, и снова возникло странное, вневременное и внепространственное смещение в моем сознании – заколыхался передо мной прозрачным видением какой-то древний город, затерянный в песках, я смогла разглядеть мозаику на одной из желтых стен и даже услышать чье-то заунывное, но почему-то близкое моей душе пение: пел мужчина. Видение тут же проросло в сон, и во сне я видела бескрайнюю пустыню и мертвый город, затерянный в ее песках, город, в котором когда-то жила…
Димон все мои подобные рассказы выслушивал внимательно, то есть с некоторым писательским интересом, но – молча. Только однажды все-таки прокомментировал:
– Завидую твоей фантазии. Мой батя тоже фантаст.
– Я воспринимаю все это иначе.
– Как реинкарнации, конечно? Тебе вот, такой продвинутой, они открылись, а нам, простым смертным, нет! Я в эти сказки не верю. Все у нас от материального – от пейзажа и от того, что едим. Какие продукты употребляешь, таким и становишься и, соответственно, то и представляешь. Пейзаж вообще и есть единственная эманация Бога на земле. И я это ощущаю кожей. Когда путешествовал один по тундре – понял это. Лежишь ночью и смотришь в небо. Ты и Бог. Больше никого. И про еду я все чувствую. Вот завел скотину в деревне, ты, разумеется, против моей скотофермы, ты же, блин, вегетарианка. А для чего завел? Чтобы есть натуральное мясо тех животных, которых сам же и кормил, и знал, чем кормил, и, главное, которых любил. Только то полезно употреблять в пищу, что ты любишь. – Димон вдруг хмыкнул: – Что есть первая и самая основная заповедь вампира! – Он снова сделал серьезное лицо. – И овощи я ем только выращенные в своей усадьбе. А ты жрешь химию из магазина, лень приехать ко мне и овощей с грядок набрать для себя и Аришки, и от этой химии в голове у тебя рождаются всяческие фантазии.
– Так ты и привозил бы нам овощей. Я ведь без машины. Ты сам забрал «короллу» у меня и отдал своей бухгалтерше.
– Зато не разобьешься! А про овощи забываю все. Едешь обычно к вам, торопишься, ну и забудешь. – Лицо его выразило некоторое смущение, которое он быстро отогнал, как муху, и несколько сместил ракурс темы: – Вот мой батя – тот еще дальше пошел: мать уедет на дачу, а он летом, в жару, захлобучит все форточки, заварит себе крепкого чая – и пишет. И говорил, что именно так у него лучше работает воображение. То есть в организме под влиянием духоты и чая меняются химические процессы и какие-то из них способствуют усилению фантазии. И все ваши реинкарнации оттуда. Всё одна химия.
– А ты, Димон, был селькупом в одном воплощении, – сказала я, засмеявшись, – а мой прапрапрадедушка – священником, который тебя окрестил. И еще ты был инженером на заводе – и сдал моего прапрадеда, который этим заводом управлял, написал на него донос.
– Хорошего ты обо мне мнения. – Он прищурился. – Впрочем, тебя бы я, точно, в тридцать седьмом году сдал. А как иначе от тебя можно было бы избавиться?! – Димон делано захохотал. – А уж если кем я и был в прошлом воплощении, так собакой! И стану снова псом, когда сдохну. А в гроб вы меня с Аришкой с вашими тонкими натурами скоро загоните.
– Не мы, – сказала я, и голос мой вдруг показался мне чужим, – она загонит.
– Кто?! Какая «она»?! У меня никого, кроме вас, нет! – И Димон, как всегда, начал врать, доказывая и бия себя в грудь, что он мне ни разу не изменил. – Я люблю тебя всю жизнь! Ты для меня плацента, в которой я плаваю… ты… ты… только ты… – И так вдохновился, что на глазах у него появились слезы умиления: его умилила собственная стойкая верность вечной любви.
Таки вот так, господа присяжные заседатели.
* * *
Двоюродная сестра моей мамы, настоящая красавица и натуральная блондинка, всю жизнь проработавшая на кафедре физики у знаменитого автора школьных учебников Перышкина, была одинокой: муж, преподаватель медицинского института, за которого она вышла замуж студенткой и который так же проникновенно, искренне и пламенно, со слезой в голосе клялся ей в любви и вечной верности, в один прекрасный день просто исчез. Уехал в командировку и не вернулся. Как говорится, вышел за сигаретами и скрылся за линией горизонта. Она звонила по телефону гостиницы, в которой он как бы остановился, но ей отвечали, что такой в ней не проживает, да, числился, но отбыл, куда, а мы и не обязаны этого знать. Тетка моя рыдала, бледнела, серела, теряла одну приятную округлость за другой, всем твердила, что ее милый Иличка, скорее всего, погиб и его бедное бренное тело где-то затеряно в кустах, в тине, в камышах… И через месяца три вдруг получила письмо, правда, без обратного адреса, но по печати определялось, что письмо прислали из славного города Одессы, и в конверте с картинкой, изображающей летчика Чкалова, находилась фотография ее любимого верного Илички в гробу. «Ваш супруг, по несчастью, скончался, – сообщалось в приложенной записке. – Он любил вас больше жизни. Мир его праху». Тетка моя попала в больницу. Каждая клетка моего организма, жаловалась она навещающим, точно отрывается одна от другой – мука, мука, как все болит! Ночами она тихо выла от боли, а днем лежала словно мертвая, с закрытыми глазами, только из-под почерневших век медленно, безостановочно текли слезы. Как говорят в народе, все болезни от нервов и только некоторые от удовольствий. И ту, что от удовольствий, у тетки моей тоже обнаружили: ее верный Иля, которому она ни разу не изменила, оставил ей неприятный подарок. Слава богу, не самый неприятный, а так, легкий насморк. Но шок от обнаруженного мою тетушку внезапно излечил: все клетки ее снова сдружились и хором перестали болеть. А через два с половиной десятилетия приехавший из США знакомый сообщил ей, что видел ее Иличку! Живет он в Нью-Йорке с другой женой, взяв ее фамилию, неплохо зарабатывает публикуемыми рассказами про ужасы советской медицины и, в общем, вполне доволен. Такой вот упитанный американский гражданин предпенсионного возраста, о котором никто никогда не подумает, что он двадцать пять лет назад скончался…
Сколько в жизни трагического и смешного одновременно, думала я, рассказывая Юльке и Юрию эту поучительную историю по дороге в деревенский дом. Вот Димон тоже уехал в командировку, то есть по делам предприятия, в город Н. и увез туда новую любовницу. Не пришлют ли и мне скоро такую же фотографию, как прислали из любимого моим отцом города Одессы бедной тетушке?
– Подъезжаем! Сейчас через шлагбаум, потом направо – и среди домов будет высокая крыша с большой трубой. Ее будет видно на фоне неба. Видите ли, Димон хотел поставить на крыше будку для телескопа, чтобы наблюдать звезды, но не рассчитал – будка получилась такой, что протиснуться в нее можно только сложившись вдвое, согласитесь, в такой позе не очень удобно наблюдать за небесными чудесами. И теперь будку все называют трубой.
– С причудами он у вас, – усмехнулся Юрий.
– Он у себя с причудами, – ответила я. – А второй дом рядом, из толстых бревен, гостевой.
– О да, там вывеска какая большая и светится в темноте! – удивленно воскликнула Юлька. – Хоспис! Ой, то есть хостел!
– Ты хоть знаешь значение первого слова? – Юрий уже остановил свою «ауди» и, приоткрыв дверцу, внимательно смотрел на переливающиеся английские буквы.
– Знаю.
– Ну, вызывайте этого… как его… который работник… Мне ехать надо, но я должен сначала убедиться, что вам откроют. Вы когда обратно?
– Рано утром, – сказала я. – Попьем чаю – и домой.
Мы с Юлькой вышли из машины.
– Тогда автобусом в Москву или электричкой. Я в Рязань на два дня.
– Теперь куда? Поспать бы хоть часа два.
Юлька потянулась и зевнула. И сразу стала походить на грациозную кошечку. Человеческое в человеке все еще очень слабо, подумалось мне.
– У него комната здесь же, в гостевом, на первом этаже, его окна за окном магазина.
– То есть в этом самом хостеле?
– Это все Димон, – поморщилась я, – уговаривала его назвать гостевой дом «Спящий сом» или что-то в этом роде, ведь для семейного отдыха все задумывалось. А он вечно ругает Запад, но…
Мы обошли дом, и в окно на первом этаже я несколько раз громко постучала. Юрий подъехал на своей машине ближе, чтобы Анатолий, который уже включил свет (видно было через стекло, как натягивает он белую простую майку на жилистое загорелое тело), его увидел. И, выйдя из дверей, Анатолий сразу посмотрел именно на него и на машину.
– Постояльцы? – спросил он. – Откуда? С Москвы?
– Нет, супруга вашего хозяина, – ответила за меня Юлька. – Мы проездом. Вот решили зарулить.
Из дверей вышла жена Анатолия – крупная женщина с грубыми, резкими чертами лица. Падающий свет искажал их – и лицо казалось кривоватым камнем, которому первобытный человек попытался придать человеческие черты.
– Надо, значит, чай поставить, Толя, да?
– Ставь. – Он вынул из пачки сигарету и закурил. – Раз такое дело, нужно познакомиться. Давно пора.
– Я поехал! – крикнул Юрий. – Позвоню потом.
– А чего не останетесь? – Анатолий глядел исподлобья, и в его маленьких серых глазах остро поблескивали искры подозрительности.
– Дела.
* * *
Надо сказать, место, в котором расположилась усадьба (воспользуюсь словом Димона) – два дома, баня, хозяйственные постройки, старый сад, – очень красивое. Ока течет на открытом просторе, над ней высокое долгое небо, и здесь, возле нескольких стоящих на берегу ее деревень, она широка, изгиб ее плавен и живописен, берег не такой крутой, а местами пологий и песчаный, хорошо подходящий для купания. Летней ночью в прибрежных камышах поют лягушки, клин журавлей проскользит по осеннему прозрачному небу, созреют яблоки и заалеют в саду среди черных стволов и первой опавшей желтой листвы, а в январе порой засыплет берег таким щедрым пушистым снегом, что пейзаж и вправду покажется одним из отражений самого Создателя…
И все это я чувствовала и, конечно, наслаждалась в первые дни пребывания в деревне красотой и тишиной. Но, признаюсь, все равно не могла никогда подолгу жить за пределами мегаполиса. И причина не только в Фаулзе. Но и не в благах цивилизации: в доме со всеми удобствами, с горячей водой, подогревом пола в ванной – что не жить? Если есть Интернет и вай-фай – в общем, наличествует все, что в городе? В загородном доме нашей с Юлькой общей приятельницы, укатившей в Испанию и оставившей Юльке ключи, есть даже бассейн, сауна, компьютеры, но я и там не выдерживаю долго. Через неделю-полторы бегу, повторяя слова из старой песни Высоцкого: «В суету городов и в потоки машин возвращаемся мы, просто некуда деться», вкладывая в них несколько иной смысл. Да, некуда мне деться от моей урбанистический натуры: я обожаю смотреть с моста на потоки машин на МКАД, особенно вечером, когда тысячи зажженных фар движутся точно космическая река, мне нравятся современные летящие автострады и узкие небоскребы, я люблю запах метро и даже – вы будете смеяться! – солярки на дороге. Лет в тринадцать я влюбилась в архитектора Нимейера. Я вообще тогда постоянно творила себе кумиров. То восхищалась Абу Али ибн Синой, то Майклом Фарадеем, то советским физиком Николаем Николаевичем Семеновым… Параллельно лет с четырнадцати начался период художников: я плакала, жалея Саврасова (и потому до сих пор вполне терпимо отношусь к алкоголикам), влюблялась то в Крамского, то в Левитана, то в Моне, то в Поленова, а потом в Мунка, Гуттузо, Дали, Пикассо. Но более всего до сих пор люблю Тёрнера. И подолгу жить в деревне я могу, только если я там работаю – пишу пейзажи или портреты. Димон купил мне специально для деревни еще один мольберт и сразу поставил его в давно уже оборудованный подвал, в котором нет ни одного окна, но вдоль серой цементной стены тянутся полки разной ширины и высоты. К противоположной стене приставлен старенький узкий диван, давно ждущий свою Миранду.
Когда я перестала в деревню ездить, Димон стал хранить на полках подвала банки с соленьями, вареньями и другими заготовками, которыми занималась временная домоправительница Клавдия.
Но мольберт так до сих пор и пылится в подвале возле дивана, от которого идет неистребимый запах какой-то лекарственной травы, кажется тысячелистника; на диване несколько ночей спал приехавший из Керчи Димонов дядя Всеволод – высокий, умопомрачительно эффектный, несмотря на возраст, почти двухметровый пшеничный блондин, внук дипломата, сам всю жизнь проработавший простым рабочим сцены: хотел стать актером, не хватило дарования. Впрочем, это не сделало его менее счастливым: каждый день он проводил в любимом театре и женился на актрисе, а похоронив жену и ощутив вселенское одиночество, приехал к единственному племяннику навсегда, привезя ему за проживание дарственную на всю свою собственность – квартиру в Керчи и небольшую дачку там же.
В подвале, куда его сначала определил племянник, объяснив, что в остальных местах еще идет ремонт, дяде Всеволоду не понравилось, и Димону пришлось все-таки его переселить – как раз в ту комнату, в которой сейчас обосновался Анатолий. Дядя Всеволод был разговорчив и очень общителен (он нередко приезжал к нам с Аришкой: двоюродная внучка ему очень нравилась), кроме того, на него стали заглядываться сельские бабенки – Димон орал на дядю и загонял его в комнату, точно блудливого телка. Через полгода жизни в деревне дядя Всеволод заболел. Проболел он недолго, Димон злился, что на него свалилась обуза, и орал на больного так, что тот, еле ворочая уже языком, сказал: «Если бы мог, все бы переписал на кого угодно: и дом, и дачу, да уже сил нет». Вскоре он умер.